Текст книги "Песок под ногами"
Автор книги: Татьяна Успенская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Да что же он медлит? Он должен объяснить Даше, как они нужны друг другу! Он не будет больше ей звонить, он придёт к Даше домой. Сколько раз в восьмом классе ходил вокруг её дома! А теперь не вокруг дома станет болтаться, а поднимется к ней. Куда она денется из собственного дома?
Раздался звонок. Этот звонок был так неожидан, что Глеб вздрогнул. Второй раз зазвонил телефон. Осторожно, точно лягушку, взял Глеб трубку.
– Алло.
Секунда тишины, и Шурин быстрый голос:
– Здравствуй. Я узнала, маму положили в больницу. Ты же не умеешь готовить. Давай помогу. Я здесь рядом, около тебя. Не думай, я ничего не хочу, я по-дружески.
Как же обрадовался Глеб, услышав Шурин голос! Неловко придерживая плечом трубку, потянулся к выключателю, включил свет. Да, да, сейчас он перестанет быть один. Почему он должен избегать Шуру? В чём Шура перед ним провинилась? В том, что он стал встречаться с ней? Он не думал, что так получится. А какое дело до этого Шуре? Шура поверила ему. Хочет он этого теперь или нет, но они теперь близкие люди. Может же существовать обыкновенная дружба между мужчиной и женщиной, разрушающая одиночество?
– Что ты молчишь? – Голос Шуры упал до шёпота и уже готов был пропасть.
– Приходи, Шура, я очень рад.
Долго ещё держал трубку, слушая рваные гудки. Сейчас, через десять минут, войдёт Шура и спасёт его. Разорвёт кольцо, потому что Шура – родной ему человек, самый близкий после Даши и мамы, так уж получилось.
Он всё стоял около телефона, боясь остаться с самим собой наедине, пока дверь не зазвонила. Не торопясь открыл. Он всё ещё не снял пальто и, когда Шура вошла – в своей белой пушистой шапочке, с косами, перекинутыми на грудь, жалко смотрящая на него любящими глазами, – шагнул к ней и всю её спрятал в своё распахнутое пальто. Он тёрся щекой о её пушистую косу, губами искал её губы. Её губы жгли его, но странно: лицу было горячо, а весь он всё равно оставался холодным и отторженным от Шуры. Испугавшись этого, не оторвался от Шуры, не сбежал от неё, ещё исступлённее стал целовать её в глаза, в глубокие ямки в углах губ, благодарный ей, виноватый перед ней. А кольцо не разрывалось. Тогда он отшатнулся от Щуры, с тоской оглядел крохотную переднюю, тёмный тыл комнат, тёмную дыру кухни, преодолевая себя, заговорил:
– Я не знаю, что со мной, Шура. Я подлец. Ты не верь мне сегодня, мне просто не по себе, и я спасаюсь тобой. Это ничего не значит. Ничего. – Сказав это, он решился взглянуть на неё. Она смотрела на него так светло, так любяще, запрещая продолжать, что он замолчал. – Раздевайся, – сказал он облегчённо, – я тебя чаем с пирогом напою, ещё мама пекла.
Они пили чай, варили борщ, потом тушили мясо, потом учили уроки, и всё время Глеб не мог избавиться от чувства глубокой вины перед Шурой, которая ни в чём не виновата, которая взяла и полюбила его, не мог себе простить вспышки с поцелуями. Но и это ощущение собственной вины было внешнее, а в ушах всё звучал его собственный голос, скрипучий и противный, голос из восьмого класса, вещающий о необходимости изолироваться от мира и от людей. Голос оглушал Глеба, мучил болью уши.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая
Экзамены пролетали стремительно. Это вообще было очень странное лето – жаркое и тревожное. Ребята поступали в вузы. Почему-то мне было всё равно, поступят они или нет. Я даже хочу, чтобы им было трудно, слишком уж изнежились они за последние годы. Только Даша пусть поступит.
Пугало меня то, что они уходили от меня и друг от друга. Класс распадался по тридцати радиусам, и стрелки разных путей уводили каждого из тридцати далеко от меня. Наверное, я их придумала, наверное, я непроходимая эгоистка, но представить свою жизнь без них я не могла, хотя и прожить ещё один общий школьный день тоже не могла бы. Перенасыщение и невозможность существовать без них.
Даша исчезла. Я позвонила ей домой. От матери узнала, что в свой архитектурный она не попала. Я не стала пока искать Дашу и отправилась в институт. Встретили меня античные лица, такие же висели у Даши в комнате, странные объявления, скульптуры. В приёмной комиссии хихикали мальчишки-аспиранты. Они долго рылись в толстых тетрадках, в пухлых папках ведомостей. Наконец один – рыжий и плешивый – изрёк: не пропустила медкомиссия.
Вокруг бегают, плачут, кричат, целуются. Стою посреди бедлама и не знаю, что делать. Иду в ректорат. Отдала или не отдала Даша свой проект ректору? Коричневая дверь, ведущая к ректору, плотно прикрыта, постукивает на машинке секретарша, у неё на столе много папок, не очень аккуратно сложенных. Лихорадочно перебираю знакомых глазников. У кого выпросить справку? Но наверняка Даша предъявила справку, раз её допустили к экзаменам. Конечно, липовую. Теперь же в деле лежит настоящая. Ну, допустим, всё устроится и Дашу примут. Постоянно надо чертить, всю жизнь, а «минус восемь» – не шутка. Впервые подумала об этом. «По всем законам медицины…»
Я рванула на себя тяжёлую дверь. В спину ударил возмущённый крик секретарши, не ожидавшей от меня такого. Но секретарша уже позади.
– У меня нет никаких высоких заступников, – сердито говорю ректору.
Почему сержусь? В чём виноват тихий, с усталыми набрякшими веками человек за огромным столом? В том, что не знает, какая Даша?
– Я просто педагог. Четыре года вела свой последний класс.
Человек встаёт из-за стола. Он маленький и худой. От него сейчас зависит моя жизнь. Он идёт мимо меня, подходит к двери, приоткрывает её и говорит в щель:
– Через час – совещание. – Поворачивается ко мне: – Ну-с? Чего вы хотите от меня? Кто-нибудь получил двойку и вы будете уверять, что зря?
Я поняла: он крепкий. Сейчас он властью своей выставит меня за дверь, а может быть, и секретаршу вызовет, чтобы побольше опозорить.
– Не надо так. Неужели вы думаете, что я таким способом устраиваю своих учеников, которых у меня в каждом выпуске по двести? Здесь ЧП. Конкурсный проект принят. Двоек нет. И троек нет. Одна четвёрка. У нас – минус восемь.
Вижу, как меняется лицо ректора. Не дав умереть лёгкой его заинтересованности, начинаю рассказывать про «запойные» недели, про Василия Блаженного, про рождённый Дашей новый город.
Непонятно как, но мы уже сидим друг против друга в просторных креслах, и за дверь он меня теперь не выставит. Лишь минутная пауза, и снова, не веря самой себе, что есть вот такая Даша, впервые вслух, впервые с кем-то говорю о ней – про Ленинград и сады, про бесчисленные проекты, про её истовость. Он не перебивает. По-хозяйски улёгшиеся на его лице морщины иногда удивлённо разбегаются в улыбке.
– А если она совсем ослепнет?
– Пить вредно. Курить вредно. Прошёл всю войну, а уже в Москве на голову упала черепаха с балкона… насмерть. – Перевожу дыхание. – Быть может, ослепнет. Она – человек одной судьбы. Или – или. Это её дело.
– Пусть приходит, – тихо говорит ректор. – Прямо ко мне.
– Что вы?! – теряюсь я. – Она не должна догадаться даже, что я была у вас. Такой уж она у меня человек.
Ректор встаёт.
– Приходите, – почему-то грустно говорит он, – если что ещё будет нужно в моём ведомстве.
Протягиваю ему руку.
– Больше не будет. Сами пусть.
* * *
В Ботаническом саду – аллеи цветов. Понятно, почему Даша пришла сюда работать. Кусты чёрной смородины, сотни деревьев, увешанных мелкими ещё яблоками.
Где-то здесь Даша. В конторе объяснили: она в «квадрате номер три на копке».
Даша встретила меня потная, в заляпанных землёй брюках и выгоревшей грязно-рыжей майке. Сердито воткнула лопату в разворошённую землю, уселась рядом со мной на дёрн.
– Жалеть пришли? – Её волосы были в земле.
– А что случилось? Я ничего не знаю.
Даша недоверчиво повела плечами:
– Так-таки ничего? А как же вы оказались здесь?
Я встала и пошла от неё. Она догнала:
– Извините. Но сами подумайте, что вам может быть нужно в Ботаническом саду?
– Смородина и клубника для лагеря. Родительский комитет, узнав, что моя любимейшая ученица избрала себе летний отдых в Ботаническом саду, попросил…
– Извините. – Даша недоверчиво косила глазами. – А я провалилась.
– Ты знаешь, что значит «провалилась»? Это значит – получила двойку. А у тебя лишь одна четвёрка, остальные – пятёрки. «Провалилась»! Говори, что случилось? И потом, как ты смеешь при любых условиях, что бы страшного, на твой взгляд, я ни сделала, мне грубить?
Даша радостно, как всегда, упёрлась в меня сияющим синим взглядом:
– А мне всё время снятся цветные сны. Наверное, потому, что работаю среди цветов.
Через два дня Даша пришла ко мне.
– Почему-то приняли. – Нерешительно взглянула на меня, но спрашивать ничего не стала. Взяла гитару. Тихо перебирала струны, смотрела исподлобья.
Не пробуждай воспоминанья
минувших дней.
Не возродить былых желаний
в душе моей…
Песни Даша наигрывала грустные.
Когда, душа, просилась ты
Погибнуть иль любить,
Когда желанья и мечты.
К тебе тянулись жить.
Господи, опять она сорвалась!
– Когда вы поедете отдыхать? – вдруг спросила Даша. – Так и будете дежурить у телефона? Плюньте на нас. Поступим, не поступим. Не в этом счастье. Зачем всё это? Вы говорили, главное – профессия. Нет, главное – земля, небо и цветы. Вы были правы.
После Ленинграда вы от нас сбежали, а зря: вам всё равно от нас не сбежать. О чём я? Да, профессия… Разве дело в профессии? Дело в чём-то таком непонятном. Или счастлив, или несчастлив. Не дают, например, тебе билет на поезд, а ты очень хочешь на этот поезд, и ты очень несчастлив. А потом вдруг этот билет дали. Понимаете? Это же хорошо, а ты становишься таким несчастным, что жить невозможно.
Песни теперь пошли веселее:
По мосту идёт оранжевый кот,
А лотошник на углу продаёт
Апельсины цвета беж…
Но и в них слышалась мне Дашина тревога. Я положила руку ей на плечо. Она продолжала играть, а мне тоже почему-то стало тревожно. Диван был жёстким.
– Что с тобой делается?
Даша перестала наигрывать.
– Ничего. Сны снятся цветные. Знаете, я не хочу в архитектурный. Никакой я не архитектор. Сама не знаю, кто я. И вообще ничего не хочу. Зачем вдруг билет дали, а?
О чём это она? Об институте? Впрочем, пусть говорит. Пройдёт лето, всё образуется. Просто ей, как и мне, страшно расставаться, даже на лето. Всё-таки четыре года!
– Начиталась про альпинистов. Лезешь, лезешь, лезешь, и – небо!
Я не понимала, о чём она, обняла её. Она чуть отодвинулась.
– Ещё играй. Все подряд. Пожалуйста.
Если друг оказался вдруг
И не друг и не враг, а так…
Если сразу не разберёшь,
Плох он или хорош,
Парня в горы тяни, рискни,
Не бросай одного его.
Пусть он в связке одной с тобой,
Там поймёшь, кто такой.
Уже уходя, Даша небрежно сказала:
– Да, кстати, сегодня ночью я уезжаю. Писать не буду. Хочу оторваться от всего. Не обижайтесь. Буду в полной безопасности. В деревне. Буду дуть парное молоко, жевать редиску и валяться на травке. Вернусь и сразу приду.
Я кивнула. Закрыла за Дашей дверь.
По мосту идёт оранжевый кот,
А лотошник на углу продаёт
Апельсины цвета беж…
Почему-то обрадовалась, что Даша уезжает, что не будет писать. Только вот песни грустные. Хватит. Нельзя же всегда и во всём видеть плохое. Отдохнёт, вернётся, начнёт учиться.
…Две недели мы с Рыжиком прожили под Москвой. Первое сентября, которое надвигалось неумолимо, вызывало во мне отчаяние. Я не хотела идти в школу, в которую в этот день, как на праздник, шла четырнадцать лет подряд. Будет школа, будут учителя-друзья, уроки, а моих ребят не будет.
Но оно, это первое сентября, наступило. Сегодня мои ребята отправятся в институты, на работу, а я останусь одна – с чужим новым классом. Странное чувство опасности притаилось во мне.
* * *
Долго толкалась в учительской, натыкаясь на людей, едва отвечая на приветствия. Чувствовала себя неопытной и маленькой. Наконец решилась. Вошла к новым ученикам. Седьмой класс. Какие они мелкие! Шумят, кричат. Они знакомы между собой по вечерней математической школе. Остановилась в дверях. Пытаюсь выхватить отдельные лица, как когда-то в школьном дворе навсегда поймала широко поставленные Шурины глаза. И Дашины. Шура и Даша в своей школе считались самыми озорными, а вот у нас, странно, всё по-другому получилось.
Ребята с любопытством разглядывают меня.
Стою перед молчащим классом. Немедленно надо заговорить с ребятами. Сумею взять их в руки сразу, будет толк. «Ну же, говори!» – приказываю себе. А слов нет. Я в стеклянной банке, шевельну губами и погибну под осколками банки, которая тут же разобьётся.
На меня смотрят дети. И я смотрю на них, на каждого по очереди. А не вижу. Размытые цветные пятна. Не на них я смотрю – в них ищу Дашу, Глеба, даже Геннадия. Меня охватывает паника: я навсегда потеряла своих единственных людей, без которых нельзя жить, скорее прочь отсюда! Не нужны мне чужие дети. Ни энергии, ни сил, ни желания… никогда не смогу я больше полюбить ни одного нового ученика. С трудом удерживаю себя у учительского стола.
Вот только удивительно, почему они молчат. Сейчас заорут, вскочат с мест, полетят по столам и стульям, и я исчезну под их воплями и разгорячённой чужой энергией. Пока они молчат, и чтобы ещё хоть немного они помолчали, говорю:
– Дождя бы. Душно.
Недоумённо переглядываются. Именно когда я сказала свои первые слова, начинают тихонько разговаривать. Неожиданно смеюсь:
– Потерпите. Мне надо быть вашим классным руководителем… На уроках познакомимся. Сегодня у нас тема…
Вдруг осторожно открылась дверь. Вошёл Фёдор с неизменной на шее кинокамерой. Он похудел. В руках у него один цветок – красная гвоздика. Ребята засмеялись. Уж очень длинный был Фёдор, уж очень хрупкой в его лапах выглядела гвоздика.
– Дядя, достань воробышка, – пискнул кто-то с последней парты.
Фёдор даже не улыбнулся. Бережно положил гвоздику на пустой стол.
Снова открылась дверь. Вошёл Глеб. Он был праздничен, в ярко-синей новой рубашке, но встревожен и напряжён, прятал глаза. В его руке тоже краснела гвоздика.
За ним, почти одновременно, шагнула в класс Шура, прижав гвоздику к груди.
Ирина, переступив порог, на мгновение остановилась. Потом, издали протянув мне гвоздику, словно пику, пошла ко мне. Осторожно положила цветок рядом с другими. Снизу, покорно, посмотрела на Фёдора и сразу снова на меня.
Один за другим, все со строгими и вместе с тем беспомощными лицами, ребята входили, вытянув ко мне руки с красным цветком. Последним появился Геннадий. Не положил, как другие, гвоздику на стол – отдал прямо мне и, когда отдал, незаметно, исподтишка, слегка сжал мою руку. Вспыхнув, я сжала в ответ его.
Стояла мёртвая тишина. Дети не смеялись, не разговаривали, казалось, не дышали. Испуганно и тревожно они смотрели на странных гостей. Я, наконец, стала различать их лица.
Значит, не пошли на свои первые лекции, не пошли на работу.
Они изменились. Молчащие, незнакомо взрослые, беспомощно смотрели на меня.
Сердце стучало под горлом, как давно, когда я бежала с ними по лесу и по песку – за врачом для Кости. Вот и он, живой, невредимый.
Но почему не могу победить в себе непонятного, неизвестно откуда взявшегося страха?
– Где Даша? – Оглядываюсь, всё ещё надеясь увидеть её среди своих мальчишек и четырёх девочек.
– Будто вы её не знаете. Задержалась по пути, – говорит Шура. – Мало пропадала? Свалится на голову. Куда ей деться…
Ребята улыбались, не услышав ни Шуры, ни меня.
– Хотите, я спою? – неожиданно сказал Олег. – У меня за дверью гитара. – Но с места не двинулся.
Мы рассмеялись. Странным был наш смех. При молчащем, замершем классе «семишек». Быть может, они уже смутно начинали понимать, почему я никак не могла заговорить с ними.
– Как же вы прогуляли свои первые лекции? Достанется вам.
На столе лежало двадцать девять красных гвоздик. Я не могла выгнать ребят. И мне не о чём было говорить с новыми детьми на своём первом классном часе.
– «Вот лето в сентябрьском стиле, вот девочка в узком окне…» – тихо сказала Ирина.
Ребята все повернулись к ней.
– «Рояль вползал в каменоломню, его тащили на дрова…» – Теперь ребята повернулись к Косте. А он смотрел на меня и читал громко, не так, как Ирина, он хотел, чтобы его услышали «семишки». Но ведь «семишки» пока всё равно не смогут услышать.
Почему стали читать стихи? Но ребята, окружив меня плотной стеной, читали стихи, вспоминали наши вечера. Теперь я не видела новых учеников. Страх постепенно уходил. Меня словно несло куда-то: качели не качели, песня не песня, лодка не лодка.
Быстро, странно мелькнул урок.
Зазвенел звонок, и, раздвигая ребят, я вырвалась к «семишкам».
– Простите, – сказала им. – Я сегодня очень счастливая.
Цветы «семишек» забыла в ведре, задвинутом под окно. Одинокий день обернулся праздником любви!
Сквозь головки гвоздик трудно видеть дорогу, но я уверенно иду за высоко плывущей Фединой головой.
Так, смеясь, вошла в учительскую. Ребята остались ждать за дверью, пока я положу гвоздики. И то, что ждали они, как обычно, наполнило меня устойчивым покоем.
Войдя в учительскую, удивилась: почему так тихо?! Учительская была празднична, усыпана пока не отработанными, не заслуженными цветами.
Передо мной – мой директор. Большой, как Фёдор, в крупных очках. Чего это Петрович глядит на меня тревожно и испуганно, как глядели «семишки», оставшиеся в тихом классе? Берёт из моих рук гвоздики и, прижав к себе, всё смотрит на меня, осунувшийся. Чего это он топчется передо мной?!
Я огляделась: и Елена, и другие мои друзья, с которыми вот уже десять лет мы делаем нашу необыкновенную школу, смотрят так же, как директор. Виктор отвернулся от моего взгляда и стремительно ушёл в коридор. Что я натворила? Странно, но в это последнее мгновение не было во мне ни страха, ни давешнего чувства опасности.
Петрович почему-то вернул мне гвоздики. Что это с ним? То отбирает, то отдаёт.
– Потерпи, пожалуйста, – услышала я, наконец, его глухой голос. – Погибла Огарова. В горах. Нашли только вчера. Пожалуйста, потерпи.
Зазвенел звонок. Вокруг теперь говорили. Мне или друг другу? Сыпались красные гвоздики на пол.
Глава вторая
Звенел звонок. Вокруг теперь говорили. Мне или друг другу? Подносили воду. За дверью ждали ребята.
Погибла? Кто погиб? Огарова? Кто это Огарова? Уже услышав, ещё не поняв, с трудом связала фамилию с Дашей.
На много дней и ночей отступило всё: сыпались красные гвоздики на пол…
Ехали на аэродром. Не отпускал моей руки Глеб. Ничего не говорил, только сжимал мою руку.
Цинковый закрытый гроб. В нём – маленькая девочка. Девочка, у которой всегда разлетаются золотые волосы. У неё очень синие глаза – такие, как Глебова рубашка первого сентября. Зрение у неё – «минус восемь». Как она попала в эту тяжёлую «коробку»?
На панихиде говорили… кто, что, не помню. Просили меня сказать речь. Речь о Даше? Я не плакала. Мне всё казалось: это страшный сон, когда на лицо навалилась подушка и никак её не сбросить. Невыносимо кричала Дашина мать.
– Дайте пройти, разрешите, – громко повторял человек, пытаясь пробраться сквозь толпу, под зудящий, неестественно низкий крик Васюка: «Нет, нет, нет»…
Человек подошёл к гробу и застыл. Я видела его затылок в дыме седых волос. Если бы человек громко не заговорил, я бы его не заметила. Похоже, это Дашин отец.
Как неожиданно он возник, так внезапно и исчез.
И сразу вместо него – огромное Дашино лицо. С трудом вспомнила: давным-давно, в Торопе, я видела эту фотографию, её сделал Фёдор. Только волосы у Даши на фотографии получились тёмные. Странно. Погас свет. Как же это Фёдор не сумел сохранить самого главного… цвета? Как же это он… неопытный ещё.
Даша без очков. Смотрит мимо меня, мимо Глеба, мимо съёжившейся Шуры, мимо Фёдора, мимо всех нас, прижавшихся друг к другу. Даша чуть улыбается. А мне льют в рот что-то горькое.
– Всё вам, даже перед смертью. – Дашина мать сунула мне в руки свёрток. А потом закричала. И вдруг бросилась мне на шею, прижалась мокрым лицом ко мне и мокрыми холодными губами стала целовать.
Глеб вис на моей руке, тянул её вниз. Я задыхалась. Наконец вырвалась и, еле передвигая ноги, пошла к выходу – как ребёнка, прижимая к груди свёрток.
Жуткий сон стал реальностью. Мне в спину с фотографии смотрела Даша. Почему-то перед глазами запрыгал ректор архитектурного, закачались античные головы. Глеб висел на моей руке и гнул меня вниз.
* * *
…Дни ползли. В школу не ходила. Плакать не могла. Жгли лицо слёзы Дашиной матери. Горячей, холодной водой я смывала их, а они жгли нерастворённой солью.
Однажды проснулась – муж стоит надо мной, протягивает чашку с кофе. Он очень усталый.
– Вставай. Я опаздываю на работу, а у Рыжика температура. Надо вызвать врача.
Мне пришлось жить.
Ангина у Рыжика быстро прошла, и Рыжик опять ходит в школу. Я тоже хожу в школу.
Дети передо мной тихие, будто оглушённые первым уроком. Впрочем, мне неинтересно, какие они. Я учу с ними сложносочинённое предложение. Читаем Пушкина. Но Пушкин – чужой, из другой жизни. Он молодой, весёлый и прыгает между кресел в театре. Или плюёт на лысины генералов. Ребята смеются, когда я читаю или рассказываю им воспоминания современников. А меня раздражает их смех. Первый раз раздражают дети. Не дети – белое пятно из лиц.
Земля крутится без остановки, плывут облака. Мама погибла. Даша погибла. Джана убили. Во мне – смерть. Совсем естественная. Она не страшная, она похожа на старого ежа, у которого затвердели колючки, и он спрятал голову под них. Во мне сидит этот ёж. Что же стоит моя любовь, если я никого ни от чего не могу спасти?!
Виктор сутулится за столом своего кабинета, пишет. Он сильно лысеет, значит, мы оба с ним стареем. Он стареет снаружи, а я – изнутри.
Надо перечитать Дашину работу. Она что-то там такое писала о жизни и смерти, кажется… Экзаменационные работы у Виктора в шкафу.
Виктор поднял на меня глаза. Я сделала вид, что не заметила, и вытащила перевязанную пачку. Где же Дашина тетрадь? Ещё раз перебираю по очереди все их. Дашиной тетради нет.
Виктор всё пишет.
– Где работа Огаровой? Ты спрятал её?
Он пожал плечами:
– Куда-нибудь сама же сунула. – И снова замелькал ручкой по бумаге.
– Как же это, однако. Не трогала я…
Как быстро он лысеет! А ведь он был такой лохматый! Надо спросить, что у него дома. Мы не виделись сто лет. Лена вроде пока с ним.
Ещё один день проходит. Сейчас кончится шестой урок. Школа наполнится криком и топотом. Снова стихнет. И день в ней умрёт. И «завтра» умрёт. И пожелтевшая берёза за окном умрёт, а сейчас вот касается четвёртого этажа. И мы умрём. Зачем тогда думать, рваться, уставать, отдавать время и душу чужим детям? Всё суета сует. Нет никакого смысла в жизни, есть только смерть. Я боюсь небытия: травы нет, дышать нельзя, дочки нет, мужа нет. Даши нет. Даши и так нет – в жизни. И, быть может, скоро не будет рядом мужа. Он от меня уйдёт. И дети разошлись по своим радиусам, как круги по воде. Зачем я пошла в учительницы? Хотела защитить, закрыть ребят от одиночества, несчастной любви, обид, от смерти и не сумела. Хотела сделать их счастливыми, не сумела. Хотела научить их жить друг для друга, не сумела. Ничего не сумела.
В горле застрял ком, и мой ёж растопырил свои иглы. Машинально открыла лежащую сверху тетрадь.
«Странная мысль: я думаю, что, если начнётся война, я не погибну». Чьё сочинение? О чём? Это Костя. «Тема Человека». Не помню. Да я никогда его не читала. Открываю последнюю страницу. Рукой Виктора поставлена отметка, его рукой написана рецензия. Смотрю в склонённую лысеющую голову. Он теперь не пишет, ждёт. Заметив, что смотрю на него, опять быстро побежал пером по бумаге.
Почему не я проверяла Костину работу? Тогда ведь всё ещё было в порядке.
– Что ты опять потеряла? – спрашивает Виктор напряжённо. – Или нашла? – Он издалека вглядывается в почерк. – А, это я по одной экзаменационной работе из каждого десятого отправлял в район, выборочно, и сам отметки выставил в журнал.
– Зачем? Я бы дала лучшее.
– Зачем лучшее? Им нужен средний уровень школ. Ты забыла, я говорил.
И правда, он что-то такое говорил…
«Странная мысль: я думаю, что, если начнётся война, я не погибну. Даже если потолок моей комнаты обрушится, я пройду сквозь него снова жить. Я уверен, такая же мысль живёт внутри каждого. Но если подумать, то почему бы? Как будто единственно я должен и могу передать что-то людям, которые будут жить потом, и именно я наполню истинным содержанием ту, будущую жизнь. А я уверен в этом и, наверное, стал бы драться за жизнь, отнимать её у другого, если бы не вспомнил, что на войне гибнут поэты».
Как же я забыла о Косте? Он ведь тоже мой ученик, и не просто ученик, он теснее других – десять лет! – связан с Дашей. О Даше сочинение… Жадно кинулась читать:
«Павел Коган, поэт, погиб в бою. Оборванная гениальность. Именно он должен был жить и писать стихи. Я понял, когда узнал об этом, что рано погибают лучшие, замахнувшиеся на недосягаемое. Но я не об этом. Я – об эгоизме, и о «я», которое есть во мне, но есть и в любом другом. Быть может, каждый человек знает себя и о себе больше, чем о других. С близкого расстояния он не может охватить себя, и фактура собственной души кажется ему крупной и значительной. И он любит своё больше. Старея, люди учатся уважать мир, в котором живут, уважать чуждое им мировоззрение и мироощущение так же, как и их собственное, имеющее право на существование. Начинают, наконец, понимать, что каждый человек зачем-то рождается.
Казалось бы, вот теперь и можно стать сознательно счастливым, поняв своё назначение и назначение окружающих тебя людей. Но в мудрости человека стережёт опасность: опасность осмысления мира разумом. Пора мудрости есть и пора душевной усталости. Человек пугается открытого им. И тогда ему очень трудно чувствовать себя счастливым. А счастлив может быть только человек беспокойный, способный к соединённости с другими людьми, понявший счастье духовной жизни в этой соединённости. Как ни бестолковы, бессмысленны и смешны порой действия человека беспокойного, на мой взгляд, он щедрее, лучше, полезнее, чем тот, кто живёт просто как свидетель, видящий слишком много препятствий со стороны, а потому предпочитающий счастью прозябание. Пусть беспокойный человек проживёт совсем недолго. Он счастливее потому, что умеет отдавать другим то, что может, и каждый раз он становится богаче на человека, двух, трёх, и счастья, значит, ему достаётся больше – столько, сколько всем вместе. Каждый же родится, чтобы хоть недолго побыть счастливым. Больше он никогда не родится, именно он не родится больше никогда».
О чём Костя? Начал об одном, перескочил к другому. Чушь какая-то. Как это «совсем недолго»? Не семнадцать же лет! Что успела увидеть хорошего Даша?
Не надо о Даше. Это Костя, это его жизнь. Нельзя всё о Даше.
«Как же сделать, чтобы каждый человек жил так, что вторая жизнь будет лишней и скучной, явится повторением? Как сделать, чтобы люди не жалели, что родились, даже если жизнь оказалась короткой? Как же дать человеку это беспокойное счастье духовной жизни? Помочь ему возвыситься до цели, достойной человека, единственно осознанной цели? Как соединиться с людьми?
Для этого надо победить в себе внешнего человека, обывателя, думающего потребительски. А ещё эгоиста, у которого болит голова и который не знает, не представляет себе ничего, кроме своей распухшей от боли головы, который со страхом слушает свою боль, замкнутый лишь сам в себе.
Разумными доводами, спасительными словами, что другие мучаются сильнее и терпят, не заставишь замолчать человека, когда у него закололо в боку и он – трус.
Он не станет от этого крепче изнутри, а только внутренняя злость может заставить его замолчать.
А ещё внутреннее чувство сострадания к другому, не слова, не доводы – способность любить кого-нибудь, кроме себя…»
Не хочу больше, я знаю всё, что он скажет дальше.
Оказывается, Костин страх всё ещё живёт и во мне, а я совсем забыла о Косте. Смутно вспоминаю: он блистательно поступил на мехмат МГУ, а летом написал интересную научную работу. Смутно помню: он что-то говорил мне, уезжая отдыхать: Даша, математика… Кажется, или Даша, или математика. Если бы Даша полюбила его, он бросил бы математику.
Каждому своё… Чушь какая.
Мог умереть Костя, а умерла Даша.
– Что ты? – Виктор смотрит на меня.
Нельзя так, нельзя. Что это я?
Костины буквы не выведены, бегут, чуть западая вправо, словно Костя очень спешит, словно он, наконец, решил для себя тот свой ночной крик. Имел право или не имел закричать?
Мы с Костей будем встречаться редко. Мы не такие близкие, чтобы смешать наши жизни, как могли бы смешаться моя и Дашина.
Мог умереть Костя, боявшийся смерти, а умерла Даша.
– Что с тобой? – пристаёт ко мне Виктор.
– Даша умерла. Мама умерла. Джана убили. Зачем мы родились?
Давным-давно об этом же говорил Глеб. Что я ему ответила? Не помню. В тот день был Ваня…
– Иди сюда, сядь вот здесь. Смотри. – Виктор провёл на листе длинную линию. – Это вечность. А вот… – он сделал в середине линии петлю вверх, – вспышка, наша жизнь. Её могло не быть. Мы бы не явились. Почему ты не страдаешь, что тебя, Даши не было тысячу лет назад? Почему страдаешь, что не будет? Разве плохо, что мы вспыхнули? – Виктор не смотрел на меня, говорил небрежно. – Пока есть мы, смерти нет. Когда есть смерть, нет нас, понимаешь?
Берёза в окне шевелилась золотая. Кажется, что-то такое я говорила Глебу тогда. Только это не утешает. Даши больше нет.
В дверь постучали, и она приоткрылась – заглянула Шура.
* * *
– Простите, можно вас?
Виктор снова что-то писал на своих листках, а я не могла встать – сидела кулем. И потом, я не хочу уходить от Виктора. Мне с ним лучше, чем с ребятами. О чём говорить с ними? Чего они мучают меня? Ходят каждый день…
Когда в книгах пишут, что ежедневно происходит много событий, – врут. Если то, что человек садится в автобус, или поднимается по лестнице, или варит суп, – событие, тогда, наверное, книги правы. У меня в жизни больше нет событий. Обеды, уроки, стирки происходят само собой. Во мне притаился ёж с острыми колючками, и стоит подумать о прошлом, о себе, он пронзает меня. Чтобы он не двигался, я ни о чём ни с кем не говорю, ни о чём стараюсь не вспоминать.
Мы с Шурой идём пешком ко мне домой. Ленинский проспект, улица Дмитрия Ульянова, Кедрова, Профсоюзная. Москва – торжественна и празднична: в оранжевых, бордовых листьях – над головой и под ногами, тиха – середина дня, будни, люди работают.
Шура что-то говорит.
Зачем рождалась Даша, если ничего не успела? Родилась и умерла. И Виктор ничего не понимает.
– Хватит стыть! – закричала вдруг Шура.
Я остановилась, оглянулась: мы в разноцветной аллее улицы Кедрова.
– Ты что, Шура?
А Шура снова закричала:
– Это подло! Мы пока живы. Вы хотите, чтобы кто-нибудь ещё из нас? Вам мало Даши? – Она кричала, как на базаре кричит торговка, у которой украли курицу, – визгливо и злобно. У неё подрагивали в солнце светлые почему-то глаза. Она рукой секла звенящий солнцем воздух. Я ничего не понимала. Только удивительно, как Шура кричит! – Слепая, эгоистичная! Вы знаете, что Глеб бросил институт, купил билет туда, куда ездила Даша?








