Текст книги "Песок под ногами"
Автор книги: Татьяна Успенская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
Обычно блёклые, ромбы обоев словно порозовели после лета. Между двумя полотнищами штор нарочно оставляю просвет, чтобы утром просыпаться с узкой полоской света, чтобы ромбы вместе с нарождающимся днём становились всё ярче и, наконец, вспыхнули всеми своими красками, как только солнце осветит их. Сегодня ромбы тусклы, потому что в Москве идёт дождь, но мне они представляются розовыми, как в солнечный день. Я наслаждаюсь пробуждением. Потягиваюсь. Семь часов. Сейчас, вот в эту минуту, мой муж входит в море Бетты.
Плыви. Я не боюсь за тебя. Знаю, ты вернёшься к берегу. Только наедине с морем ты есть ты: освобождённый от себя, от условностей, от формы. Плыви. Как хорошо, что есть бухта Бетта, подарившая тебе сегодня море!
– Ма-ма!
Мы смеёмся с Рыжиком, барахтаясь в кровати, делая зарядку, завтракая. У меня тридцать близких людей, и ещё двое: Рыжик и муж, который сейчас уже возвращается к берегу, чтобы идти завтракать.
Сегодня, как и вчера, снова дождь. Как хорошо, что уже три дня дождь: смывает грязь, несёт свежесть!
Завесой дождя меня отгородило от Москвы. Только Рыжик там, в дожде: деловито идёт под чёрным зонтом в школу. Вот вскарабкалась по блестящей горушке, разъезжаясь резиновыми лапами, вот подходит к футбольному полю. Прошла под воротами, высоко задрав зонт, и всё равно не задела их. Маленькая ещё! Долго-долго ей расти, долго-долго нам быть вместе! Чёрный грибок быстро уменьшается и скоро растворяется в дожде.
У меня первый свободный день. Ещё ни разу за весь сентябрь не присела к письменному столу. Теперь далёкими казались колхоз с брюквой и разбитой дорогой, сули-мули, костры с песнями и наши разногласия.
За сегодняшний свободный день должна успеть подготовить лекцию. Жаль, что она – о декадентах. Не сейчас бы, когда во мне установился наконец покой, снова встречаться с ними. Мою блюдца из-под творога, тарелки из-под молочной вермишели, чашки из-под какао. До чего люблю тёплую Струю воды!
«Ах, закрой свои бледные ноги…» «О, весна, без конца и без края!» Это уже не декаденты – это Блок.
Вода льётся и льётся, хотя посуда давно на сушилке. Пожалуй, сначала прочитаю сочинения. Первые в этом году, на свободную тему. Выключив воду, вытираю руки, иду к столу. По углам высятся стопы толстых тетрадей.
Люблю свободные сочинения. Сегодня особенно много от них жду – такое сложное лето было у нас! Как оно отозвалось в каждом? Протягиваю руку к верхней тетради и встречаюсь с маминым взглядом.
Моя мама. Две белых точки вместо зрачков на чёрных кругах глаз. Точки сами по себе ничего не выражают, они только точки. Откинулась от них и увидела глаза. В глазах – усталость, и тоска, и тайна той единственной минуты, когда они попали в фокус аппарата. А ещё в лице – улыбка. Правда, она ещё не пришла, не успела ещё прижать углы глаз морщинами, но она уже подступает.
Да что же это? Мама снова, как все последние годы, падает с восьмого этажа. Она разбилась. Мамы нет.
Мама жива. Она со мной. В войну, когда после бомбёжки она очнулась и не увидела нас с братом ни среди живых, ни среди мёртвых, стала искать нас по детским домам. С трудом нашла и увезла из детского дома в Чистополь. Так и не знаю, в каком городе был тот детский дом. Мы стали жить вместе. Мама часто беспричинно смеялась. Устроилась работать в библиотеке. Было очень холодно зимой. В летнем пальтишке, в стоптанных синих туфлях с облезшими носами она бежала с нами по Чистополю и смеялась: «Скорее, скорее, топочите». И её «топочите», и её смех звучат сейчас. В мрачной маленькой комнатёнке, где на полках и столах тесно стояли книги, мама читала нам. И поглядывала на нас. Она ещё не улыбалась, но улыбка уже шла в её лицо, готовилась его осветить, как на этой фотографии.
Поспешно раскрываю тетрадь. Тема «Власть и любовь в человеческой жизни» по роману М. Булгакова «Мастер и Маргарита». Это наверняка Даша. Только она может выдумать подобное: власть и любовь!
Никогда не связываю ребят темами – пусть пишут о том, что волнует их.
«Ничего нет страшнее одиночества в толпе. Иллюзорна связь с людьми, иллюзорна любовь. Есть только человеческий эгоцентризм, который довлеет над всем».
Я захлопнула тетрадь.
Утром были розовые ромбы.
А сейчас обои – тусклы, стены сдавили меня, шумит дождь. Но ведь совсем недавно мне нравился дождь. Подошла к окну – беспросветная пелена наглухо замуровала меня в комнате.
Что случилось с Дашей после Торопы? После Торопы я ждала её, а от неё неделю не было ни слуху ни духу. И вдруг пришло письмо:
«Я – на Белом море. Всё время собиралась зайти после Торопы, поговорить (звонить, как Вы знаете, не умею), но вот не собралась, некогда было, торопилась сюда. Как всегда, вышло случайно. Нашим большой привет, если увидите кого. Я вам там, в Торопе, много врала, забудьте, это всё ля-ля! Теперь пора приобщаться к суровой действительности. Брожу по тундре. Знаете, занятное местечко. У нас сейчас переход, а потому подробности в следующем письме. Берегите себя».
Всё лето почти не думала о Даше. И первые две недели сентября не думала – Даша казалось мне летней, освобождённой от всех проблем.
Что случилось сейчас? Может быть, зло, рождённое эгоизмом и равнодушием Шуры с Глебом, проросло в ней лишь сейчас и вызвало такую реакцию?
У нас на даче рос жасмин. Раз в году он цвёл пьянящими белыми цветами. А когда умерла мама, Рыжик впервые пошла. Она шла спотыкаясь, склонившись вперёд, почти падая.
Нужно срочно заняться лекцией! Начну-ка я с Блока. Через него легче будет понять декадентов, Подхожу к шкафу. Бунин, Лесков, Пушкин, Булгаков…
Раскрыла Булгакова. В глаза бросился эпиграф:
«…Так кто же ты, наконец?
– Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». Гёте «Фауст».
У меня свободный день, и я сначала буду отдыхать. Отключу телефон, глухими шторами, без просветов, закроюсь от дождя, зажгу яркий свет. Возьму пылесос и уберу дом. Придёт Рыжик, а в доме чисто и светло от солнечного электричества.
Рыжику восемь лет. Вдоль длинной стены, на двух столах и на полу, её дошкольное детство. Отставив пылесос, сижу перед её игрушками. Куклы, звери, машины, прыгалки… её жизнь, которой я совсем не знаю. У меня никогда не было игрушек. Осторожно беру в руки рыжего тигра, потом заводную обезьяну, железного солдатика. Лёгкий странный груз. Сама ведь покупаю, а вот ни разу не задумалась, что игрушки дают Рыжику. У тигра чёрные глаза. И тигр совсем не страшный. Завожу обезьянку, она смешно прыгает передо мной. О чём думает Рыжик, когда берёт её в руки?
У меня не было игрушек.
Шла война, когда я была ребёнком. Каждое мгновение я хотела есть. Много лет потом никак не могла избавиться от острого чувства голода. Почти всегда мне было холодно. Башмаки не грели. Не грели бумажные платья и дырявые чулки. Много лет потом не могла согреться. Наверное, поэтому до сих пор, как только что-нибудь случается, прежде всего ко мне возвращается холод войны – не попадает зуб на зуб, бьёт озноб. Наверное, поэтому всем близким и друзьям дарю лишь еду, чтобы они были сыты, и шерстяные вещи, чтобы они не мёрзли.
У меня не было в детстве игрушек. Я играла в деревья, в снег, в обед. Из листьев «варила суп». Из снега можно было слепить куклу. В детстве я любила снег.
С Рыжикова стола на меня смотрит бело-рыжая собака. Откуда она? Смотрит на меня карими мамиными глазами.
Это Джан. Он вернулся к моей дочери, как возвращается белыми цветами каждый год жасмин.
У меня не было игрушек. Джан появился после войны.
Мне столько же лет, сколько сейчас Рыжику. Война закончилась, а всё равно было очень холодно и всё время хотелось есть. Мама работала и работала, часто уезжала в командировки, ненадолго, на сутки. Она оставляла нам еду, я грела её перед тем, как увести брата в детский сад и когда приводила его домой. И всё ждала ласки. Вот вернётся мама из командировки и прижмёт к себе, и я запахну её духами. Вот придёт мама с работы… дождусь обязательно и, когда ключ повернётся в замке, закричу: «Мама!» Мама подбежит, положит горячую ладонь на моё лицо.
В школе заглядывала учительнице в лицо, ждала: позовёт помочь тетради донести, а она – по фамилии – к доске – отвечать!
Ходила за девчонками, замирая, ждала: с этой навсегда вместе.
Пыльно строились дома, быстро и непонятно говорили между собой тощие немцы-пленные, стучались в квартиры беженки – полуголые, измученные женщины с рахитичными детьми на руках, просили хлеб и тряпки.
Было очень холодно в домах, на улице, будто война на много лет вперёд забрала у нас всё тепло.
Вот тогда, совсем неожиданно, он появился в моей жизни. Он – Джан, лобастый сенбернар, с мамиными карими глазами. Никогда не видела таких больших, бело-рыжих и пушистых зверей. Подошла к нему, сунула в его шерсть пальцы: от их кончиков к горлу, к плечам поползло тепло. Он смотрел на меня полными слёз глазами, и я удивлённо обернулась к матери.
– Это санитарная собака, – сказала она. – Спасает замерзающих в горах, может нянчить детей. А хозяин пытался сделать из неё сторожа, даже назвал «Беркут». Привязывал у склада, бил, заставлял лаять, а он и лаять не умеет. – Мама попыталась улыбнуться тогда. – А когда был пьян, издевался ещё хуже.
Гной и рубцы в паху, разодранные, гноящиеся уши, слезящиеся глаза… Джан дрожал всеми четырьмя большими лапами, ему, как и мне, было холодно.
Сосед-ветеринар прибежал полюбоваться им, а Джан лёг на брюхо и пополз от него к двери. Сосед протянул вслед ему руку – Джан прижался к полу и застонал. От соседа пахло водкой, любил он вечером пропустить рюмочку. Мама пошла к Джану, он завизжал, задом пополз от неё – зачем она стояла рядом с ветеринаром? Джан боялся запахов и протянутой руки, мужских ноги женских юбок.
Я уселась возле него на пол, расстегнула ремень с шипами, стягивающий шею, прошептала:
– Джани!
Он положил голову мне на колени – детей в том страшном доме, видимо, не было. Горячим больным носом ткнулся мне в руки.
Долго мы с мамой лечили его: чистили уши, борной промывали раны.
Однажды, когда я шла из школы, а он, как всегда, встречал меня у дома, он не бросился ко мне. Стоял, вилял пушистым хвостом и улыбался. Хотел играть. Я кинула ему палку. Он припал к ней весёлыми лапами, подхватил смеющимися губами, стал убегать от меня. Я не могла догнать его, он останавливался, вертел большой головой, поджидая, и опять убегал.
– Джани! – позвала я в нетерпении.
Он бросил палку, кинулся ко мне, задышал в ухо.
Земля оттаивала от войны. Трава доставала до пояса.
Обозначилось солнце, горячее и большое, – теперь его хватало нам.
– Джани, голос!
– Джани, копай яму для яблони!
– Джани, неси портфель!
– Джани, наперегонки!
Можно бежать навстречу, можно от него, можно валиться с ним в траву, чтоб он отбивался от меня. В густую шерсть сую котёнка. Котёнок начинает мурлыкать: нашёл бородавку, сосёт её и поёт свою счастливую песню. Детство зазвенело смехом.
Джан улыбался глазами, распахнутой пастью с розовым языком, с которого стекала в траву струйка слюны. Мама смеялась, когда мы с Джаном бежали ей навстречу.
Кончена школа. И через институт продолжало звенеть «Джани». Джан жил на даче. Мы с ним носились вместе по знакомым тропам и колючкам леса, по быстрой лыжне юности.
Экзамены были трудные. В лесу на даче меня ждал Джан. Он ходил важный, бесстрашный по всем участкам, и звали его «комендант», вечером он шел встречать меня на станцию. Он был терпелив. К самой платформе не подходил, ждал под лесенкой, спокойно и дружелюбно оглядывая проходивших мимо. Но электрички выпускали чужих и проносились мимо, лишь дразня его резкими холодными гудками. Он возвращался домой мрачный, а назавтра опять шёл к станции. Я приезжала к нему в пятницу вечером.
Потом пришёл тот день. Экзамен назначили на субботу. Приехать в пятницу я не смогла. А Джан ждал меня под платформой, одну за другой пропуская равнодушные электрички.
Его схватили за ошейник, сунули в пасть тряпку Он чуть не подавился. Стал пятиться, не понимая, Попытался вырваться. Но его уже били – били по голове палками. Снова ненавистно запахло водкой, Он старался освободиться от жутких рук, он звал меня, крутил большой удивлённой головой. Его били, чтобы не ходили ноги, ему рассекли лобастую голову.
Может быть, с этой минуты, минуты боли Джана, своей кожей я ощутила жестокость жизни и на много лет вперёд мне стало опять холодно?
Экзамены были трудные. Единственный раз я завалила экзамены.
Джан лежал у порога дома – очень большой, под фонарём золотистый на белом снегу. Он приполз домой, к нам. За ним тянулся по снегу кровавый след. Он поднял навстречу нам лицо, а глаз не было. И он уронил голову в снег. Хотел махнуть хвостом, хвост едва шевельнулся и остался в крови. Хотел было подняться, но лапы беспомощно расползлись по снегу.
Мы с мамой бросились перед ним на колени. Он уже не стонал. Он лизал нам руки горячим языком, а от рук доктора, старенького нашего соседа, пахнущих спиртом, с ненавистью отпихивался горячим носом. Я водила осторожно по его голове непослушными, облизанными им руками, а он всё хотел поднять её, чтобы посмотреть на нас, и не мог, снова ронял её мне в колени – безглазую, залитую кровью. И снова тянулся к нашим рукам окровавленным лицом.
Ползаю по полу, собираю раскиданные мной игрушки. Тигр, зелёный крокодил, голубой почему-то лев. Усаживаю их по местам. Крепко прижимаю к себе бело-рыжую собаку и бреду в свою комнату. Надо работать, обязательно надо работать.
Ненавижу снег своей юности, он пахнет кровью и жестокостью. Очень много выпало нового снега с тех пор, каждый год он падает и падает, он закрыл, спрятал, вогнал в землю старую кровь.
Раздаётся сперва робкий, а потом требовательный звонок. Открываю.
Это Шура.
Она входит бочком и нерешительно смотрит на меня.
– Здравствуй, – чуть не кричу я от радости. – Раздевайся, заходи!
Зажигаю в коридоре свет.
Две толстых косы лежат на светлом плаще. Как же я соскучилась по этой девочке! Как же я благодарна ей за наши общие годы, за то, что именно сейчас она пришла ко мне.
– Раздевайся! – тороплю её, помогаю снять плащ.
– Вы, наверное, работаете. Я не вовремя? Я ушла с уроков. Мне нужно решить. – Она говорит бессвязно, но в этой бессвязности нет ничего страшного, мне нравится её стремительная манера говорить и глотать буквы.
– Чай будешь пить?
Предлагаю ей сесть на диван, а она присаживается на краешек стула.
– Не надо чаю. Я ненадолго, – говорит виновато, оглядывая башни из толстых тетрадей. – Вы тоже перечитываете Булгакова? Повальное заболевание. У нас с Глебом норма – двести страниц в день. Я сейчас читаю одновременно Булгакова и Платонова. – Шура чуть щурится и чего-то ждёт от меня. – Двести страниц в день обязательно. Глеб говорит…
Даже то, что Шура сразу по две книжки читает, мне нравится. Маленькая ещё. Разберётся. Какая она красивая! Какая смешная – глотает концы фраз!
С улицы, сквозь плотные шторы, доносятся детские голоса. Почему это раньше, ещё десять минут назад, я их не слышала? Во что они играют? Ведь дождь. Раздвинула шторы – солнце!
– Шура, солнце!
Шура тоже смотрит в окно.
Я погасила свет.
– Солнце!
Кажется, Шура чем-то огорчена, она не улыбается мне в ответ, молчит, и косы её поникли. Что с ней случилось?
– А ты успеваешь сосредоточиться на одной книжке, никогда их не путаешь? – пытаюсь разговорить её. – Не боишься их быстро позабыть?
Шура удивлённо смотрит на меня, потом, наконец, понимает, о чём я.
– В жизни разве не так?! На человека сразу наваливается столько разного! Человек должен научиться разбираться… Глеб говорит, сначала нужно много читать, чтобы увидеть различия. Он тоже так начинал. И поначалу у него тоже была путаница, но это ничего, это пройдёт. Он иногда говорит, а я не понимаю его, дура дурой. Я даже Лескова не читала, когда мы его с вами проходили. Я тоже хочу знать Анатоля Франса. Хочу понять Камю и Фолкнера. – Голос у Шуры важный и растерянный. – Ведь смогу же?
Не успеваю ответить, Шура протягивает мне записку, в которой Дашиным почерком написано: «У «Москвы» в семь».
– Ну и что? – не понимаю я. Почему-то Шура начинает меня раздражать. Однажды это уже было… когда мы бежали за врачом. И теперь… не нравится она мне почему-то. Мне нравилась та, с которой я познакомилась на школьной приступочке. Та писала весёлые приказы от имени директора и наклеивала их на стенд объявлений, плавала в снегу и неслась в школу, чтобы до ночи сидеть над задачами, слушать музыку, праздновать чей-нибудь день рождения, готовить математический вечер… Часами придумывала, кому что подарить к празднику, и потом неделями искала придуманное. Что с ней случилось? Ведь она любит, и её любят. Мне раньше казалось: когда человек любит, он становится лучше, добрее. Почему же она вдруг такая важная? – Записка как записка, – говорю сухо и обрываю себя, чувствуя непонятную вину. Наверное, я иначе понимаю любовь, Шура явно поглупела, даже к своей любимой математике охладела. Да ведь и я с мужем тоже сама не своя, тоже глупею при нём.
Вспыхиваю, точно Шура поняла, о чём я подумала. Нужно помочь ей: она пришла ко мне очень грустная, лицо в мелких складках морщин, словно она собирается заплакать.
– Даша порвала со мной, – глухо говорит Шура. – Сказала, чтобы я не возникала, а почему – не объяснила. Мы столько лет вместе… вся жизнь. – У Шуры короткая юбка, и ноги, видно, мёрзнут. – Мы всё вместе… уроки делали. Я не хочу без неё, я привыкла ей всё говорить. – Шура заплакала. – И о Глебе… и вообще.
Крупные слёзы текут по её лицу.
Как зябко! Я надела кофту, застегнулась на все пуговицы.
Шура плакала.
Солнце высушило окно, и окно стало мутным. Раздражение не даёт согреться. Пытаясь победить его, хожу по комнате. «Я педагог, должна быть терпеливой! А Шура ещё ребёнок. Она, видно, не понимает». И всё-таки не выдерживаю:
– Зачем говоришь с Дашей о Глебе? Ты же знаешь, она его любит.
– Как любит? Кто? Даша? Даша любит Глеба? – Шура засмеялась. – Вы ошибаетесь, – громко, громче, чем нужно, говорит она. – Вы что-то путаете! Даше это ни к чему. Вы Дашу не знаете, у неё есть цель в жизни, она плюёт на мальчишек, ей не до этого! Она бы мне сказала! Да она и не обращает вовсе на Глеба внимания.
– Нельзя так, нельзя, – кричат с улицы.
– Нельзя так, нельзя, – повторила Шура мальчишеский крик. Подошла к окну. – Нельзя. Я точно знаю: вы путаете, вы Дашу не знаете, Даше не нужно всё это…
Я забралась с ногами на диван. Пусть Шура уйдёт. Надо работать. А Шура подошла ко мне. Какие чёрные, какие огромные у неё зрачки!
– Вы Дашу не знаете, мы с ней десять лет вместе! – Шура снова идёт к окну. – А может, и не сказала бы. Как-то, кажется в седьмом классе, развлекались по молодости – перебегали через Ленинский проспект, перед самыми машинами. Дуры были. Скользко, ветер, шоферня ругается так, что снег краснеет. Прибежали в сквер, я еле дышу, а она стоит, уставилась в небо. «В моём городе, говорит, дома будут высокие, по пятьдесят этажей, чтобы люди, взобравшись на крышу, видели весь город. Хочу, чтобы дома напоминали вершины гор. Деревья будут расти на крышах, машины будут ездить над людьми, или люди пойдут над машинами. А жить – кто где хочет живи: внизу, в деревянном доме с печкой, на пятидесятом этаже, под облаками. Я обоснуюсь на самой верхотуре». Я думала, дурачится, с ней бывает такое. «Вот, говорю, красота будет на верхних этажах, когда отопление испортится, а за окном – минус сорок по Цельсию». Она передёрнула плечами и двинулась прочь. Уж как я ни упрашивала её вернуться – у нас в тот день билеты в кино были, отчалила! Ну скажите, что я такого особенного ей сказала? Тогда и начала она пропадать, нет её ни в школе, ни дома. Я тут себе места не нахожу, а она где-то прохлаждается. Потом объявится как ни в чём не бывало с липовой справкой: ОРЗ. А мне ничего не говорит.
– Один раз во Владимир, другой… – начала было я, но Шура не услышала, и я замолчала. Она раскачивалась передо мной, а сама смотрела в окно.
– А мне ничего не рассказывает. Я что-то спрашиваю, а она отключится и чертит что-то, не заговори с ней. – Шура села не на краешек стула, а удобно, прочно, сунула в карман записку – рука так и осталась в кармане. А может, Шура – прежняя? Просто ослеплена любовью? Чем же она виновата? Она хорошая, добрая, я люблю её. – С Дашей легко, она сделает для меня всё, что ни попрошу. – Шура испугалась того, что сказала. – Вы серьёзно насчёт Глеба?.. Как же теперь? Скажите, как теперь? – Жалобные нотки в её голосе путались с требовательными. – Я не понимаю, что кругом происходит.
Неожиданно я поняла: если такой сдержанный человек, как Даша, решается порвать отношения, значит, дело плохо, значит, с Дашей что-то произошло, а я ещё не знаю что. Мне мешали сосредоточиться крики с улицы. Но, значит, слова в сочинении не случайны: «Есть только человеческий эгоцентризм, который определяет всё…»? Бедная девочка. Нужно срочно увидеться с нею и поговорить.
– Послушай, Шура. – Беру со стола Дашину тетрадь. Поспешно, боясь раздумать, читаю: – «Ничего нет страшнее одиночества в толпе. Иллюзорна связь с людьми, иллюзорна любовь. Есть только человеческий эгоцентризм, который определяет всё. – Глотнула воздух и, не взглянув на Шуру, продолжаю: – Каждый человек для себя пытается найти выход из сложных и жестоких ситуаций жизни, пытается преодолеть эгоизм. По-моему, Булгаков и Достоевский где-то близко отыскали его, этот выход. Мне кажется, между романом Булгакова «Мастер и Маргарита» и романом Достоевского «Преступление и наказание» существует глубокая связь. – Не хочу читать дальше, но и не читать теперь не могу: – Даже бегло брошенный взгляд на героев показывает нам резкую разницу в их положении: герою Булгакова Понтию Пилату тяжело от того, что его давит неограниченная власть. Раскольников не имеет власти никакой. Но почему-то Понтий Пилат, у которого власть, делает не то, что хочет, а то, что надо, чтобы сохранить её, эту власть, и видимость своего могущества. Не раз, читая исторические романы, я замечала: насилие сначала совершается над тем, кто несёт его другим, а потом уже над жертвой. Казалось бы, странно, что облечённый огромной властью Понтий Пилат, которому, наверное, приходилось убивать в бою и казнить многих людей, страдает, нравственно заболевает после убийства Иешуа Га-Ноцри так же, как и Раскольников, для которого совершённое им насилие – первое и единственное. Насилие – это необязательно распятие кого-то на кресте или нанесение удара топором. Масштабы могут быть неизмеримо меньшие! И всё-таки. Навязывать тем, кто живёт бок о бок с тобой, тем, кто любит тебя, свою головную боль – насилие. Любить человека и требовать его ответного внимания – тоже насилие.
Не раз я мучилась, пытаясь сама себе ответить: как жить? Видимо, надо всё-таки уметь заболевать чужой бедой, идти не от себя.
Вместе с тем и Понтий Пилат, и Раскольников очень одиноки, и в них живёт неистребимая потребность в любви. Вот эта спутанность – одиночества, стремления к пониманию и любви, мук совести, в то же время способность к насилию – для меня соединяет их.
Я уверена, нет злых и плохих людей, есть люди несчастные, искалеченные, которых вынудим стать жестокими. Так мир разделился на зло и добро. Но вот что интересно, Булгаков через Воланда утверждает нерасторжимость добра и зла: «Что бы делало твоё добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с неё исчезли тени? Ведь тени получаются от предметов и людей. Вот тень от моей шпаги. Но бывают тени от деревьев и живых существ… Не хочешь ли ты ободрать весь земной шар, снеся с него прочь все деревья и всё живое из-за твоей фантазии наслаждаться голым светом?» Я привыкла к равнодушию окружающих и долго не верила в добро, обрушившееся на меня в нашей школе, а поверив в него, обрадовалась, что сатана прав и не весь мир таков, ибо всемирное добро, постоянное добро так же, как и зло, всё равно привело бы меня к тому же равнодушию, к одиночеству.
И всё-таки любовь! Понтия Пилата спас Мастер и его с Маргаритой любовь. Понтий Пилат прощён, бессмертен и может договорить с Иешуа Га-Ноцри. Способность любить другого бескорыстно, не требуя любви взамен… любить для того, кого любишь, а не для себя, спасает от беды. Раскольников…»
– Не надо больше читать, я не хочу.
Да, Шура… почему она ещё здесь? Шура стояла передо мной неправдоподобно тоненькая.
– Ты не хочешь потому, что давно никого, кроме себя, не видишь, – вырвалось у меня. – Я так старалась, я так хотела научить вас чувствовать чужую боль!
Девочка съёжилась, медленно пошла в коридор. Я кинулась за ней, повернула к себе, хотела спросить, почему она так изменилась. Но она снова плакала.
Я обняла её за худенькие плечи.
Шура высвободилась из моих рук.
– Я пойду. – Слёз на её щеках не было, они так же быстро, как появились, высохли.
А я долго ещё не могла успокоиться. Сумятица в голове мешала понять то, что произошло с Шурой. С одной стороны, всеми силами я пыталась сделать ребят добрыми и неравнодушными; с другой – создав им «тепличные» условия, затопив их любовью и добром, невольно сама способствовала формированию в них эгоизма и равнодушия, я избаловала их. Только сейчас, после разговора с Шурой, я увидела противоречие, которое раньше ускользало от меня.
И ещё мне было стыдно: я неделикатно говорила с Шурой, я изменила самой себе, своим убеждениям – не встала на Шурино место, не попробовала, не захотела попробовать понять её.
* * *
…Даша возвратилась с Белого моря в шесть утра первого сентября, успела только переодеться и сразу в школу. А в первый же дождь это и случилось. Вечером, как всегда, Даша отправилась к Шуре учить уроки. Разложила тетради с учебниками на столе и стала громогласно, с выражением и комментариями, читать задачу.
Наверное, всё было бы хорошо, если бы не зазвонил в эту минуту телефон.
– Да? – воскликнула Шура. – Ты? – Её лицо растворилось в улыбке. – Нет, ещё не дочитала. А когда тебе сдавать? – Голос Шурки и её сияющая физиономия мешали понять задачу. Но и это Даша выдержала бы, если бы Шурка положила трубку, и всё. А Шурочка решила пооткровенничать. – Знаешь, а он мне в Торопе сделал предложение, – сказала и блестящими глазами уставилась на неё. – Как только мы окончим школу, сразу поженимся. Если, конечно, поступим куда-нибудь. Знаешь, что он мне говорил? Он говорил, что ему со мной легко, он перестаёт нервничать!
Всеми силами Даша пыталась не слушать Шурку. Совсем деградировала. Разве об этом говорят? Никогда она не была такой пустомелей.
Но Шуркин голос буквально въедался в уши, проникал во все клетки Дашиного существа, накачивая её подробной информацией об отношениях Шурки с Глебом. Даша буквально ощущала, как тускнеет, чернеет светло-зелёная дорога, которую они делали в Торопе, сама Торопа с Костей и песнями, Белое море с тундрой и вечным днём… ощущала, как наливаются тупой тяжестью голова и ноги. Единственное, на что её хватило, – она потянулась лениво, зевнула и почти сносно, чуть-чуть растягивая слова, чтобы не выдать себя, сказала:
– Знаешь, я совсем забыла. У Васюка завтра контрольная, он может провалиться. Я линяю.
Вполне сносно получилось: она благополучно выбралась из Шуркиной квартиры под скулёж Бума, который явно рассчитывал, что с ним повозятся или выведут погулять… Но лишь очутилась под дождём, обессилела. Стояла под ним без мыслей и желаний. Когда совсем промокла, медленно, тяжёлыми ногами пошла.
Дождь не помог, сколько ни шаталась под ним. И лишь дома, после того как отогрелась в горячей ванне и улеглась в постель, поняла: с Шуркой отношения нужно рвать.
В эту ночь она даже спала спокойно. И в школу отправилась вполне спокойная: теперь у неё остается одна архитектура да Коська для разговора. Главное теперь – проект, который нужно сдать в институт вместе с документами. Конечно, никто у неё никакого проекта не просит, но так решила она сама.
Уроки проскочили незаметно, по инерции Даша осталась в классе. За спиной, как всегда, привычно, жили ребята: решали задачи, читали, дежурные драили столы и пол. Громадная доска чернела пустотой, и Даша невольно подошла к ней. Только попробовать! Предприятия она вынесет за черту города. А вот здесь поставит жилой комплекс. Здесь будет гора для лыжников, здесь карусель из уютных кафе, тира, кинотеатра, бассейна, библиотеки… Даша чертила на доске условные обозначения построек: всё вместе – улица нового города. На доске так хорошо видно, лучше, чем на ватмане. А на горе и между кинотеатрами с кафе поселились человечки.
Даша не заметила, как ребята смылись обедать.
* * *
Фёдор хмелел. Они вдвоём с Дашей в пустом классе, это впервые в жизни! От Даши к нему идёт странная энергия. Быть рядом с Дашей всегда. Проявлять плёнки с её лицом, вся комната – в её лицах. Даша улыбается. Даша поёт. Даша читает. Даша бежит. Даша играет в волейбол. А над столом самый удачный портрет: глаза – яркие лампочки. Рядом с Дашей он чувствует себя сильным. Не понимая, что делает, Фёдор подошёл к двери, закрыл стулом, прижался спиной к остро торчащим ножкам, забормотал:
В затихающие глаза
Я гляжу. Молчу.
Я бы столько хотел сказать…
Даша не услышала, чертила. Круги, квадраты, прямоугольники, непонятные строения… Что она там малюет?
– Даша! – крикнул он ей. Даша резко обернулась. Увидев её испуганно вытянувшееся лицо, зажмурился. – Я люблю тебя, Даша.
Долго было очень тихо.
– Что ты? – Даша подошла, коснулась его плеча, он вздрогнул. А она смотрела ласково и сочувственно. – Как это тебя угораздило? Зачем? Прошу тебя, Федя, не надо. Это всё ля-ля. Ты всё выдумал.
Застучали в дверь. Даша отстранила его, вытащила стул. Фёдор открыл глаза, продолжая ощущать лёгкое её прикосновение, её ласковый взгляд на себе.
Ребята вбежали, проскочили мимо.
Припав к прохладной стене, Фёдор машинально фиксировал лица и движения. Ребята незнакомы ему, хотя он откуда-то знает их имена. Ему нужна только Даша. Из-за неё, для неё он снял в Торопе целый фильм. Скоро фильм проявят в мастерской. Из-за неё, для неё сделал портреты почти всех ребят. Из-за неё, для неё учится на пятёрки. Всё из-за неё и для неё.
Шура закричала: «Пляшем на столе. Ура! По очереди. Ирка, ты – первая!» Не Шура – смеющийся рот. О чём это она?
Ирина послушно полезла на стол. Сначала она просто стояла над всеми.
– Ты чего, не умеешь? Помочь? – крикнула Шура.
Неожиданно Фёдор увидел, как Коська смотрит на Дашу. Он так и думал, она колдунья: всех заколдовала!
– Не хочет в классе, несём в коридор, ей, видно, нужны толпы почитателей и зрителей… – Шурка кричала исступлённо, зажмурившись, словно её колотили по башке.








