355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Апраксина » Поднимается ветер… » Текст книги (страница 5)
Поднимается ветер…
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:25

Текст книги "Поднимается ветер…"


Автор книги: Татьяна Апраксина


Соавторы: А. Оуэн
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 47 страниц)

– Только не извиняйтесь, – в притворном испуге вскинул руки Гоэллон. – Воды в этом доме хватит на нас двоих, а вот ваш испуганный лепет – не лучшее украшение вечера. Саннио сам кликнул служанку и потребовал еще воды. Та забрала таз, вернулась с новым кувшином и пустым тазом, потом долго топталась на пороге, пока герцог не закончил умываться и не кинул ей мелкую монетку. Потом он бросил Саннио расшитый, туго набитый кошелек.

– Будете расплачиваться с прислугой и трактирщиками. Все та же рыжая девчонка принесла ужин. Свежие лепешки и вареное мясо выглядели аппетитно, но пахли слишком сильно. Юноша постарался дышать через рот, чтобы не чувствовать нестерпимых сейчас ароматов, но, должно быть, как-то выдал себя. Гоэллон оторвался от трапезы и без лишних вопросов открыл свой кофр. Покопавшись в нем, он достал небольшую деревянную баночку, поставил ее на край стола.

– Намажьте виски и переносицу.

Темно-желтая мазь благоухала почище целой комнаты с лекарствами в школе мэтра Тейна, но спорить Саннио не посмел. От резкого запаха у него мгновенно выступили на глазах слезы, а кожа под мазью загорелась огнем. Он изумленно хлопал глазами, удивляясь, почему его еще не стошнило, но в невозможной вони было что-то освежающее.

– Разве вы не изучали полезные притирания и мази? – спросил герцог. – И неужто вас не пользовали этой мазью, с вашими-то головными болями?

– Нет, – покачал головой Саннио. – То есть, я изучал, но меня не…

– Почему?

– Я не жаловался.

– Какая героическая глупость, – усмехнулся Гоэллон. – Допустим, голова будет болеть у меня, и я прикажу вам облегчить… мои страдания. Что вы будете делать?

– Растирание уксусом…

– Чушь, оставьте уксус для придворных дам. Еще?

– Нюхательная соль?

– Туда же.

– Масла мускатника и лаванды?

– Интересно, кто из нас двоих тут прирожденный отравитель?

– Простите, я не знаю… – растерялся Саннио.

– Ладно, этим мы займемся позже. Вам лучше?

– Да, – сказал удивленный секретарь, понимая, что за время разговора его перестало тошнить, а проклятый обруч, сжимавший голову, ослабел.

– Тогда садитесь и ешьте. И отдайте мазь. Саннио вернул герцогу коробочку, и тот намазал себе виски и мочки ушей. Секретарь уселся за стол и осторожно надкусил ломоть мяса. Аппетита по-прежнему не было, но пища не вставала поперек горла, и это уже радовало. Дожевывая последний кусок лепешки, Саннио потянулся к кувшину и с удивлением обнаружил в нем не вино, как ожидал, а холодное молоко. Он с недоверием взглянул на герцога, но кувшин на столе был только один, и едва ли в кружке Гоэллона молоко превращалось во что-то еще. Снизу послышался очередной раскат хохота, звуки виолы и стук, словно что-то ударилось о стену. Герцог, не обращая внимания на шум, скинул кафтан и камизолу. Саннио вовремя подхватил одежду и аккуратно сложил ее на стуле, потом и сам разделся до рубашки.

– Ложитесь, – приказал Гоэллон. Саннио шмыгнул к стенке и накрылся видавшим виды, но чистым одеялом, которое припахивало зверобоем. Некоторое время спустя он высунул нос и вгляделся в темноту комнаты, освещенной лишь одной тоненькой свечой. Герцог неподвижно стоял у окна, глядя в черноту узкого окна. Левая рука, украшенная тяжелым серебряным кольцом, стискивала ворот рубахи так, словно тот был слишком тесен. Тяжелый профиль с выдающимся подбородком и высоким лбом казался вырезанным из мореного дерева, как статуи Сотворивших в часовне школы. Юноша задумался, боится ли человека, с которым его связала судьба, но так и не смог решить. Гоэллон казался мягким, он прощал секретарю все ошибки и заботился о нем, с ним было интересно беседовать, но мягкость эта напоминала кошачью лапу. Пока кошку не рассердишь, она не выпускает когти, но коли разозлил – берегись. Однако ж, каким бы ни был герцог, с ним было интересно. Неуютно – да, боязно – несомненно, но первый же день службы оказался невероятно богат на события, и Саннио уже не жалел о том, что судьба и воля мэтра Тейна свели их между собой.

– Саннио, я вам не девица в церкви, чтобы меня разглядывать, – не оборачиваясь, сказал герцог. – Что, не спится?

– Да, герцог.

– Вас так взволновала судьба северных земель?

– Нет, – признался Саннио, со стыдом осознав, что не вспоминает об этом уже давно. По правде говоря, еще не начало смеркаться, а он уже думал только о том, как паршиво себя чувствует, и еще – о ночлеге.

– Вы оставили в окрестностях школы какую-нибудь прелестную пастушку?

– Нет, герцог.

– Так что ж вам неймется? Саннио не решился признаться, что думает вовсе не о северных землях и не о пастушках, а о самом герцоге, точнее, о том, повезло ли секретарю, или не слишком. Вместо этого он промолчал, надеясь, что герцог не будет настаивать на ответе, и это маленькое нарушение ему простится. Так и вышло. Юноша отвернулся к стенке, накрылся с головой и постарался заснуть. Ложился ли герцог в эту ночь, или простоял у окна до первого света, Саннио так и не узнал.

Герцогиня Алларэ сидела перед зеркалом. Две служанки убирали ее длинные и густые волосы, готовя госпожу к утреннему выходу. В гостиной ее уже дожидались трое визитеров, но Мио не торопилась, наслаждаясь утренней болтовней с фрейлинами. Те сидели на козетках и изощрялись в сплетнях насчет придворных и посетителей дома Алларэ. Герцогиня поощряла улыбкой то одну, то другую. Фрейлинам разрешалось острить насчет любого гостя, и за самые удачные шутки Мио раздавала им мелкие, но приятные подарки – шпильки, браслеты, шелковые огандские чулки. По части знания сплетен и государственных новостей фрейлины могли дать много очков вперед прознатчикам первого министра и казначея. Пожалуй, только герцог Гоэллон всегда узнавал обо всем, что творится в Собре и за ее пределами, раньше, чем златовласая герцогиня, но случалось и так, что Мио сообщала ему новости первой.

– …а герцог Гоэллон вчера утром покинул город в сопровождении нового секретаря.

– Об отъезде герцога я знаю, мы простились накануне, – Мио еще в детстве выучилась улыбаться и встречать неприятные известия так, словно давно к ним готова. Врать было легко, главное – помнить, что и кому рассказываешь, и никогда не говорить разным людям противоречащие друг другу вещи. – А что за секретарь?

– Его видел мой галантерейщик, которого накануне приглашали в дом герцога, – сообщила Мари, которая даром что была чуть кособока, знала в городе всех модных портных, парфюмеров и прочих поставщиков товаров для женской прелести. – Говорит, мальчик – настоящая фиалка. Чуть выше среднего, тоненький, черноволосый, глаза, как море.

– Какое именно море? Северное? Южное? – немедленно подколола соперницу Кати, рябому лицу которой не помогали ни одни белила; но соображала она быстро и безупречно.

– Как Фаирское, наше родное, сестрица, – сладко проворковала Мари. – То зеленые, то голубые, и ресницы такие длинные…

– Ах, неужели герцога потянуло на мальчиков? Герцогиня, должно быть, вы были с ним слишком жестоки!

– Я, право, и не знаю, кажется, я не давала ему повода для столь серьезных огорчений… Руи уехал, не попрощавшись и не предупредив? Ну что ж, в отместку он получит сплетню, глупую, но достаточно безобидную, а если кто-то решит донести ее до ушей герцога, едва ли он догадается, с какой стороны подул ветер. Сколько бы герцога ни носило, а он, надо понимать, уехал не на день и не на два, а то не стал бы брать с собой секретаря… непонятно, зачем ему вообще секретарь, он несколько лет обходился без него, – герцогиня Алларэ скучать не будет.

– Герцогиня, а надолго ли уехал Гоэллон? – ох уж эта Мари, столь же умна, сколь и ядовита, и никогда не упустит возможности прощупать ступеньку под ковром.

– Я не спрашивала, – пожала плечами Мио. – Не сочла это интересным. Вот так-то, теперь через несколько дней вся Собра будет уверена, что Мио Алларэ охладела к любовнику, и он отправился утешаться в компании душки-секретаря. Герцогиня прекрасно знала, что легче всего люди верят в самые глупые и невозможные вещи. Руи – не Реми, братец, который иногда баловался с мальчишками, хотя и предпочитал женщин. Реми некуда себя деть, даже столица для него слишком тесна и скучна. Дуэли в Собране запрещены еще со времен короля Лаэрта, а все военные посты накрепко заняла семейка Мерресов, так что братцу не сыскать славы ни на поле боя, ни в поединке, остается утешаться славой первого кавалера страны.

А Руи… что ж, с Руи пора прощаться. Спору нет, сероглазый красавец герцог – отменный любовник, да и положение у него завидное, к тому же, их связывает старая дружба. Когда-то молодой Гоэллон подолгу гостил у двоюродных брата с сестрой; Мио тогда, конечно, еле-еле ходила без помощи няньки, но, как она часто говорила, она выросла на коленях у герцога Гоэллона. Уже в Собре они провернули немало веселых шалостей. И все же – пора прекращать затянувшийся роман. Руи слишком часто стал ею пренебрегать – ну так попутного ветра его парусам… Было немного досадно: оставалась между ними какая-то недосказанность, незавершенность, но весь последний год связь тянулась, словно нить у ленивой пряхи – то почти обрываясь, то обзаводясь узлом пустячной ссоры. Пора искать Руи замену, а он пусть будет счастлив. Хоть со своим секретарем, хоть со всей Соброй. Герцогиня с порога заметила Анну Агайрон и мелкой изящной походкой направилась к ней. Дома, в Алларэ, можно было ходить размашистым мужским шагом и по многу дней не вылезать из удобного сюрко, по-мужски разрезанного спереди и сзади, от первого до последнего света разъезжать верхом, ходить с моряками на поиски сокровищ Предельного океана; в столице следовало соблюдать все тонкости этикета и требования к благородной даме, чтобы ни один из здешних красавцев не усомнился в том, что Мио Алларэ – идеал женственности.

– Моя дорогая Анна, как я рада вас видеть! Наконец-то вы соизволили посетить мою скромную обитель! – Она чмокнула дочку первого министра в обе щеки. Сегодня с костлявой неуклюжей Анной случилось чудо: она вылезла из синих агайронских тряпок и надела красивое голубое платье под цвет глаз. В прическе красовалась одна-единственная белая лилия. Пожалуй, Анна слишком сильно нарумянилась, да и карминная помада ей не шла; Мио подумала, что нужно увести ее в свой будуар, чтобы стереть излишек румян и заменить помаду на бледно-розовый перламутр. С молочно-белой кожей и черными волосами нельзя пользоваться кармином, сразу делаешься похожа на шлюху; кармин – для смуглых керторок. Но нельзя же так, с порога, огорчать девочку…

– Вы прелестно выглядите, Анна, я вами искренне восхищена. Как вам идет этот цвет, а эта лилия… я завидую вашему вкусу и изяществу! – довольно громко щебетала Мио. Пусть девочка взбодрится, а после такого приема все эти однообразные завитые дурачки будут увиваться вокруг нее до самого вечера, желая сделать герцогине приятное. Анну герцогиня жалела, как жалела всех женщин, обделенных умом и обаянием. Быть красивой совсем нетрудно, считала золотоволосая герцогиня: нужно просто понять, что сделает тебя такой. Одной идет буйство красок огандского расписного шелка, другой – торжественность тамерской парчи, третьей лучше носить белое и пренебрегать драгоценностями, украшая себя цветами. Сама Мио носила зеленое и золотое, под цвет глаз и волос; и ей, и брату родовые цвета шли необыкновенно… чего не скажешь об Анне, которую синее с серебряным превращало в прежде времени подурневшую молодую вдову.

– Ах, давайте пройдем в мой будуар, милая моя, у меня есть для вас чудесный подарок… – подхватив Анну под руку, Мио утащила ее за занавесь, переступать через которую могли только те, кого приглашала герцогиня. За подарок сошли серебряные шпильки, украшенные жемчугом. Мио не носила ни того, ни другого, а вот Анне шпильки могли бы пригодиться. Под болтовню герцогиня ненавязчиво посоветовала гостье использовать другие краски для лица, а заодно и объяснила, какие именно.

– Вот эта помада… берите, берите, не обижайте меня отказом!.. я потом пришлю вам своего парфюмера… и эти румяна. Для меня они слишком холодного оттенка, но вам будут в самый раз. И, я думаю, пудру нужно выбрать на тон темнее, нынче в моде все огандское, а тамошние женщины похожи на наших керторок, но подобная смуглость будет уже чересчур, а вот придать такой легкий намек… Закончив, Мио отступила на шаг и ахнула.

– Да вы же настоящая красавица, Анна! Хорошо, что у нас слишком разные масти, а не то я сгрызла бы себе от ревности все локти, – вполне искренне сказала она, впрочем, зная, что стоящие здесь Кати и Мари уже к завтрашнему утру донесут эту фразу до ушей всей Собры, и заранее с этим соглашаясь. Бедная девочка заслужила подарок. – Посмотрите на себя в зеркало!

– О… благодарю, батюшка будет очень доволен! – ответила агайронская дочка, и Мио вздохнула про себя. Кому что, а Анне – батюшка. Впрочем, интересно, с чего это он велел дочке принарядиться? Не иначе, вспомнил, что девицу Агайрон давно пора выдать замуж.

– Передайте вашему почтенному отцу мой самый низкий поклон, – улыбнулась Мио.

– Жаль, что он так занят государственными делами и все время отказывается от визитов.

– Может быть, вы приедете к нам в гости? – робко рассматривая отражение в зеркале, спросила Анна. – Отец был бы очень рад… и я тоже.

– С удовольствием, моя милая Анна! Вы ведь ходите в церковь Святого Окберта Агайрского?

– Да, батюшка покровительствует этой церкви, – вот же дуреха, один батюшка и церкви на уме…

– Там чудесный хор, – заметила Мио. – Я очень ее люблю. Жаль, что от меня далековато, но, если в праздничный день вы будете на литургии, то мы можем встретиться там, а после того – я в вашем полном распоряжении.

– Я очень вам благодарна, герцогиня.

– Зовите меня Мио. Для чего двум молодым девицам все эти титулования? Мари и Кати только хлопали глазами, запоминая все милости, оказанные девице Агайрон герцогиней Алларэ. Хорошо все же, что Мио не вышла замуж до совершеннолетия и теперь по праву и обычаю Алларэ делила с братом и дом, и титул, и состояние. Анна на год старше, но что у нее есть своего? На все нужно просить разрешения у батюшки – слово-то какое, словно он у них в семье еще и за священника… В семнадцать лет Мио была искренне уверена, что выйдет замуж только за герцога Гоэллона, а потому отказывалась от любой партии, клятвенно обещая, что, если даже ее будут принуждать, скажет перед алтарем такое громкое «нет!», что семья вовек не отмоется от позора.

– Да хоть кинжал мне к горлу приставьте – ничего, кроме «нет», от меня не услышите, это уж я вам обещаю! – топала ногой девица Алларэ. Разговоры о том, что она останется в старых девах, ее не пугали. – Уж в девах-то я не останусь, не надейтесь, а насчет старой – все такими будем, тетушка, и вы тому лучший пример.

Что ж, Мио заполучила вожделенного герцога, но девичья мечта быстро поблекла.

Руи был нежным и галантным, на пару с ним интересно было проказничать, в спальне он был безупречен… но очень скоро Мио поняла, что бурной страсти, обожания и подчинения не дождется никогда. Поначалу это интриговало, и герцогиня надеялась, что сумеет объездить непокорного жеребца; однако ж, не вышло. Впрочем, и он не сумел подчинить ее себе… да и не пытался. Мысли опять и опять возвращались к теперь уже бывшему любовнику, и Мио настрого приказала себе: забыть. Что прошло, то прошло, нет смысла возвращаться к былому.

– Пойдемте, Анна, я знаю, что вы чудесно поете, а я так давно не пела дуэтом, не было подходящего голоса… – потянула она за руку дурочку, так и стоявшую перед зеркалом. Фрейлины не отвесили челюсти только потому, что высокие воротники-стойки подпирали их подбородки. Они знали, что герцогиня, хоть и умеет – ненавидит петь, а тем более – дуэтом.

Сумерки – лиловые, с серыми проблесками слез дождя. Не настоящего дождя, выдуманного, как и все, что за окнами Беспечальности – дымчатого, бестелесно прозрачного и призрачного, выплаканного слезами гор замка на обратной стороне сущего. Сумерки, сумерки, вечные сумерки, и нечему светить – небо застыло в вечном угасании, да и не небо это вовсе, а все тот же мираж, что и стены, и скалы за окном, и тучи, растрепывающие в дождь края о вершины гор. Беспечальностью – словно в насмешку, злую насмешку – назван этот замок, но печаль гостит в нем ежедневно и ежеминутно, или один и тот же затянувшийся бесконечный день, перетянутую струну секунды, готовую лопнуть, хлестнув по лицу.

Печаль, и боль, и ярость, и глухая темная тоска, словно стон горы, словно тревожный рев, рвущийся из сомкнутых губ вулкана, запечатанных лавовой пробкой. Еще немного – и губы разойдутся в усмешке, и хлынет из-за них багрово-алый, золотой и пурпурный поток раскаленной лавы, обращающей все в пар и дым. Ожиданием этого выдоха, усмешки бога, лавы карающего гнева пронизано здесь все – и игра занавеси под призрачным ветром, и трепет пламени на свече, и едва заметный скрип стула. А за мгновение до того – кажется, было: торжество и сила, и замок вовсе не призрак, а средоточие силы мира, бьющееся сердце, живое и трепетное, и по невидимым артериям растекается до самых краев мощь, животворная субстанция, лишенная и вкуса, и запаха, но такая, что вдохни – и рвется душа из груди прочь, льется с песней, со слезами, с неистовой жаждой бытия и творения; кто хотел создавать – почувствует, что может, есть в ладонях сила воплощать, и станет вязкая аморфная глина живым, дышащим, податливым материалом. Кому – горшком, кому – расписным блюдом, а кому и статуей, да такой, что, увидев, и прикоснуться побоишься: сон не потревожить бы, задремала ведь, а вот-вот проснется… Было, было, и пульсировала сила, живая кровь, едва удерживаемая артериями, и текла по миру, даря каждому бытие, и возвращалась назад, почти иссякнув, чтобы вновь в самом сердце набраться чуда, и – обратно, к тем, кто ждет глотка этой влаги, имя которой – вдохновение и творение. Не иссяк колодец, но запечатан был – прочно, не вскрыть, не взломать крышку, и вода под каменной плитой, устав биться в стены, не имея выхода, застоялась, позеленела от гнева и боли, стала горьким ядом. Прервалась связь между Беспечальностью, сердцем мира, и самим миром, что создателем назван был – Триадой, ибо из трех сомкнутых воедино, связанных неразрывно граней состоял; ибо пришли – чужие. Пришли и завладели миром, что на единый миг – короче взгляда, короче вздоха, кажется – оставлен был создателем; а на самом деле долгие годы, бессчетные поколения прошли, пока странствовал он. И пришли – другие хозяева. Был цветок о трех лепестках с пламенеющей сердцевиной, и завелась в нем гусеница; змея обвилась вокруг стебля, и не дотронуться больше, ибо – ужалит, нанесет удар; тихое шипение двухголовой змеи слышно и в Беспечальности: нашшше… не прикасссайссся… Осталось только – мерить шагами Беспечальность, замок-сердце, исторгнутый из мира, из триединства миров, и смотреть, как истекает слезами призрачный вечер, и чувствовать, как захлебывается сердце, спотыкаясь на каждом втором ударе, ибо сердце, не могущее отдавать кровь, умирает. И – ненавидеть… истово, как только и умеет странник, вернувшийся, чтобы обнаружить – нет больше дома, нет: занят чужаками, доверчиво лег под чужие ноги, покорился чужим рукам, забыл о том, кто построил его, отдался другим, как беспутная жена, что в отсутствие мужа ложится в постель с первым, кто приласкает. Мало того, что созданное тобой забыло тебя, не дождалось – так еще и отвергло, повелось на сладкие лживые речи новых господ; и назвали тебя – Противостоящим, врагом всего сущего, обольстителем… хотя обольстителям-то и поверил мир, обманщикам, захватчикам. Подменили правду – сказкой, реальность – миражом; назвали создателя – чужаком, отца – врагом. Так беспутная жена, чтобы забыть о своем позоре, называет законного мужа – убийцей, клятвопреступником, насильником, лишь бы не помнить, лишь бы не знать, как оно на самом деле.

– Брат мой Фреорн, ты нынче печален. Отчего? Братом зовет тебя – разве он брат… случайный попутчик, встреченный в том исполненном тоски и ужаса странствии, когда, возвращаясь домой, натолкнулся на запертую дверь, и увидел свет в окнах, и почувствовал – чужие в доме, да и дом не твой. Бежал, не разбирая дороги, не чувствуя ног, и выкипала в сердце кровь от невозможной боли предательства; почти не помнил себя. Через иные чужие миры, и, глаза прикрывая, лишь об одном мечтал: не встретиться взглядом с такими же, как ты, ибо не снести позора изгнанника, а уж если в чужом лице отразится, как в глади ручья: потерявший, – то и вовсе незачем жить.

Попался где-то на дороге то ли тоже изгнанник, отвергнутый собственным миром, потерявший его в войне или по глупости, как ты сам, то ли просто странник, бездомный бродяга, никогда не творивший себе дома. Попался и стал попутчиком, и, может быть, он и подсказал, что сдаваться – нельзя; есть, всегда есть, хоть и крошечный, шанс вернуть себе – свое. Ибо должна же быть справедливость, но кому, как не создателям, быть ее руками? И – не слушал, когда ты говорил, что иной справедливости хочешь: покарать, наказать, уничтожить. Голову на плаху, нож под сердце распутной жене, шлюхе, отдавшейся чужим. Ведь – а как с ней теперь жить, как простить измену, как не видеть отпечатков иных ладоней на грудях? Как не замечать, что было ей с чужими хорошо, наверное, куда лучше, чем с тобой? Нельзя это простить, нельзя вернуться и принять ее – такую, прошедшую через чужие руки, довольную и счастливую, накрепко закрывшую перед тобою дверь… А он – не слушал. Отчего печален – да разве объяснить? Вот – дождь за окном, тягучие струи, слезы миража, и сам же этот дождь пожелал, а теперь вот печаль от него, от дождя, и надо бы его прекратить, остановить плач воды, но – не хочется, ибо если сам не можешь плакать, пусть за тебя рыдает дождь.

– Дождь, – отвечаешь, и нет других слов; а для него, упрямого и нечуткого, всегда нужны другие слова.

– Хочешь, я сделаю свет и чистое небо? – улыбается, словно ребенку, который нарисовал буку и сам же ее испугался; тянет руку к окну, чтобы смять лист со страшной закалякой, умный, сильный, все понимающий; ничего не понимающий. В этом весь он, Ингальд, случайный спутник, нежданный помощник.

– Нет.

– Тогда, если хочешь, поговорим о деле? – предлагает так вежливо, а ведь не уйдет, пока не заставит говорить, и чем больше будешь упрямиться, гнать его, просить отложить на потом, тем ласковей будет улыбка взрослого перед капризным ребенком, тем мягче – увещевания, и добьется своего, будет говорить, и заставит слушать, и назовет это – разговором.

– Слушаю.

– Силы для задуманного нами еще не хватит, но – радуйся, брат, час близок. Годы по счету смертных, а, значит, для нас – сущий миг. Время пролетит быстро.

– Вот как? – и отвернуться к окну, в дождь, и не верить, но и верить, потому что он не лжет, никогда не лгал, и тогда еще, когда говорил, что трудно будет, и ждать придется, и отчаяться не раз, и желать отступиться, ибо задумали они невиданное; не лгал. Но и правды не говорил. Говоришь ему, как прекрасен будет миг, когда обрушится все, сотворенное тобой, в ничто, в небытие, в сизый морок – а он улыбается, и едва кивает, ласково; глаза у него – тот же морок оттенка голубиного крыла, что и вечное Ничто, окружающее сущее. Глядеть в эти глаза – тонуть в океане, и не разберешь: то ли ложь, то ли правда, то ли ласка, то ли жалость. Странник Ингальд; не поймешь, как ни бейся – кто такой, чего хочет. Говорит – помочь. Называет братом. А сердце не верит. Потому что улыбаются губы, но непроницаемой пленкой подергиваются глаза, когда говоришь – о разрушении, о наказании. Кивает головой, соглашается, поддакивает, но глаза молчат, не вспыхивают даже в ответ на твой огонь, не отражают его. Стена там, сизая стена, о которую разбивается все; кажется мягкой, податливой, как озерная гладь, но – лучше не заглядывать. Ничто там не отражается, ничто и не выходит из воды на берег. Пустота, растворяющая все.

– Избранные нами делают свое дело, а враги не замечают того. Радуйся, брат!

– Радуюсь.

– Фьоре, ты не меняешься. Тебе по-прежнему не хочется бросить все это? Фиор Ларэ терпеливо улыбнулся, поглядел сквозь желтоватый старый хрусталь на угли в камине. Вино, цветом напоминавшее солому, пропустило через себя багровый отблеск и окрасилось в редкий золотисто-оранжевый оттенок, который можно увидеть лишь на рассвете в середине зимы, и то – далеко на севере, там, где вырос этот виноград. Там, где ветер гонит из Предельной северной пустыни стада тяжелых туч. Сквозь редкие просветы между мохнатыми тушами порой видно золото луга…

– И ты по-прежнему пьешь свою кислятину, – кивнул Эмиль. – Как всегда. А нынче пить вино из Къелы несколько непатриотично, не находишь?

– Къела – наша земля, – Фиор пожал плечами.

– Да-да, а граф Къела вовсе не изменник…

– Я не отвечаю за решения отца, – Фиор уставился на свой бокал, потом вскинул голову и поставил его на широкий поручень кресла. – И я не желаю слышать все, что ты мне сейчас скажешь. Эмиль, за последние две седмицы я выслушал четверых, говоривших одно и то же. И я не хочу слушать пятого…

– И не хочешь писать о нем Агайрону.

– Обычно я пишу не ему…

– О да, как я помню, ты предпочитаешь другую партию. Да, Фьоре?

– Эмиль… Партии, интриги, заговоры… ты за этим ко мне приехал? – Фиор поднялся, едва не смахнув рукавом бокал, дошел до камина и принялся ворошить угли. Потом он повернул голову к развалившемуся в своем кресле приятелю. Тот пренебрег предложенным бокалом, предпочитая пить вино так, как это делало три четверти жителей Собраны, от крестьян до королей: подогретым и из глиняных кружек. С момента их последней встречи с Эмилем прошло три года. В тот раз они виделись только мельком, у Далорна нашлось лишь несколько часов, чтобы заехать в королевское поместье по дороге в Брулен. За эти три года друг вовсе не изменился. По-прежнему выглядел мальчишкой лет девятнадцати, хотя ему было почти на десять лет больше. И, как и раньше, сеял беспокойство вокруг себя, хотя сам оставался спокойным.

– Эмиль, ты еще помнишь, кто я? Я – не королевский советник, не казначей и не первый министр. Я – управляющий Энора.

– И сын короля. Старший сын.

– И бастард.

– Признанный бастард, – кивнул Эмиль. – Правда, в четырнадцать лет…

– Именно поэтому, – Фиор встал, – именно поэтому я не собираюсь выслушивать ничего из того, что ты можешь рассказать, предложить и предположить. Эмиль, довольно. Я никогда не пойду против отца.

– Но тебе хочется. Иначе ты бы не начал бить копытом…

– Эмиль!!!

– Я задел твою честь? Хочешь нарушить королевский эдикт? – расхохотался Далорн. – В самом деле, давай выйдем во двор!

– Уже темно. И ты пьян.

– Неужто у тебя не найдется пары факелов? И – помилуй, мне приходилось драться всерьез, выпив впятеро больше, чем этот несчастный кувшин…

– Нет, Эмиль. Завтра.

– Я тебя не понимаю, Фьоре. Тебе не душно?

– Нет, – пожал плечами Фиор.

– Странно. А мне душно. Мне душно с того дня, как я вернулся в Собрану. Мне уже третью девятину душно, Фьоре. Мне душно в этом городе, мне душно в этой стране. Она сходит с ума, Фьоре. Король сходит с ума, и страна сходит с ума. Здесь нечем дышать, здесь весь воздух пропитался безумием… – Эмиль рванул шнуровку камизолы. – Я здесь задыхаюсь…

– Мне открыть окно? – спросил Фиор, неловко улыбаясь, потом отцовским жестом потер переносицу. – Ты уже три девятины здесь?

– Две и четыре седмицы.

– Видимо, ты был очень занят все это время.

– О, да. Протирал диваны у Мио и подпирал стены в Белой приемной.

– Ну что ж…

– Фьоре, я тебя умоляю! Хоть ты меня не мучай! Ты же знаешь, что, будь моя воля…

– Знаю, – кивнул Ларэ. – Теперь ты понимаешь, как я чувствую себя, когда ты начинаешь…

– Спасибо за урок, дружок, – недобро улыбнулся Эмиль. – Только этого мне сейчас и не хватало!

– Могу ответить тебе тем же.

– Дурные нынче времена, Фьоре, не находишь?

– Если ты, – Фиор с улыбкой прищурился, – сейчас скажешь что-нибудь про черное небо, чужих тварей и сдвинувшуюся с места гору, я, я… Я просто не знаю, что с тобой сделаю!

– Нет, не скажу. Кстати, ты забыл четвертое условие пророчества. Все тайное, которое должно стать явным. А мне, на самом деле, весьма интересно, кто раскопал эту пыльную ветошь, и почему о ней шепчутся в каждом закоулке. И еще интереснее мне, кто же такой – истинный владыка. Твои версии, Фьоре?

– В Собране есть истинный владыка. А у него есть наследники. По-моему, все эти пророчества – именно ветошь, именно пыльная.

– Фьоре, – Эмиль вскинул голову и уставился на собеседника. – А ты никогда не думал о том, что речь идет не о Собране?

– А о чем? – растерялся Фиор.

– Мир не ограничивается нашей родиной, дружок. Есть и другие страны. Могу тебя в этом заверить, я там бывал. Может быть, речь идет о всем живом мире?

– Тогда все это и вовсе глупость. Сотворившие есть и будут, какой еще истинный владыка?

– Вот уж не знаю. Вели подать еще вина, коли не хочешь фехтовать… Поздней ночью, когда оба были уже здорово пьяны, Эмиль все же распахнул окно и высунулся до пояса под мелкую морось. Фиор смотрел на него, не слишком хорошо понимая, что творится с приятелем. Тот был взбудоражен, словно пил не лучшее керторское вино, а настойку хвойника. Мокрые волосы облепили покрасневшее лицо, глаза лихорадочно блестели, и дышал он тяжело, словно и впрямь задыхался в духоте, несмотря на настежь раскрытое окно, откуда тянуло холодом. Так напился?

Да нет, глупости, Далорн мог выпить и втрое больше, не теряя контроля над собой; были времена, когда Фиор мог это увидеть воочию.

– Эмиль, у тебя жар, наверное. Иди в постель, я пришлю лекаря.

– Да здоров я… – отмахнулся приятель. – Просто тошно мне.

– Эмиль… Я никогда не спрашивал, кому ты служишь, что делаешь. Но мне кажется, у тебя какая-то беда.

– У меня? – развернулся Далорн. – У меня?! Фьоре, мир не ограничивается Энором, ты еще помнишь об этом? Ты еще помнишь, из скольких земель состоит Собрана? Ты еще помнишь их имена?

– Эмиль!

– Прости. Я хотел выговориться хоть где-то, вот дурак… Ты не спрашивал, кому я служу – и не спрашивай, Фьоре. В этом нет для тебя тайны – ты же ревностный слуга короля. Вот и я его слуга, дружок. Ты да я, да мы с тобой, верные его величеству королю Ивеллиону. Фьоре, я завидую твоей слепоте!

– Я близорук, но вроде еще не слеп… – удивленно похлопал глазами Фиор.

– Да ну? Знаешь, я несколько дней назад имел честь… о, великую честь! – оказаться учителем принца Араона.

– И что? – два кувшина вина, хоть къельское и считалось легким, не слишком-то способствовали пониманию намеков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю