Текст книги "Дым отечества(часть первая)"
Автор книги: Татьяна Апраксина
Соавторы: Анна Оуэн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)
– Ты, язычник! Морда коровья! Я тебе покажу, как добрых христиан в подвал спихивать! Матерь Божья, ты их видишь? – И в стенку его, в стенку, пока не опомнился, урод здоровый. И кричать! Не тот здесь дом, чтобы на крик не прибежали. – Пакости всякой понавешали! Гад и язычник, мокрица проклятая, опомнился быстро, попытался замахнуться, ударить – вышло плохо: пролет тесный, снизу сломанная лестница, сверху целая. Попытался пнуть. Что ручища, что ножища у саксонца – ого-го, но и Марию Пресвятая Дева не обидела… Ударить не ударил, по темени скользнул, но чепец сбил – и тут же за косу схватил, опять столкнуть пробует… а сам того не замечает, что выроненный им же факел ему рубаху подпалил. Топот на лестнице… ну, наконец-то! Хозяин… ну его силой не обидели, сейчас мы вдвоем этого убивца его же веревкой завяжем.
– Да что ж ты, дурак, – кричит мастер Ренвард.
– Он Мишу убил! – вопит Мария. – И меня хотел! И понимает, на кого мастер замахивается длинным кривым ножом. Сговорились! Один другого послал! И вот их теперь уже двое между ней и лестницей наверх, и у одного веревка, а у другого нож. Не зарежут, так задушат. Кричать надо, кричать и драться. Может, кто подоспеет?
– Убийцы! Негодяи! Предатели! – Матерь Божья, спасибо, что развернуться им вдвоем негде… и еще раз спасибо, надоумила. – Пожаааааааар! Присела, уворачиваясь от руки с ножом – и дернула Селвина за ногу так, что он сам головой о ступеньки свалился, да еще и хозяина сшиб. Тому, правда, нипочем – равновесие не удержал, но всего-то задницей на ступеньку плюхнулся и вскочил, раньше чем Мария разогнуться успела. А рыжий гад сзади вывернулся и толкнул вперед, прямо на нож. Свет пошел красным в глазах, и боль, будто на прут раскаленный надели, как пробку на иглу… ногами ударила больше от боли этой, чем от чего еще, помираю, Матерь Божья, убили меня, а сзади хруст и грохот, и крика нет.
Когда Мария стала вопить из подвала «Пожар! Пожар!» – тут сразу весь дом проснулся. Слово такое, особенное. Поднимет хоть пьяного вусмерть, хоть больного. Если пожар – значит, сначала беги смотреть, в чем дело, а потом беги спасать, что выйдет – или уж сразу прочь из дому. Но если стены не в огне, от дыма не задыхаешься, значит, посмотреть нужно, помочь Марии.
Жермон, конюх, летом спал в конюшне, а с осени – в господском доме на кухне, там теплее. Недалеко до подвала. Рванул дверь, сбежал по короткой широкой лесенке – и глазам своим не поверил: может, черти морок навели? Масло в настенной плошке горит ровно, ярко, все видно до последней ниточки – и в этом ясном свете мастер Ренвард лежащей навзничь Марии голову запрокинул и горло резать собирается. Увидь он что другое – думал бы еще, колебался бы. Хозяин, даром что идолопоклонник, был человек незлой и надежный, такого беречь нужно… и вздумай он ключницу зажать в уголке для обычного срамного дела, может, Жермон бы и пошел себе обратно спать. Но тут-то уж сомнений нет. Ключницу Марию, как жертвенного ягненочка – и наверняка ведь за имя, нет у нас больше Марий в доме. Вздохнул, крестным знаменем себя осенил – да и опустил кулак на голову хозяина. Считай, пропал дом.
28 сентября, день Воск они купили хороший, наверное, дорогой, плотный, но не тугой, коричнево-черный, стило идет с усилием, но получается красивая четкая линия, белая, потому что белым покрашено дно дощечки. Дома воск был дешевым, серым, а дощечки синими, как платье Матери Божьей. Чтобы провести следующую черту, нужно оторвать стило и… Дева Мария, спасибо тебе.
– Я так не могу, – Лета вжимает голову в плечи. – Я так не помню.
– Почему, дитя мое? Человек похож на ворону за окном. Такой же серо-черный и круглоглазый. И двигается будто вприпрыжку. И смотрит весело – мол, давай мы с тобой сейчас удерем такую штуку, что они все ахнут. Только ворона – помойная уличная птица. А это – знатный господин. И старый совсем, старше сорока. Ворона тебя, может, насквозь поймет, но вот вреда особого не сделает – ну клюнет, ну расцарапает, ну нагадит сверху, ну выдаст криком, что опасней всего… но не больше. А этот может все, что угодно. И только что едва не поймал.
– Рука по-другому ходит… И сидеть нужно иначе. Я же не глазами все помню, добрый господин. Мне бы пергамента старого да чернил, да перо.
– Что ж, – кивает господин, чужой господин, – это можно устроить. Зовет кого-то – на свой лад. Странное дело, когда он по-своему говорит, он иначе звучит, как совсем чужой. Даже если просто имена произносит. Даже если смеется или вздыхает – разницу сразу слыхать. Смеется на своем языке, вот чертовщина… А на языке древних ромеев он смеется еще одним, третьим образом. А здоровилу в дверях от наших уже и не отличить, разве что одет почище, да куртка такая плотная, коричневая, в крупный рубец, набита чем-то, он из-за нее еще больше кажется, весь дверной проем занял.
– Возьми, – говорит ворона, – эту негодную девчонку…
– Да-да, – кивает Колета, – чернила-то должны быть старые, по старому рецепту. Это если в монастырь…
– Отведи ее в подвал и отлупи хорошенько.
– Ага, и сундук мне нужен. Невысокий. Вот такой, – показывает она рукой себе по колено. Здоровила кивает, пошли, мол, со мной. Э, нет, если отказываться, значит, я поняла, если сразу идти – значит, тоже поняла, но притворяюсь.
– Добрый господин, мне с ним пойти посмотреть?
– Тебе сколько лет? – вдруг спрашивает он.
– Не знаю, – честно отвечает Колета. Откуда ж знать… не то семнадцать, не то восемнадцать. На улице говорит – тринадцать. Верят.
– Пока не трогай ее, Шарло, – говорит ворона. – Как ты думаешь, сколько ей заплатить? Колета тихонько фыркает – тоже мне, благородный господин, весь в бархате и шелке, а советуется со слугой, сколько денег предложить уличной бродяжке.
Фыркает – и тут же прижимает кулак ко рту. Поздно. Попалась. И как просто, и по какой глупости, и по грешной своей привычке насмехаться над всеми…
– Ну вот, где страх и в окно не пролезет, там смех в открытую дверь пройдет.
И издевается еще. Все. Теперь и не выйти…
– Ты не тоскуй так, девочка, – вдруг серьезно говорит он, – я и так знал, что ты по латыни читать можешь, ты слишком боялась. Те, на улице, они не знали, в чем дело и о чем речь, а ты знала. У тебя это на лице написано. Но теперь ты врать будешь меньше.
– Простите, добрый господин… – Если бы стояла, можно было бы кланяться и канючить, но ей велели сесть в огромное, как крытые носилки, кресло. Остается только шмыгать носом и выжимать из глаз слезы, а слез нет – только страх и крысиная злоба. Но показывать ее нельзя, это уж совсем дурость. Надо ждать – вдруг да приоткроется щелка…
– Рассказывай все сначала. Откуда ты взялась, как попала в тот дом. Откуда взялась… на улице не росла, курица не снесла, хорошо, наверное, когда курица. Они просто поквохчут, и все, выпало. Снесла мама, потом еще одного, следующего скинула, а потом померла. А отец, он умный был. Если человек бумаги переписывает, да не те, что за медяки, а те, что уже за много медяков, да за серебро, так ему же и руки беречь нужно, и пить нельзя, правильно? А не то вывихнут что в драке или сломают, или трястись пальцы начнут – и прощай денежки. Но это дураки так считают и те, кому лень усилие приложить. А умный возьмет детей, ему Богом данных – и грамоте научит. Мальчиков, девочек – перу и стилу до того дела нет. И годы считать перья не приучены – удержать может, значит годится. Грамоте и письму. Чтобы почерк – и тот, и другой, и пятый, а пуще всего – точно так как в образцах. Чтобы в чернилах понимали, да в прочей писчей принадлежности. Это ж не работа – радость. Ученая и в тепле. А кто счастья своего не понимает… это по рукам бить нельзя, и по голове еще. А по всему остальному можно и даже Богом заповедано. В общем-то, в их квартале всех вокруг били. Не всех только так, как Колету с братом – и за другое. За шалости, непочтительность, разбитые горшки, порванное платье, краденые яблоки или купание в реке до срока, а не за помарки, неровные линии и едва различимые, с волосок, расхождения между оригиналом и копией. И чаще ремнем, хлыстом или розгами, чем поленом, табуретом или сучковатой палкой… впрочем, отец бил-бил, да не убил, и даже, как и старался, выучил. Только помер от пьянства и чахотки раньше, чем дети успели подрасти и могли завести свое дело, а из цеха отца выгнали еще давным-давно. И пошли сиротки, по великой милости богатой попечительницы, не в приюты, не на улицу просить подаяние, а в монастыри. У августинок Колету не били. И голодом не морили, и вообще ничего дурного не делали. Но поняла быстро – к книгам, может быть, и подпустят, лет этак через пять-десять, не переписывать чтобы, а читать, а вот наружу не выпустят. Никогда.
Ей потом говорили – дура, мол. Ну дура. Только она уже пять лет дура – и живая, и целая, и все при ней – и денежка даже кое-какая на черный день есть, и на светлый имеется, потому что большой город – это большой город, много людей, много писем. А самый умный ход ей еще у августинок подсказали, когда не поверили. Неграмотной притвориться. Мол, переписать – что угодно, лишь бы образец был. А читать – не умею, не учили.
– Из Лютеции я, – поясняет Колета. – Но дотуда не добралась из монастыря, да и что мне там искать? Здесь вот. Работа есть… она всегда есть. Если знать, с кем задружиться. Господин-ворона слушает внимательно, даже слишком. Рассказ пленной уличной девчонки – как проповедь в соборе. Здешний, орлеанский, покровитель Колету не обижал. Ценил, берег. За заботу отбирал много, но зато никто другой ее уже не трогал, да и клиентов искать не нужно было, и рисковать – работа сама приходила, в иные дни только успевай разворачиваться да разгибать затекшую спину. Свечи приносил правильные, чистый воск и пахли хорошо, наверное, из церквей на городской площади крал. И понимал, что руки Колеты – это прибыль надолго, и ничем другим ей заниматься не надо. Хороший был кот, на него свои вообще почти не жаловались. А потом он взял да одолжил Колету каким-то серьезным гостям на важное дело. Не за просто так, конечно. За денежку. Лучше бы он того не делал, потому что гостей вскоре другие гости зарезали. И тех, кто пришел спросить, будут ли новые люди по-честному делиться – тоже. А Колету только жадность новых гостей и спасла. Ну и придумка старая. Мол, неграмотна, повторяю на глаз, по завиткам, а потому медленно, конечно… А они шесть копий заказали. А как раз на четвертой вышел переполох. То ли гости – она так и не узнала, как их звать, не то, что имен, кличек они при ней не пользовали – пожадничали, то ли на кого-то крупного нарвались, но вышла снаружи большая свара и вся охрана туда дернула. А Колета, не будь дура, в окно – за бочку, и ползком. Только не уползла далеко.
Поймали, по голове для острастки дали, чтоб не брыкалась, на плечо взвалили и потащили куда-то через половину города. Между собой переговаривались то как каледонцы, то как армориканцы. Что чужаки – сразу слышно, а кто они на самом деле, а кем притворяются, это уже поди разбери… А вот господина-ворону Колета быстро распознала: арелатец он, да не с границы, а из самой столицы. В Орлеане кого только не встретишь и чего только не услышишь. А он не стерегся, со своими говорил, не притворяясь. Колета бы испугалась до беспамятства – раз все так в открытую, значит, не выпустят, да только весь страх уже потрачен был. В тот день, когда она в первый раз увидела тот пергамент.
28 сентября, вечер
– Господин граф… – огоньки над свечами колышутся в такт любому движению воздуха, живой огонь помогает, греет, даже когда кажется, что и не нуждался в тепле. А посмотришь – и становится легче. – Так что же этот документ делал в монастыре?
– Хранился, Ваше Величество, – с поклоном отвечает королю Жан де ла Валле.
– Простите, что в первый раз я был слишком краток. У нашего рода есть традиция, слишком древняя, чтобы пренебрегать ею. Составленные завещания мы помещаем в монастырь бенедиктинок, которому издавна покровительствует наша семья. Также там, по обычаю, хранят и другие ценные документы… Людовик Аурелианский, восьмой король этого имени, изо всех сил старается не ерзать в кресле. Про традицию он слушает в третий раз, поскольку дважды перебил Жана вопросом, желая как-то сократить длинный и невероятно подробный рассказ. Традиция, увы, это такая гидра, что ей и голову не отрубить, и за шеи не повесить… с хранителем традиции это проделать можно и хочется, и в кои-то веки причина есть – но тогда и правды от него уже не услышишь.
– Продолжайте! – как в ледяную воду ныряет король.
– Когда Ваше Величество безмерно почтили меня разрешением вернуться в столицу на время свадебных торжеств, я, признаться, посмел использовать часть отведенного мне срока для того, чтобы уладить мои домашние дела. Мой покойный отец, да смилостивится над ним Господь и да примет его к Себе, в своем завещании счел нужным вознаградить многих и многих из тех, кого обстоятельства или обычай не позволяли ему вознаградить при жизни. Он так же выразил в нем – словесно и другими средствами, – свою любовь ко многим родичам и почтение к святым… как верный сын я не мог откладывать исполнение его последней воли. Король кивает. Об этом достойный сын тоже рассказывает в третий раз. Все подробнее и подробнее. Начал с пары фраз… если примется в четвертый, наверное, по памяти перечислит все, что содержалось в завещании. Целиком. Наизусть.
– Так вот, Ваше Величество, один из членов нашего дома был послан мной, чтобы забрать завещание, и он выполнил мою волю, однако же, по достойной негодования невнимательности взял не три пакета, в которых содержалось завещание моего покойного отца, а оно было разделено на три части, а четыре. На обратном пути уже почти у самого Орлеана на него напали, поскольку спутник его заболел и остался в городе по дороге, а человек моего дома торопился доставить мне документы. Он дрался с разбойниками, проявил храбрость, был ранен, сумел отбиться – но потерял два пакета. К счастью, содержимое одного мы сумели восстановить, потому что мой отец с отличавшей его мудростью оставил дома копии, хоть и не заверенные, и, возможно, не совсем полные. Вот второй пакет… увы, был утрачен. К нашему величайшему сожалению, мы в то время даже не узнали о потере, ибо посланец, как я уже говорил, был движим не злым умыслом, но небрежностью, а потому не заметил, что один из документов был лишним. И был уверен, что потеряна лишь часть завещания. Таким образом, мы пребывали в неведении полгода. Три дня назад, Ваше Величество, я сам прибыл в монастырь, дабы, в согласии с тем же обычаем, оставить там свое собственное завещание. Кроме того, я почел своим долгом проверить, в порядке ли хранятся все прочие бумаги, размещенные там предками и родней. Обнаружив недостачу, я обратился к хранительницам – а настоятельница приходится сестрой моей досточтимой матери, дабы узнать, кто мог получить доступ к нашему имуществу, и твердо удостоверился, что за последний год никто, кроме моего посланца, не мог коснуться этих бумаг, и что посланец увез с собой четыре пакета. К счастью, этот человек находился в Орлеане, так что изыскать его для допроса не составило труда. Признаться, я предпочел бы, чтобы он оказался преступником, а не дураком, ибо тогда мне было бы много легче узнать, что стало с пакетом. Однако, нет никаких сомнений в том, что молодой человек был всего лишь беспечен, а напали на него обыкновенные разбойники.
– Хорошо, – говорит король, – хорошо. Я понял, как документ пропал. Я не понимаю, почему он вообще существовал?!
– Ваше Величество, я не могу ответить на этот вопрос.
– Хорошо, – кивает Людовик, – хорошо. – Это «хорошо» словно патокой к языку приклеилось, должно быть, ровно потому, что дела обстоят наоборот: ничего хорошего. – Тогда ответьте, как он там оказался. Жан де ла Валле кланяется. Поднимает голову. Это стоит ему усилия, как и речь.
– Этот документ поместил туда мой покойный отец, Ваше Величество, – и добавляет: – В год коронации Вашего Величества. Через месяц после нее.
– Стало быть, это не подделка, – сам себе говорит Людовик. Он в упор смотрит на графа де ла Валле, который скромно опускает глаза – разглядывает свои башмаки.
Жан все так же монументален и слегка, самую малость неуклюж, как и год назад, и три года назад. И синие глаза его все так же прозрачны. Но смотреть он предпочитает в пол. Вполне очевидно, что сам факт существования брачного свидетельства для де ла Валле не секрет, и секретом не был последние… лет пять? Десять? Когда там Пьер начал посвящать сына в дела и тайны?
– Насколько мне известно, Ваше Величество, не подделка. Жану де ла Валле очень неловко признаваться в том, что он – знал. И еще тяжелее в том, что его отец, воспитатель, защитник, лучший друг принца Луи, а потом первый подданный короля Людовика, не уничтожил этот документ. Королю хочется спросить, почему же, с какой стати, за каким чертом тогда семейство де ла Валле, владея тайной, владея доказательствами, предпочло служить ему… самозванцу? Еще хочется спросить – что делать? Но Жан не тот человек, которому можно задавать подобные вопросы. Не то что посоветует какую-нибудь чушь, скорее, мерзким явным образом удивится: как же это ты, Луи, корону надел, а как поступить – не знаешь?
Если бы некогда Пьер де ла Валле просто уничтожил проклятый кусок пергамента, все было бы понятно – не он первый, выбирая между истиной и благом своего принца, предпочел клятву, данную сюзерену, клятве, данной Богу. Но Пьер сохранил документ. А теперь эта кожа находится неизвестно где, неизвестно в чьих руках… может быть, просто гниет на дне оврага, но поручиться за это нельзя, хотя наверное, люди де ла Валле сейчас разбирают этот лес по иголкам. Жан де ла Валле смотрит на короля. Ему не хочется этого делать, но Людовик терпеть не может лишних поклонов, опущенных голов, отведенных в сторону глаз – королю всегда кажется, что скрывают от него что-то недоброе, злой замысел и предательский умысел. Может быть, теперь он поймет, что врать или недоговаривать могут, даже глядя прямо в глаза. Годами. Десятилетиями. Одно другому не мешает. У отца прекрасно получалось, у самого Жана прекрасно получалось… да что тут сложного? Достаточно не думать о том, что человек на троне – или не на троне, а в своем уютном, небольшом, совсем не парадном кабинете – на самом деле принадлежит к младшей ветви, является потомком незаконного, заключенного при жизни первой супруги, брака. Не думать, отодвинуть в дальний угол. И служить этому потомку младшей незаконной ветви верой и правдой. Это очень просто… если считать, что именно этого требует долг. И долг – а что же еще? – требует сохранить документ, брачный контракт, неопровержимое свидетельство законности того самого первого брака, заключенного поколения назад. Потому что Людовик, восьмой носитель этого имени, может умереть бездетным, может вырастить негодящего наследника – а может сойти с ума, как это произошло с его двоюродным дядей. Расклад этот крайне прост и очевиден, так что можно считать, что король уже его понял. Сейчас может рвануть, как порох в запечатанном кувшине – громко, звонко, мелкие острые осколки посыплются на весь дворец и прилегающие строения.
Король может и не взорваться, конечно, сделать всем большое одолжение и удержать себя в руках. Хоть он формально, по документам, и принадлежит к младшей ветви династии Меровингов, все-таки он сидит на троне, он, а не кто другой – и орать с этого трона невместно. Хотя королям этой династии, через одного, если не всем поголовно, так не кажется.
Людовик не кричит, даже не поднимается. Выпячивает нижнюю губу, смотрит на де ла Валле, словно тот – очень кислый лимонный сок, который нужно проглотить, чтобы избавиться от простуды, – машет рукой:
– Ищите. Ищите всеми силами.
– Ваше Величество… – кланяется де ла Валле.
– Начните с этих ваших обыкновенных разбойников. Если они и вправду обыкновенные, то наверняка их кто-то знает, они кого-то знают – и за них просто никто не брался как следует.
Объяснять это Жану – все равно, что учить деревенскую хозяйку ставить тесто. Но пусть уж слушает, если у него люди на простые вещи неспособны – завещание нельзя привезти, чтобы королевство под угрозу войны не поставить… Пусть слушает, а потом пусть идет ловить своих разбойников подальше от Орлеана, а особенно – от дворца.
20 сентября, день Ничего не изменилось в доме – двойные рамы, полосатые половицы, контора на втором, «благородном», этаже. Ничего не изменилось в хозяине – быстрые глаза, медлительные движения, подобающая званию одежда, неподобающие званию мысли, любовь к бесполезным знаниям, исключительная удачливость в делах – а кто не связывает три последних обстоятельства, тот сам виноват… Не самый старший в шелковом цеху мэтр Эсташ Готье, есть люди и повыше, с таким оборотом, что продадут и купят, с таким ходом, что дочерей замуж выдают и сыновей женят туда, где нет уже нужды марать руки торговлей – но этой весной, когда вернулся караван с юга и привез не просто пряности, нет… мускатный орех привез и мускатный цвет, четверть всего прошлогоднего урожая, людей таких стало много меньше. И это при том, что и цена за товар была заплачена немалая. И сам рейс обошелся так, будто корабли эти из серебра строили. И компаньонам мэтр Эсташ честно выплатил долю – и живым, и мертвым, и тем, кто пропал безвестно. Как-то так, не то чтобы неожиданно, само собой оказалось, что среди прочих в долю входили некоторые из тех купцов, что в прошлом году вызвали неудовольствие Его Светлости герцога Ангулемского. Не все, разумеется – но дивно было бы, чтобы почти каждый торговый человек Орлеана вложился в одно-единственное, да и то весьма рискованное, предприятие. Но кое-кто свою долю внес – и в обиде не остался, или детям, женам, младшей родне досталась прибыль от той сделки. Кто считал доход, кто вел книги, кто всех помнил поименно? Мэтр Эсташ Готье, торговец шелком. Такие дела приносят прибыль, более важную, чем золото: уважение. А те, кто поумнее, дальновиднее, могли заметить определенную связь между тем, что корабли, хоть и были задержаны альбийцами во время короткой войны, но вернулись с грузом и тем, что мэтр Готье носил в альбийское посольство некое письмо от особы, слишком уважаемой, чтобы поминать ее имя всуе.
А уж совсем умные и внимательные люди узнали бы, что какое-то – сравнительно недолгое время – мэтра Готье нигде не было видно, хотя, вроде бы, и по делам он не уезжал. Выводы из этого можно было сделать всякие, но если учитывать, что те, кто и правда вызвал неудовольствие, оказались на виселице, а те, кто мог бы, но почему-то не вызвал, с тех пор смотрели на мэтра Готье как на Святого Георгия и дракона одновременно… то, может быть, до выводов доходить и не стоило, своя голова целее будет. А стоило внимательно прислушиваться к тому, что говорит мэтр Готье. Впрочем, сейчас он ничего не говорит. Скребет ногтем по расшитому краю шелкового летнего колпака, смотрит на теряющие блеск чернила на кончике пера. Почерк у мэтра четкий, крупный, слегка угловатый, без всякого изящества. Разобрать написанное можно из-за плеча, но за плечом только стена с распятием, только встык, плотно соединенные доски, подглядывать некому – поэтому и задуматься на середине строки, не закончив письмо, не грех. Писать нужно не только разборчиво, но и внятно, без лишних словесных завитушек, без неточно подобранных слов, припудривающих неосведомленность. В каком-то смысле… в каком-то смысле этот отчет будет читать деловой корреспондент. От его решений зависит прибыль и дела Готье, и тех, кто связал себя с Готье дружбой и обязательствами. Прибыль и само существование. Тут лучше не ошибаться. Начнем с первых признаков. С мутного шевеления на городском дне. Сам мэтр Эсташ никогда не имел дела с людьми, стоящими так низко. Не из брезгливости, из осторожности. Вопреки поговорке, среди воров чести нет. И умных людей там очень, очень мало. А глупые продадут первому попавшемуся, если покажется, что так выгодней. Или просто спьяну и по злости. Ограбят – если кошелек поманит, а о дальней выгоде забудут. Нет, у мэтра Эсташа внизу – инструменты, посредники, внешне почти неотличимые от самого дна… да и внутренне тоже, иначе никак. И цена им тоже небольшая. Там, в мутной жиже, что-то булькнуло. То ли рыба пузыри пустила, то ли лягушка с кочки свалилась. Круги по ряске пошли. Сначала не очень заметные. Потом еще раз булькнуло – вонюче, болотным газом: дескать, у кого-то есть наиважнейший документ, старинный, настоящий, прямиком из монастыря, и когда истина откроется, она мир наизнанку вывернет, а владельца вознесет в райские кущи… Пророчество, решил мэтр Готье. Очередное несуразное пророчество о конце света, когда именно таковому быть – может, и впрямь каким-то монахом написано, переусердствовал с постом, бедолага, или наоборот, с возлияниями.
Брезгливо поведя носом, торговец шелком все же велел узнать, что за сокровище – порой случается, что пророчество, вопль какого-нибудь убогого или паника не мир, но рынок с ног на голову переворачивают. Так что лучше знать, куда ветер дует. А дальше – хуже. Потому что продавцов его люди не нашли. Сгинули продавцы. Исчезли. Разве только болото где-то лишний раз ухнуло. И вокруг прочая живность в стороны, на кочки повыше поразбежалась. А потом опять шепот. Документ… конец света… сокровище. А цену уже совсем другую называют. Ткнулись – и опять как отрезало. На этот раз с человечком мэтра Эсташа отрезало. Тоже заткнули. Невелика потеря, но дело стало выглядеть интересным. Значит, не выеденное яйцо все-таки. Потом вокруг засуетилась половина болотца. От мелких пиявок до зубастых выдр. Стали забредать чужаки с лесных опушек и из ближайших ручьев. Человек тайной службы Его Величества неподалеку отирался, мелкая крыса, но любопытная. Толедский задиристый navajero якобы кого-то искал, чтобы карточный долг взыскать. А потом всплыл поутру, вынесенный на речной берег, альбиец с улыбкой от уха до уха. И этого человека мэтр Эсташ знал. И лично, и по делам его. По торговым – поскольку был мэтр Джон Эйвери фактором в Компании Южных Морей, и по кое-каким другим, потому что покупал и продавал мэтр Эйвери не только тот товар, что измерить и взвесить можно, но еще и тот, что изо рта в ухо передается. Ерундой – пророчествами, воровскими секретами, подметными письмами и долговыми расписками для шантажа, – мэтр Эйвери не интересовался, плавал повыше. Человеком был осторожным, достаточно влиятельным, в общем, не пиявкой,
не лягушкой, а хищником с зубами и когтями, стояли за ним другие, покрупнее – и то, что его вот так вот запросто зарезали и скинули в реку, словно мелкую шушваль, смотрелось сквернее некуда. Тут мэтр Эсташ начал тратить деньги всерьез. Не на прямые подходы – это уже без него пробовали и железом поперхнулись. На косвенные. На сведения о том, кто с кем пил, а кто с кем пить бросил, кто с подружкой поссорился, а кто ей обновку прикупил, кто чем и в какой компании хвастал, а кто перестал, кто в городе, а кто в бегах. А потом обсудил купленное с толковым человеком, который и болото знал неплохо, и мэтру Эсташу был обязан… даже не жизнью, большим. Потому что в прошлом году, когда вода под горло подошла, человек этот мэтра Готье предал, а мэтр Готье его спас. Есть люди, которые такого не прощают. Этих уже только на нож, толку в них нет. А есть другие… В общем, разобрались они вдвоем – и стало ясно, что документ и правда краденый, что первые владельцы цены его не знали, что плыл он по воровскому болоту от мелкой твари к крупным – а теперь добрался до людей, которые и настоящую цену, и настоящую опасность понимают. Похоже было, что никакое это не пророчество, и не письмо неверной жены какого-нибудь богатого графа или герцога любовнику, а вещь много серьезнее и опаснее. Что-то политическое. С прошлого года мэтр Эсташ этого слова опасался вдвойне против прежнего – что с ним обещали сделать за попытки самовольно, без доклада, без дозволения «играть в политические игры» помнил, причем наизусть и дословно – но вот клятая высокая политика сама плыла навстречь, словно бревно по течению, и грозила пробить борт лодочки торговца шелком. Пришлось писать покровителю. И надеяться, что покровитель найдет другие руки и другие багры, чтобы зацепить бревно, вытащить его на сушу и сделать из него что-нибудь полезное.
28 сентября, вечер
– …так вот же, – невесть какой час говорит Колета, аж в горле пересохло,
– значит, после того раза я все больше письма там переписывала, расписки. Ничего такого особенного… Господин-ворона слушает каждое слово. Пускает дым из длинной трубки, как у парсов, которые жили через три квартала от дома, там, в Лютеции. И дым такой же: сладковатый, но противный. Колета любит сладкое, но не когда оно тлеет, чадит, расползается клубами, выползает из человечьего рта, словно у дракона. Когда это вытворяли парсы-купцы, что с них было взять, полуязычники, еще и огню поклоняются, и вообще живут не как люди – но на арелатского господина смотреть совсем тошно. Того гляди рога на лбу проступят, да чешуя змеиная на лице… А почему нет? У них там в Арелате кто не еретик, тот колдун, известно же.
– Из «Жареного зайца» много носили. Это заведение такое, там на деньги играют. Ну и расписки дают, и в залог оставляют всякое. И приказывали где просто слова списать, а где сделать так, чтобы сам хозяин копию отличить не мог.
– Я – добрый католик, – говорит ворона, – а сладкое – это маковый дым, в нем ничего дурного нет. Ты рассказывай. Еще и мысли разбирает как по-писаному. А скажи ему, мол, вы в моей голове, как я на свитке – так будет отнекиваться, как сама Колета. Чем меньше про твои хитрости и умения вокруг знают, тем надежнее и спокойнее. Точно – колдун. Хитрый и умный. Зачем слушает – неведомо, но, кажется, начни она свою жизнь пересказывать всю, до словечка, до каждого переулочка, все равно не остановит. Зачем ему? Делать нечего, наверное? Так ведь и до самого Рождества можно болтать, а до важного не добраться. Э нет, не глупи. Он тебя ловил и поймал. Ни у кого раньше не получалось. Значит, ему нужно.
– Мне хорошо платили, – говорит Колета. – Маленький брал половину, но половина от медяшки – это мало, а половина от флорина – это деньги. Я так, – она развела руками, – хожу, чтобы ребят не смущать. А то, когда знают, что у тебя есть, может нехорошо выйти. Да и пристают меньше.
– А ты видела господина коннетабля? – невпопад спрашивает колдун. Парсы тоже как своего макового сока накурятся, так ты им про одно, а они тебе – про другое.