Текст книги "Дым отечества(часть первая)"
Автор книги: Татьяна Апраксина
Соавторы: Анна Оуэн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
А желание это пустое. Вон, Дженет Битон, не женщина, а чистое золото – умная,
дельная, спокойно с ней было как ни с кем… а ведь повесился бы от жизни такой, если не через полгода, так через год. Впрочем, не повесился. Просто вернулся и узнал – умерла.
– И, между прочим, заберите с собой того бессовестного проходимца, которого вы мне подсунули в прошлый раз, – говорит любезная сестрица. – Глаза б мои его не видали!
– Да куда ж я его заберу, у меня его зарежут. – Чистая правда, зарежут. Проходимец в Орлеане научился девушек высвистывать – так лихо, что почти завидно. А вот лихо драться или хотя бы быстро бегать не научился, а это даже в низинах недостаток большой, а на границе так и вовсе смертному приговору подобно.
– Тогда я его, с вашего позволения, повешу, – улыбается кровожадная Джейн. – Женить его нельзя, он клянется, что уже…
– Да Бога ради… я его обещал пристроить в хорошее место и пристроил. А если он доигрался, то делайте с ним, что хотите.
– Я, – говорит сестрица, – между прочим, не шучу. Он все-таки не наш почтенный дядюшка Патрик, чтобы сразу по десятку девиц соблазнять.
– Дядюшка наш Патрик все-таки духовное лицо, епископ, можно сказать. Он никогда не позволял себе соблазнять несколько девиц сразу. Только последовательно. У дядюшки Патрика, епископа Элгинского, помимо пяти или семи любовниц и полутора десятков бастардов еще имелся какой-никакой доход, положение и союзники-католики по всей Каледонии, начиная с лорда канцлера, и это при том, что на истинную веру он чихал, а на религиозное рвение лордов конгрегации чихал дважды. Тем не менее, еще при регентше Мерей с графом Аргайлом не позволили разграбить дядюшкино аббатство – и, видимо, в благодарность за такую терпимость епископ Элгинский на пару уже с графом Хантли свистели королеве в оба уха, что необходимо восстановить в стране старые порядки и особенно старую веру. Дядюшке, обаятельной – семейное! – заразе, сходило с рук и это, что уж там выводок незаконных сыновей и дочек… которых он, между прочим, аккуратно признавал и вписывал в соответствующие реестры – Бог весть за какие взятки. Порядочный человек и служитель Господень. Нет, орлеанскому нашему золотцу, студиозусу недоученному, с дядюшкой равняться было нечего.
– Так забираешь?
– Ладно уж, так и быть… ведь повесите, верю. Опять же, трудно отказать себе в удовольствии доложить о похождениях шалопая лицу, которое обещало шалопаю покровительство. Жаль, правда, что через пролив выражение этого лица – то есть, Эсме Гордона, – не увидать, но можно себе представить. Секретарь Клода проявил достохвальную заботу о заблудшем соотечественнике, пропадающем в чужой стране без средств: дал денег на дорогу и рекомендательное письмо. Не к Джону Гордону, конечно, и не к Джорджу – соображения хватило, видимо. Подкинул кукушонка Джеймсу. Видимо в качестве мести за то, что Джеймс некогда не просто «забыл» в монастыре его самого – но и не затребовал обратно даже потом, когда стало можно. А что его было требовать? Если сразу не убили за то, что уж слишком хорошо изображал «Марию Каледонскую в трауре», значит оценят и запомнят. И карьеру младшему сыну младшего сына лучше делать в Орлеане. А кукушонок смотрелся сущей малиновкой: хоть и недоучка, но студент Орлеанского университета, язык подвешен, почерк хороший – чем не слуга? Беда только в том, что в замке Эрмитаж девиц не водилось, а нахлебников, не способных держать оружие, не требовалось. Вот подарил, называется, сестре грамотного парня – читать, письма писать…
– А секретарь из него каков? – Вообще-то такие идеи нужно тоже… вешать на крепостной стене, пока они владельца туда же не привели. И ведь не пьян же. Но вопрос уже задан, а к чему он, Джейн не поймет.
– Вот тут пожаловаться не на что, – заключила самая справедливая и беспристрастная хозяйка замка. – Даже не болтлив.
– Тогда я боюсь, что вы его еще увидите.
– Боже храни нас всех…
– Я именно об этом.
Как известно, наши южные соседи хитры, подлы, мстительны, изобретательны, коварны, буйны и открыты в проявлениях чувств, кровожадны и склонны к безудержному пьянству. Почему же тогда у них каждый второй пир не кончается скандалом, как в наших палестинах? По трем причинам. Во-первых, они склонны к безудержному пьянству – пьют крепкое, пьют много, и пока дозреют до какой гнусности, в ногах уже правды нет, хотя бывают и исключения. Во-вторых, серьезная ссора в гостях считается настолько дурным тоном, что, случись такое, всем понятно – гость уже не в себе. Отдал дань угощению и теперь в нем Вакх разговаривает, а не он сам. Такая альбийская подлость – делай что хочешь, тебя как бы и нет. А если опасное что? А на это изобретательность есть. Столы – тяжелые и еще к полу привинчены. Ни в одиночку не сдвинешь, ни вдесятером. А против каждого места в столешнице есть такая дырочка с крышечкой, снизу плоской железной рейкой накрыта. Рейку сдвинуть, крышку откинуть – палец буйного гостя согнуть и вставить. И все быстро на место. Палец уже не вытащишь, даже если сломать. Разве что отрезать можно. Держит получше колодок. Так и будет сидеть,
пока в ум не придет. А обижаться на такое обращение не положено – не с человеком же обошлись, с пьяным безумием. Ну и в других местах такое же есть – на всякий случай. Сколько глупостей из голов без вреда выветривается, обидно даже. А у нас такого нет. И пьют у нас хотя и много, но медленней, а некоторые еще и останавливаются. Но обычно-то дело дракой кончается или резней. А чертов лютнист де Шателяр с непривычных пьяных глаз взял и залез в королевскую спальню. Не то чтобы проклятый музыкантишка там никогда не бывал – бывал, отчего же; услаждал слух королевы, страдающей головными болями, ну и вообще периодически чем-нибудь да страдающей, от мигреней до непотворства капризам. Но Мария от неожиданности испугалась и воззвала о спасении. К дворцовой страже, поскольку дело было темной ночью. Стража не замедлила – явилась раньше, чем королева обнаружила, кто решил ее разыграть и что бояться тут, в сущности, нечего. В кои-то веки Ее Величество поступила как нормальная женщина – ее из-под кровати за ногу хвать, а она вопль на три этажа… и опять не вовремя и не к месту. Что за проклятье такое?.. Потому что ладно стража… так еще ж половина гостей вломилась – в разной степени пьяного вида… и лорд-протектор первым. Трезвый. То ли опять не с кем было напиться, то ли протрезвел, пока бежал. А тут извольте радоваться – королева уже в ночном платье и лютнист. И никто, ни одна зараза не додумалась по дороге до замковой тюрьмы или уже там прирезать или придушить этого недоноска. Просто как и не в Каледонии живем. Вернее, королева, кажется, что-то такое и сказала даже – здравый смысл на нее нашел, но, говорят, лорд протектор запретил. Спятил, не иначе. В лучшем случае. В худшем – задумал какую-нибудь большую, пышную гадость. И вот спрашивается. Уезжал – вокруг празднество и всеобщее согласие. Только ненадолго отлучился – уже опять чума. Из несчастного трубадура получилось целое представление. Королева к утру остыла и посмеялась, к обеду задумалась о милосердии, к ужину заскучала – и обнаружила, что не тут-то было. Половина двора и половина города уже обсуждали, что наденут на казнь оскорбителя королевской чести. Другая половина двора с другой половиной города спорили о том, как именно казнят мерзавца, покусившегося на достоинство Ее Величества – милосердно или как подобает. Так, по крайней мере, казалось, хотя Джеймс и подозревал, что большинству до музыканта Шателяра дела нет. Просто событие лучше растянуть надолго, кто знает, когда следующее случится.
Так что, с одной стороны, подарочек – обученный секретарь – пришелся ко двору куда больше, чем мог бы при иных обстоятельствах: королеве было скучно. А с другой… с другой, Ее Величество в очень дипломатических, но все же вполне ясных выражениях предложила своему верному – и такому изворотливому – верховному адмиралу и Хранителю Границы что-нибудь придумать. Не оставаться же без музыки. И пошел верный и изворотливый Хранитель сначала по замковым переходам, потом по двору, потом по улицам Дун Эйдина, а потом еще раз по замковому двору, по переходам, галереям и лестницам, по залам и покоям… туда пошел, сюда пошел; выслушал историю много раз во всех подробностях, намекнул там и тут, тут и там, что – поганец, конечно, дурак, но совершенно безобидный дурак, какое там на что покушение, такие у него шуточки… А что вы думаете, с ним бы сделали в Орлеане?
Да Ее Величество Жанна бы паразиту уши собственноручно оборвала и перья с берета – и все; ладно, напугали для острастки – можно и еще напугать, пыткой пригрозить… …и узнал, что грозить поздновато, поскольку музыканта уже допросили с пристрастием – и взвился, потому что помянутая недавно королева Жанна такого обращения с подданным аурелианской короны, каким-никаким, а дворянином, не простит, не говоря уж о Его Величестве Людовике, восьмом по счету, и не хватало нам из-за какого-то струнодера и его дурацких выходок ссориться с единственным надежным союзником!
И поделился этими соображениями с лордом протектором. И услышал в ответ: нет, никаких ссор не будет, потому что рекомый де Шателяр – запел. Господи, да что эта овца тонкорунная спеть-то могла. Пойдемте, вместе послушаем. Да что вы с ним сделали-то? Да что мы с ним могли сделать – его же еще людям показывать. Доска, бочка с водой. Так сказать, качели. И что – от этого? Представьте себе. Лицо у Мерея еще длиннее, чем на прошлой неделе, и желтым пошло. Конечно, может и притворяться, этот недорого возьмет. Но с чего бы? Что у самого Джеймса с лицом делается – он не ведал и не заботился, темно в подвале и дымно, негде на себя полюбоваться, а делалось, должно быть, что-то выразительное, потому что плюгавый писец, подававший лист с показаниями, шарахнулся в сторону – хотя до того вертелся под ногами, любопытствовал. Темно и дымно, воняет гнилью и сыростью, и грибами – средь зимы, нарочно не придумаешь, – из стыков пола со стенами какой-то зеленый мох к потолку ползет, сверху на него иней наползает. Под ногами что-то чавкает, лучше не смотреть, чтоб не пугаться. Очень выразительный подвал. Окажешься тут – уже охота каяться во всем на свете. И Еве яблоко – тоже я!.. Потому и не подновляют подвал лишний раз. Овца тонкорунная оказалась франконской породы и тамошней же ереси – и к каледонскому двору прибилась не случайно, а со злонамеренным умыслом. Но вредить не хотела, не желала Ее Величеству зла, просто была принуждена совершить… и так далее. Задача у овцы была простенькая. Не шпионить, не соблазнять – и избави Бог не покушаться. Только… испортить репутацию. Дать повод для слухов. Не больше.
Потому что Ее Величество всерьез подумывает о браке с толедским наследником, а в Толедо на это смотрят благосклонно… и страна может быть потеряна для истинной веры. Но более решительные меры столкнут всех в объятия Альбы, что будет едва ли не худшим бедствием. А вот скандал – это в самый раз. Лютнист пытался, он делал все, что мог, но никто ничего не замечал, никто, будто ничего не было, и вот тогда… Господи, да как же теперь это все королеве объяснить. С другой стороны, урок неплохой и достаточно безобидный – но лютниста действительно нужно казнить, и в Орлеане удовлетворятся объяснениями. Вот только казнить придется все-таки за оскорбление королевы, потому что истинная причина нас взорвет лучше большого кувшина с порохом, и может быть, настоящая цель именно в этом, а не в маленькой такой гадости. А ему, дураку куртуазному, конечно же ничего не сказали. Нос у лютниста длинный, тонкий, острый. На кончике носа – капля, но не воды, а пота. Сознается и потеет от страха, что опять примутся пытать. Хотя по большому счету и не начинали. Вода и бочка – это своим собственным страхом тебя мучают, а бояться-то и нечего, потому что захлебнуться не дадут точно.
– Пожалуй, так оно и было, – говорит Джеймс. – Если бы они боялись, что он расскажет все, нашли бы на эту роль кого-нибудь покрепче.
– Да… – кивает Мерей, а потом трясет головой, словно только что проснулся.
– Они? Надо его допросить еще раз. Займитесь, прошу вас, а то я с утра этим мерзавцем любуюсь… И собирается неспешно, даже с изяществом откланяться. Здорово придумал, нечего сказать: сейчас поспешит с докладом к Марии, которая на него обиженно дуется за скоропостижный арест музыканта… и заберет ярмарочного гуся.
– Господин лорд протектор, – тихо говорит Джеймс, – я понимаю ваши чувства.
Но не забудьте, что именно эти признания нам лучше бы слышать вдвоем. Если потом потребуются свидетели, среди них должен быть кто-то у кого нет в союзниках… людей неподходящего вероисповедания. Тех или иных. И они остались, и слушали признания, и палачу даже не пришлось слишком усердствовать, хотя нельзя и сказать, что де Шателяр говорил совершенно добровольно. Некоторое принуждение к нему все-таки применяли. Чем дальше, тем больше, потому что чем дальше, тем меньше ему хотелось называть имена благодетелей, которые дали ему рекомендации, представили ко двору, сносились с ним письменно и через доверенных лиц. Нарыв, к счастью, оказался не очень большим и Дун Эйдин почти не затронул. Ноги у заговора росли из Трира, из континентальной политики – а своих, местных иуд можно было пересчитать по пальцам, и хватило бы двух рук. Хотя, конечно, если этих допросить – можно клубочек и дальше размотать, можно и нужно. Но вот это уже – после доклада королеве, после доброго ужина. И только потом подумал удивленно, поднимаясь по лестнице вслед за Мереем – я ж на границу обратно хотел, зачем я во все это ввязался? Королевской признательности мне не хватало? Потому что ты дурак, – сказал кто-то в голове, – И сначала делаешь, а потом думаешь: для чего. А причина у тебя есть. Мерей так лихо закопался в это дело,
потому что он – единственный при дворе, кому опасен любой королевский брак. А ты теперь – его свидетель, что заговор на самом деле был. Следующие год-полтора он будет беречь твою жизнь. И голос почему-то казался очень знакомым.
Завтра, может быть, станет скучно. Наступит похмелье. Но сегодня есть чем развлечься. Серая площадь, тянущиеся к небу дома, потеки копоти и дождя на стенах, запах смолы, свежего дерева, светлые доски, пестрая ткань, дамы на галерее, мрачные слова. Кукольный ярмарочный театр, только Пьеро потом увезут в ящике, и на сцену ему уже не выйти до Страшного Суда. Королева стоит у самых перил. В городе ходил слух, что это лорд-протектор силой заставил ее подписать приговор и прийти смотреть. Ломаный грош тому слуху цена – решают в толпе. Вы посмотрите на нее, на лицо, на руки, да она в ярости, наша королева, она это дерево сейчас как воск сомнет. И то сказать – конечно, Дун Эйдин есть Дун Эйдин и бранных слов всеми обо всех столько наговорено, что будь каждое горстью земли, город бы засыпало по флюгера. Но чтобы мелкий дворянчик в спальню без уговора лез, рассчитывая, видно, что его там и так примут – такое разве что купеческой дочери не зазорно, и то не всякой. А королеве… да нашей – да она его сама убить готова. Простолюдинки покрасивее – или те, что когда-то были покрасивее, – жалеют незадачливого музыканта. «Хорошенький такой», «А молодой-то», «Бедняга» звучит по толпе. Те, что понравственнее – читай, пострашнее, поусерднее в вере, особенно Ноксова паства, – злорадствуют. «Теперь конец разврату», «Довеселились», «Вот туда их всех, католиков». В толпе то и дело вспыхивают мелкие перебранки да потасовки – локти гуляют по ребрам, руки по чепцам. Лучше всех чувствуют себя, конечно, карманники. Думать о них как-то приятнее: простым, понятным делом заняты. Крадут. Грешно, но простительно. А остальные?.. Королева… не в ярости. Королева в истерике третий день, с тех пор, как ей подробно и убедительно доложили, откуда взялся де Шателяр, зачем он появился и почему все устроил. Это Мария сейчас, с утра пытается торжествовать: предатель,
подлец, негодяй, гадина ядовитая будет убит, убит! Брат помог, явился спозаранку и начал внушать подобающие чувства. Вчера королева то рыдала, то молилась, жаловалась на то, что проклята, обречена на предательство, раздавлена, обессилена, обесчещена в собственных глазах. Позавчера – тоже. Боялись уж, что сегодня она вообще не встанет с постели, после отказа от пищи и непрестанного плача, стонов и молитв. Встала, тем не менее, и смотрится неплохо – торжествующей фурией. Поэт тоже смотрится неплохо. В порядок привели, кудряшки завили и очень хорошо объяснили, что незадачливого влюбленного – или просто бессмысленного дурака, полезшего подсматривать за королевой как Актеон за Дианой, могут, если повезет и он понравится толпе, и помиловать. Могут и не помиловать, но самое худшее, что его ждет в этом случае – это быстрая чистая смерть. А вот закон о государственной измене у нас еще со времен старого верховного королевства остался. И процедура там составлена… с вдохновенной альбийской дотошностью, все четыре страницы. Помилования можно не ждать. В толпе слишком много верных учеников Нокса, а королева держится только на чистой ярости – кто бы подумал, что эта наша Диана умеет так злиться и так ненавидеть…
Помилования не будет. Будет гул толпы, тяжелый, словно осенний шторм, жалость и милосердие в нем утонут, растают пеной на свинцовых волнах. Блеклое мартовское небо на грани весны, жадно пялящееся вниз глазами воронья. Замах, и свист, и тупой чавкающий звук, с которым тяжелая сталь разрубает кость, и алая кровь, и алые губы на белом гипсовом лице королевы, и угрюмое полуторжество толпы. «Прощай, прекраснейшая из дев, жесточайшая из королев! И смерть, что ты приносишь мне, меньше моей любви…» Мальчик так старался. Ну хоть история получится. Трагическая, благородная, в самый раз для баллады. Лучше, чем настоящая. С последним согласны все, тут даже королеву уговаривать не пришлось: «жестокосердная Диана» звучит куда лучше, чем «обманутая дура». Все, что можно спрятать под белилами, вуалями, драпировками и краской, должно быть спрятано и хорошо смотреться с пяти шагов, как Ее Величество в платье парадном, но траурно-сдержанном, лилово-черном. Ближе подходят только те, кто не боится надышаться миазмами падали. Как всегда. Как везде. Как у нас. Помост обливают водой, скрипит телега, нехотя расступается толпа. Королева разворачивается и уходит, опираясь на руку брата. Ее фрейлины идут за ней как куклы на ниточках – белые лица, фарфоровые глаза.
– Почему-то мне не кажется, – говорит Джордж, – что моя невеста счастлива при дворе. Джеймсу вообще не кажется, что Анна Гамильтон счастлива быть его невестой – но не говорить же о подобном за неделю до свадьбы?..
– Джейн была рада удрать отсюда.
– Да, но она вышла замуж по любви. Но мы, конечно, что-нибудь придумаем.
Смертной пусто, нет направлений и опор. Она зовет никого, громко-громко. Проваливается в холодный туман. Громко ее слышно, но не смертным, другим-настоящим, а она не видит, а смертные – ее. Как бывает? Удивительно! У смертной молодое, недавнее время, прямое и длинное, а она распадается, замерзает, теряет себя. От нее столько связей, горсть нитей, разных, а ее не слышат. Не слышит тот, кому она связана – близко, близко, меньше города между, а он не чувствует, как бьется нить. Глупый-глупый-глупый умный смертный! Зовет. Перестанет. Сделается маленькой, уснет внутри. Не до тепла, как правильно, а на сейчас-всегда, как нельзя. Город тесный и все не туда. Но можно – ночь. Можно, чтобы ночь стала уже. Пока зовет. Если ночь, если темно, получится прийти и ответить. Наполовину остыла – и понимает, почти как мы-подобные. Открывает вход. Истинную речь не различает, только чувствует суть. Внутри у нее серая холодная взвесь, серый туман и снежные мотыльки… страх? Что такое страх? Непредначертанное, незаплетенное – не судьба, нет. Не видно. Невидимое. Препятствие как стена холодного железа, несуществующее, но есть. Для смертных есть? Есть – но хочет, чтобы нет. Хочешь нет? Хочешь видеть-слышать-быть? Не полностью, но так, как можно тут? Нет, не взять, нет. Добавить. Потом собрать обратно, свое. Чтобы тоже видеть-слышать-быть как смертные внутри. Но потом, после. Всегда, но после. Соглашается. Раз – намерение, два – желание, три – воля. Отдать тень на все ее время, быть-дважды. Понимать – ею, слышать ею, видеть, знать как смертные. Медленно, вязко, ограниченно… зачем они так? Любопытно! Узнаю. Выиграю среди всех настоящих-подобных! И она будет – не заснет, не перестанет. Она есть. Мало, но есть. Там, где камень-вода-башня-над-рекой-война-зима-дневная-буря, теперь стоит дерево. Снаружи-внутри. Всегда.
Осанка в ней появилась, вот что. Та осанка, что у женщины бывает, даже когда она крадучись в потемках по лестнице спускается. Словно на макушке у нее прядь волос струной перехвачена, и уходит та натянутая струна куда-то очень высоко, прямо на небо, и там ее ангелы держат крепко, не отпустят и упасть не дадут.
Значит, у женщины что-то такое на уме и на сердце, что самая последняя судомойка делается царственней королевы, если у королевы такой струны нет. Остается только рот закрыть и любоваться, как она вышагивает, кланяется, танцует, как летят расшитые рукава, и по-доброму завидовать, и восхищаться – потому что все это не тебе и не про твою честь.
– Как вы это сделали? – спрашивает Джеймс жениха, который, кажется, в кои-то веки вполне доволен собой и миром.
– Не знаю, – пожимает плечами Гордон. – Мы, конечно, поговорили. И я объяснил ей, что дочь де Шательро подчиняется отцу, но вот моя жена имеет право не делать того, чего делать не хочет.
– А она?
– А она кивнула и сказала, что имеет привычку летать по ночам, но может заниматься этим в те дни, когда меня не будет дома. И улыбнулась. Джеймс завистливо присвистнул и с уважением заново оглядел новобрачную. Хороша! А вот и вечная жертва сутяжничества Огилви, мастер Джон, раскланивается перед новой родственницей. Из всех сыновей Большого Гордона Джон самый смазливый и ловкий, умеет себя вести с изяществом – а невеста остается равнодушна и к сложному поклону, и к витиеватым комплиментам, ничего, кроме родственно-почтительного ответного поклона ему не достается, даже улыбки. Забавно. Март, мокрый ветер, и не то, чтобы жарко, и одежда прилипает к телу, и ждешь не дождешься, пока площадь перед Святым Андреем насытится праздником – и хозяева с почетными гостями смогут убраться за стены. Чего же она так испугалась тогда на площади? Глупость какая… чего. Да королевы она могла испугаться – ей-то никто не сказал, в чем было дело. Был у Марии пудель, укусил ее по глупости – и королева его приказала удавить, а из шкурки сделала муфту и теперь носит. Есть чего испугаться. Что же до свадьбы – свадьба удалась. Гуляли три дня, и даже никого не убили, а кто с кем ссорился – мирился вскоре, когда открывали следующую бочку. Ее Величество с братом почтили первый день торжеств и третий, когда праздновали в более узком кругу, подарки были весьма хороши, а когда королева милостиво согласилась отпустить новобрачную со службы, та даже всплакнула, вспоминая счастливые денечки, проведенные под покровительством Ее Величества и всю доброту Марии Каледонской. Гости пришли в умиление, да и сама королева – тоже, и пожаловала Анне перстень со своей руки. Джеймс фыркал, кашлял и надеялся, что новобрачной понравится в Инвернессе. А еще он думал, что может быть, стоит тоже… вот так жениться – и натравить жену на всех тех просителей, жалобщиков и сутяг, что осаждали его дом все то время, что он рисковал там находиться. Пусть летает по ночам и утаскивает треклятых клиентов, куда и черти не заглядывают. Впрочем, он непривередлив – можно и туда, куда заглядывают.
Дело Огилви слушали ровно день. Дело Огилви слушали целый день, ибо он представил свидетелей, которые показали, что Елизавета Огилви, вторая жена покойного Александра и мачеха истца, помрачила разум мужа, прибегнув к колдовству, и вызвала у него ненависть к родному сыну посредством восковых фигурок. Парламент с большим удовольствием внял страшным откровениям, выслушал всех – а затем поинтересовался, может ли Джон некогда Гордон, а теперь Огилви, что-либо заявить по существу дела. И Джон ныне Огилви встал и сказал, что его приемный отец был человеком предусмотрительным, дотошным – и, видимо, очень хорошо знал сына. Ибо перед тем, как лишать наследства свою плоть и кровь, барон Александр посетил ученых докторов обеих конфессий – и получил от них свидетельство, что разум и тело его чисты от следов злого колдовства и воля его свободна. Вернее, свидетельств он получил три – вот они. От службы архиепископа, от духовника королевы-регентши… и от высокоученого доктора Нокса.
Следом за свидетельством от высокоученого объявился и сам высокоученый доктор собственной персоной – и выступил с речью перед парламентом. Из речи той следовало, что колдовства не существует и существовать не может, что колдовские обряды – суть мракобесие идолопоклонников, что ни одна сила, враждебная человеку и Господу, не имеет власти над честным христианином, покуда тот сам по своей воле и выбору не ввергнет себя в эту власть… и понес, и понес. В общем-то, полную правду, сколько мог судить Джеймс, разбиравшийся в чернокнижии, пожалуй, лучше всех в этом здании. Интерес этот аукался ему до сих пор – но зато Хейлз точно знал, что все деревенские пляски с изыманием следа, похоронами жабы и, конечно, воском, не то что христианину, а вообще кому-либо, кто верует в Бога Единого, никакого вреда причинить не могут, да и язычнику-то опасны не всякому. Но в Орлеане из присутствующих учились единицы, а деревенские сказки слушали все. Спор о чертях, ведьмах и их природе не прекратил даже колокол, возвестивший о закрытии. В промежутке полемисты вспомнили о жалобе и отклонили ее подавляющим большинством голосов. Событие это требовалось немедленно отметить, и щедрыми возлияниями утвердить среди сущих вещей, потому что теперь Огилви мог обратиться лишь к Ее Величеству, а королева, при всем благоволении к дельному слуге, мнение о его тяжбе имела не самое для Огилви лестное. К тому же стояла на страже обычаев. Так что Огилви были обещаны – рано или поздно – какие-нибудь владения за верную службу, но отцовская воля свята и нужно смириться с ней, как велит нам Писание, и Господь вознаградит кротких и покорных. И так далее. А некроткие пойдут… да куда ж они пойдут, если у счастливого именинника дома приехавшая по случаю процесса жена, она же опять-таки приемная мать, а гулять в городе, конечно, можно, и нужно, и было сделано, но это в первый день, а на дворе уже третий. Из всей компании, продержавшейся до третьего дня гуляний, холостяками были двое, но собственным домом и полной свободой обладал только один, так что продолжали праздновать, разумеется, у Джеймса: не к герцогу Шательро же идти, хотя он бы, может, и порадовался бы, что примирение зашло так далеко – сынок с недавним злейшим врагом за успех дела третьего недруга пьет; но гулять при де Шательро – нет, это лишнее, а еще там новоиспеченная супруга Джорджа, между прочим… и еще сотня причин веселиться по-холостяцки нашлась немедленно. Люди ко всему привычны, слуги тоже, кошка сказала что-то невнятное и нелестное и убралась куда повыше, цветную плитку Джеймс поберег – а может, головы гостей пожалел, но продолжили наверху, где обивка и все мягкое. Заговорились до той болтовни, которая забывается даже не наутро и не через час, а через три вдоха после очередного бесконечно важного и очень интимного признания. Просто вот сейчас, сию минуту совершенно обязательно высказаться и что-нибудь услышать в ответ. Необходимо.
– Он дурак, этот аурелианец, – бормочет Джон, – но я его сразу понял. Как услышал, так и понял. Ну нельзя же, чтобы вот так, рядом, даже дотронуться можно… и никак. Тут и трезвым полезешь – сил ведь нет. Не знал бы, что замужем была, думал бы – девочка. Ведь поглядит-повернется – и все, и ты пропал. А она и не видит, что пропал.
Спятить можно, это ж он о нашей Марии… об этих костях, капризах и позах; да рядом с ней даже его мачеха-супруга, на грани почтенной старости и то больше на женщину похожа, больше в ней женского, настоящего – а вот гляди ты, влюбился Джон в эти кости. Что смотрит он в эту сторону, с самого начала видно было, а что влюбился… это новость. И Арран-младший туда же. Марию воспевать и нахваливать. То как Шателяр покойный – про Диану, то как лошадиный барышник на ярмарке. Но этому любая голова под короной хороша. Переглянулись с Джорджем, когда гости поминали Шателяра – а он, кстати, тоже влюбиться успел и был искренне уверен, что никакого вреда королеве не причинит, только нежеланный ему и такой вредный для веры брак расстроит, и будет дальше наслаждаться близостью к предмету чувств. Осел все-таки, и понятия о любви совершенно ослиные. Джон – он не из таких. Ему, бедняге, предмет чувства подавай. Со взаимным чувством – и никак иначе.
– А вы ее украдите и увезите, – говорит Джеймс. – Она когда верхом, в дороге и без свиты – совсем другая и все понимает. Я-то знаю, я ж ее из Аурелии как раз и украл. Сам удивился… Она, слышите, она яблоки из чужого сада воровать лазила. Полную пазуху набила, а они зеленые еще. Украсть, увезти – уговорить… а остальные, ну куда они потом денутся?
Джон достаточно пьян, чтобы не увидеть подвоха – и заснет себе, счастливый, в обнимку с этой мыслью. А к утру забудет. А если даже и не забудет, то утром он будет твердо помнить, что он не сам по себе, что он наследник двух семейств – и не может погубить всех, кто от него зависит, неосторожным поступком.
Если утром после попойки вы просыпаетесь в объятиях городской стражи и обнаруживаете, что все, что у вас убыло деньгами и мелкими ценными предметами,
вам же и добавилось синяками и шишками, ибо материя неизменна и неуничтожима, то в этом нет ничего странного, увы, хотя после двадцати это уже обидно. Впрочем, в
Дун Эйдине давно уже нет городских стражников, настолько глупых, чтобы не узнать или «не узнать» лорда-адмирала. Если утром после попойки к вам домой является вся та же городская стража со списком жертв и разрушений, напоминающим скорее отчет Вельзевула о последнем дне Помпей, в этом тоже нет ничего странного – но справиться с этой напастью проще. Если утром после попойки – в Орлеане, только в Орлеане – вас задерживают люди короля с вопросом: а куда подевались те молодые дворяне, с которыми вы вышли поговорить – это повод налить вина гостям и себе и с подробностями рассказать, куда. Поединки не запрещены, а если у покойников отыщется возмущенная родня, значит у ночного веселья будет интересное продолжение. А вот что прикажете делать, если утром после попойки вас будит половина гвардии Ее Величества и несколько ошалевший от такой оказии капитан-аурелианец с приказом об аресте по обвинению в государственной измене? Тут остается предположить, что и у королевы вчера выдался неожиданно веселый денек, а сегодня закономерным образом болит голова и приходят в эту болящую голову такие вот несуразности. И гораздо проще сдаться и уже после того выяснять, в чем же состоит измена. Тем более, что на драку или побег все равно никаких сил нет.