Текст книги "Дым отечества(часть первая)"
Автор книги: Татьяна Апраксина
Соавторы: Анна Оуэн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
Это было очень просто – заметить, что герцог Беневентский смотрит на нежданно пригодившегося врача так же и с тем же выражением, с каким смотрели на него некогда люди из Трибунала. Это было легко – вычислить по вопросам, что герцог Беневентский знает о чернокнижии очень много и ненавидит его всем своим существом. Это было естественно – свести воедино кинжал, «забытый» в ставне,
отсутствие атаки на Альфонсо и то, что его самого выпустили из дворца живым… и решить, что, чем бы оно там ни обернулось, а мальчика никто не тронет и никогда не собирался трогать… Едва ли герцог Беневентский тайно предавался чернокнижию, а все его отвращение было показным. Скорее всего, он попросту решил, что, чем бы ни занимались члены его семьи, никто не имеет права препятствовать им, а тем более – убивать их. Вот это было правдой, а все остальное – ложью, ловушкой и притворством. А один глупый сиенец дал Альфонсо совет поехать к Корво и во всем признаться. Это ничего бы не изменило – на герцога Бисельи напали еще по пути,
до признания, а потом, когда убить с первой попытки не получилось, выждали время и добили. По слухам, которые неслись по всем дорогам из Ромы, в этом герцог Беневентский пошел даже против воли отца. Это ничего бы не изменило, но ему солгали, а он не распознал ложь и послал мальчика в ловушку. В ловушку, откуда тому было в одиночку не выбраться. Послал – и уехал. Что ж… сделанного не поправишь, воду не соберешь – но жизнь не кончается сегодня. И Полуостров не обвалился в море. И не обвалится впредь – о чем тоже следует позаботиться. Но вот от того, что Чезаре Корво перестанет дышать, выиграют все. Это будет не очень сложно сделать, если удастся остаться на свободе. И вдесятеро проще, если не удастся. Он, проклятый дурак, пообещал мальчику, что воспользуется потусторонней помощью только при тех обстоятельствах, при которых ею воспользовался сам Альфонсо? Что ж. Шутка оказалась куда более удачной, чем он думал тогда. Перо, бумага, чернила. Больше нет ничего – только нагретое выскобленное дерево под ребром ладони, край стола, пляшущий круг света, желтый с каймой, алой внутри и черной снаружи. На границе света тень всегда заметнее. Пальцы устали, почти не разгибаются: нужно писать быстро, четко, разборчиво – и много, очень много. Собственные руки кажутся чужими – лощеным деревом, покрытым темными пятнами. Но инструмент не подведет, его инструменты никогда не подводят. «Сведущие люди, имеющие представление о человеческой природе, никогда не поверят в то, что Сатаны не существует – равно как и в то, что он неспособен вредить человеку. Но церковь, опираясь на двойной авторитет веры и науки, в силах убедить их, а вслед за ними и простецов, что все совершавшиеся и совершающиеся чудеса имеют либо священную, либо материальную и постижимую разумом природу, а дьявол в силах царить в мире сем только посредством людей, которых побуждает творить зло. И чернокнижники – пища его вдвойне, ибо они отдают Сатане свои души в обмен на магию, но магия эта призрачна, как призрачны были видения, посланные во искушение святым, а надежды колдунов – ложны, ибо на дьявола нельзя полагаться даже во зле. Если эти убеждения прорастут, те, кто ищет могущества, обратятся если не к Богу, то хотя бы к материи.» Даже сверхъестественную силу можно запереть в клетку, если знать – как. Что уж говорить о людях.
День не предвещал дурного – ни подозрительным везением, ни подозрительным затишьем. Ничего необычного в нем не было. Проверить посты, выслушать доклады,
рассмотреть жалобы, велеть с обидами и доносами – кто пил, кто с кем подрался, а кто кого обыграл, – обождать до вечера. Тем более, что и доносов-то было как обычно, полтора. Когда крепко держишь солдат, не давая им повеселиться от кампании до кампании, много жалоб не бывает. После этих дел – список поручений, полученный накануне от Его Светлости. Разъездов на весь день, и по городу, и в окрестностях: очередной отряд, снаряженный Орсини, забрать – а по дороге проверить, о здоровье монны Лукреции во дворце осведомиться, за казнью случайно прихваченных на прошлой неделе уличных грабителей проследить, за заказанные пушки очередную часть оплаты внести… На день хватает. С утра до позднего вечера Мигеля де Кореллу видят и тут, и там – впрочем, зрелище это обыденное и всему Городу привычное. Также всей Роме известно, что сам по себе толедец ничем не интересен, а только исполняет волю герцога Беневентского. Разъезжает себе и разъезжает – вежливый, сдержанный, неразговорчивый. Еще несообразительный, недалекий, но исполнительный. Неинтересный совсем человек. Он и правда человек сдержанный. А потому, увидев на лестнице Тулио Риччи, который должен бы со своими людьми дежурить в том проклятом доме с совой, де Корелла не рявкнул на весь двор – какого, мол, святого покровителя Тулио голова на плечах надоела, а подозвал – и поинтересовался тихо и вежливо, чьим приказом того сместили. И узнал, что его же собственным. Вернее, Его Светлости: если хозяин домой вернется, арестовать и доставить. Вот он и вернулся.
Арестовали. Доставили. Его Светлость взял тут же во дворце отдыхавшего Рамиро Лорку с отрядом, прихватил пленника и куда-то поехал. Куда? А где это видано, чтобы господин герцог всем встречным-поперечным, даже если это свои встречные и у него на службе, докладывал, куда ехать собирается? Как арестовали? Да, в общем, никак. Без шума совершенно. Сиенский этот не то медик, не то инженер и возражать-то не пытался, и не спорил. Безропотно подчинился, вот. Вечер померк. Выцвел до ровного серого – ни цветов, ни запахов, ни звуков. Подчинился! Безропотно! Дураки проклятые. Идиоты. Не Тулио с людьми… с них-то какой спрос? А они с Его Светлостью. И Мигель – первым. Знал же, всю жизнь знал, кому служит. Знал, как и чем Чезаре Корво раны лечит, от усталости избавляется. Походит по краешку над какой-нибудь пропастью – и опять живой. А тут пропасть в самый раз, эскадры проглатывает, побережьем закусывает. Нет же было Мигелю додуматься, приказать чародея прибить, как увидят. Быстро, тайно, из засады, чтобы охнуть не успел, не то что позвать кого-нибудь. Но кто же знал, что он вот так вернется? Так все хорошо складывалось: из Ромы проклятый колдун удрал еще когда герцог
Бисельи был жив, а сейчас последняя неделя августа пошла, и – ни слуху, ни духу. Чтобы не искать его по всей Романье – или по всему полуострову – есть простая и понятная причина: как ни крути, а не только он нам должен, но и мы ему должны. Хотя бы за белобрысую бестолочь Марио Орсини. Так что с глаз долой – из сердца вон.
Но нет же – сам приехал. Вернулся и сдался в плен, ничего не сделал, никак не возмущался. Что это значит? Значит, решил воспользоваться собственным способом? Но Петруччи для этого нужна помощь, и не простая… а такая, для которой чертов Лорка сгодится лучше прочих. Да что ж такое!.. И что теперь делать?
А, может, все еще хуже. Может, и не нужна вовсе помощь-то. Рукопись – это то, что знаем мы, да и она без хвоста. Написавшему наверняка понятно больше. Капитан Мигель де Корелла все это время не стоял столпом во дворе. Он вернулся к себе, отдал десяток обычных распоряжений, приказал тихо узнать, через какие ворота выезжал Его Светлость, куда направился, кто видел… Все как обычно, ничего страшного, это наш Микелотто, помесь лисы, гидры и наседки – нос повсюду, зубы везде и вечно над герцогом кудахчет. Видеть, конечно, видели – на выезде из северных ворот. Ну, там одно слово, что ворота… И дальше по дороге и двинулся, а куда – неведомо, в сумерках и проезжих мало, и следить за чужой кавалькадой, едущей без факелов, неудобно, да и вообще для кого из горожан и окрестных крестьян это событие: сын Его Святейшества с малым числом приближенных куда-то на ночь глядя подался? Он каждый день туда-сюда разъезжает, война же будет – вот и готовит войско. О чем любой горожанин и крестьянин готов любому чужаку-варвару рассказывать часами. С кем война, как готовится. А что у толедца на лице недоброе написано – так варвар же. Все, кто не в Роме родился и вырос, варвары. Даже и Его Святейшество, если вдуматься… Так и получилось, что капитан де Корелла не нашел Его Светлость герцога
Беневентского, а бессмысленно носиться впотьмах по деревням и виноградникам счел бесполезным. И всю печень бы себе проел беспокойством, не появись поутру Рамиро Лорка – живой, здоровый, невредимый и светящийся как те медные шпоры, что ушлая купцова жена на ведра приспособила, чтобы ревнивого мужа перед соседями дураком выставить. А поговорить Лорке хотелось. Не то, чтоб похвастаться, а так, показать – мол, на место не претендую, но тоже – отмечен. Разумеется, Рамиро был выслушан – в деталях и подробностях, со всем интересом, который только смог изобразить де Корелла, а изображать он мог хорошо, а страх и отвращение прятать умел неплохо. Так что Лорка ушел вдвое довольный против прежнего, сияя уже не как шпоры, а как любимый медный таз, в котором матушка Мигеля собственноручно варила варенье и который приказывала начищать каждую пятницу. А где герцог? А отпустил отряд, велев возвращаться в город, а сам уехал на север. Забрал у солдата плащ – и поехал. Один? Ну что вы. С двумя сопровождающими – и с заводными лошадьми. Разве я отпустил бы одного… А тот? Мертв. Не сам умер, убит. Распоряжения насчет тела? Были и выполнены. Его Светлость – крайне щепетильный человек, вы же знаете. Худшего не вышло. То ли чародейство попросту не удалось, то ли были еще какие-то причины, но худшего не вышло, все живы, даже этот осел Рамиро, а Бартоломео Петруччи – мертв. Убит. И не скажешь, что без причины, хотя и без суда. Вот только способ… и день, и шутка выходит очень сомнительная и совсем не в духе Его Светлости. Даже не сказать, что и в духе Лорки. Хотя если бы Лорка святцы читал, мог бы и сообразить пожалуй, какого святого вчера праздновали – и как этого святого по Золотой Легенде убили… Хотя это уже не день, это уже ночь святого Варфоломея получается, порадовали беднягу, подарочек поднесли. Надо бы и Мигелю радоваться, что все, кто нужен, живы, а все, кто не нужен – мертвы, но вот не выходит. И последний приказ Его Светлости: привести тело в порядок, насколько это возможно, отвезти к местному священнику, сказать, что, видно, путешественник был захвачен разбойниками и убит в укромном месте, оплатить похороны и службу… пугал даже больше, чем все остальное. Не было у герцога Беневентского в обычае молитвы по убитым врагам заказывать. Это дело родни.
В доме синьоры Ваноццы пахнет, нет, не теплом, тепло замечаешь, если его не хватает – а как его может здесь не хватать? Отсутствием холода пахнет в доме. Свежесрезанной травой – она не сгниет, она высохнет, ее вынесут и заменят. Солнцем. Даже когда хозяйки нет. А потом она входит. Очень легко понять, почему отец ее полюбил. Никак нельзя понять – почему оставил. Ей уже почти пятьдесят, но если синьора Ваноцца встанет рядом с дочерью, то одни выберут дочь, как воплощение юности, а другие – мать, зрелую красоту. Церера и Прозерпина, равно прекрасны – кто-то сочинял хвалебный гимн с таким смыслом. Не льстил обеим. И даже усталость и тревога – дело ли, когда овдовевшая дочь, такая чувствительная девочка, слегла от тяжкой потери в горячке, – не старят ее, только оттеняют глаза.
– Нечасто тебя здесь увидишь, – улыбается Ваноцца сыну, и кажется, что не солнце за спиной восходит, наливая волосы золотом, а лицо окружено сияющим нимбом. Она лукавит. Знает – приезжает так часто, как только может себе позволить. А значит… значит куда реже, чем хочется. Потому что все ценное должно либо храниться за пятью замками, либо лежать вне поля зрения. Достойный сын, посещающий матушку раз в две недели или даже раз в месяц, как велит долг. Осведомляющийся о здоровье и благополучии, как велит долг. И забывающий о ее существовании, когда долг исполнен… до следующего раза.
– У тебя, – говорит мать, касаясь пальцами щеки, – такой вид, словно ты читал до рассвета, а потом сломя голову мчался сюда. Что случилось? Сын вдруг смеется. Коротко и зло. На себя не похоже.
– Рассказывать долго, а описать можно в трех словах. Я разбил зеркало, матушка.
Наступил и прошел полдень, началась и стала уже спадать к вечеру последняя августовская жара, пришли на назначенные накануне герцогом аудиенции одни, другие и третьи послы, оружейники, капитаны, городские чиновники – все получили отказ, Его Светлость не принимает, – а ни герцог, ни сопровождающие во дворец не вернулись. Как в воду канули. Не то чтобы это кого-то особенно удивило – нельзя же, право, ждать от молодого мужчины неизменно строгого образа жизни, случается даже с таким серьезным и рассудительным синьором, как Чезаре Корво, что-нибудь… непредвиденное. Ожидающих в палаццо и вокруг очень забавлял вопрос, на что похоже непредвиденное, какого цвета у него глаза и волосы, из какой оно семьи.
Чем дальше по кругу ползла тень на песочных часах во дворе, тем больше Мигеля де Кореллу волновал более простой вопрос: куда на самом деле подевался герцог, и где его теперь искать. Или не искать – сам появится? Или все же искать? Нужен ему кто-нибудь – или никого видеть не хочется? Десять лет рядом проведешь, а на такие вопросы ответов все равно не знаешь. А уж совсем к вечеру вернулись оба сопровождающих и поведали, что Его Светлость изволил прибыть в город еще до полудня, тогда же их и отпустил и приказал до заката в резиденцию не возвращаться. Ну и кто ж такому приказу не будет рад? Де Корелла тоже обрадовался, потому что теперь-то точно знал, где искать пропажу, и был уверен, что пропажа не прочь, чтобы ее нашли.
Синьора Ваноцца встретила гостя сама, сказала – там же, внизу, при людях, для чужих ушей:
– Мой сын устал и спит. Будьте гостем, пока ждете его, капитан. – И увлекла во анфиладу, от этих ушей подальше, а потом и во внутренний двор. Весной здесь вишни цветут, вспомнил Мигель, а потом вот эти две липы и апельсиновое дерево, и пчелы над ними вьются, мед дают, а потом цветут розы, старые галльские розы, похожие на пышный шиповник, а еще флорентийские ирисы,
гербовые княжеские цветы, и греческие белоснежные лилии. Де Корелла не был здесь больше года, а ничего, кажется, не изменилось.
– Микеле, он приехал утром, и мы говорили… – говорит женщина, расставляя на широком столе вино, сыр, фрукты. Служанку она отослала сразу, как только взяла у нее поднос. – Я узнала много такого, о чем до сих пор могла лишь догадываться. И только сейчас, здесь, под вьющимися лозами винограда, переплетенного с чиной, можно заметить, что глаза у хозяйки заплаканы. Раньше просто не видно было. Догадывалась… де Корелла опускает голову. Его господин наверняка думал об этом, только не говорил вслух. А сам он – нет, будем честны, и в мыслях не было. Забыл, что у Хуана – не только отец, но и мать. Забыл, что у сына Лукреции есть бабушка. Которая очень любит свою дочь. Забыл. Женщина в лиственно-зеленом платье с золотыми шнурами, наверное, догадывается об этом, но виду не подаст и не ответит упреком. Когда Его Святейшество… наверное, тут сгодится слово «охладел» к синьоре Ваноцце, увлекшись молодой красоткой Джулией Фарнезе, мать четверых детей Его Святейшества просто тихо отошла в сторону. Не спорила и не ревновала, жила в своем доме, управляла нажитым имуществом, и как управляла – по всей Роме говорили, что такой разумной женщины еще поискать, – мирно дружила с очередным найденным для нее супругом, и, конечно, не пыталась протестовать, когда дети переселились из ее уютного дома в дом тогда еще не папы, а кардинала Родриго. Отошла в сторону, сохранив и любовь детей, и уважение бывшего любовника. Но вот решать, вмешиваться – нет, не могла бы. Жаль, думает капитан. Очень жаль. Сколько всего не случилось бы…
– Об этом молоке нечего плакать, – говорит синьора Ваноцца. Хотя сама – плакала. – Хуан не смог бы жить тихо и довольствоваться тем, что имеет. И был слишком слаб для большего. Может быть, все случилось бы не так быстро, не так плохо. Может быть, мы больше горевали бы о нем самом, а не о том, как он умер. Но и только.
Да уж, с неожиданной злостью думает Мигель, жить – не мог, не умел, все хотел славы, почестей, восхищения только потому, что родился от такого отца, а вот умереть ухитрился так, что не распутаешь этот чертов узел. Потому что и Петруччи, и покойный герцог Бисельи были правы, и такого выродка по любым законам нужно было прирезать как бешеную собаку, да вот только кому-то эта собака брат, а кому-то сын. А не встрянь Альфонсо, нажалуйся он Чезаре… об этом и думать тошно. Но синьоре Ваноцце об этом всем говорить не нужно. Многое она понимает сама, а многое просто не для ее ушей. Сюда, под вьюнки и виноградные листья, набирающие багряную осеннюю яркость, нельзя приносить многое из того, что обыденно для де Кореллы, а уж то, что для него самого страшно – тем более.
– Почему, – спрашивает хозяйка, – моему сыну так жаль этого Петруччи? Что в нем такое было?
Вот тут де Корелле показалось бы, что он ослышался. Показалось бы, если бы не рассказ Лорки. Если бы не то распоряжение. Он все равно ничего не понимал. Оказалась подколодная змея не только умной, но и, видно, храброй змеей. Но змеей-то меньше не стала. Сломал хребет и пошел себе.
– Мне самому жалко, что так обернулось. Умный человек, полезный. Но я не думаю, что дело в этом, синьора. А что сказал Его Светлость?
– Что он разбил зеркало… А потом рассказал, что наделал этот человек, суди его Господь, и… – женщина разводит округлыми руками. – Он принес слишком много горя нашей семье. Не стоило делать самому то, на что есть слуги, но… До чего же она растеряна, думает Мигель – и пытается понять, что именно случилось. Его Светлость явился к матушке в прескверном расположении духа, рассказал все – видимо, все целиком, до конца, – и уснул. Значит, разговор был совсем уж тяжелый, хуже некуда. И – «жаль Петруччи».
– Что значит… разбил зеркало? – неужели опять дело в этой поганой магии, неужели Его Светлость все-таки сделал что-то с собой в ту ночь? Если его родная мать понять не может – а ведь она-то как раз никогда и ничему не удивлялась.
– Нет, – говорит проницательная женщина, глядя на гостя. Конечно, ей же и про магию наверняка рассказывали. – С ним все как обычно. Только он почему-то решил, что они… были похожи. Как человек и отражение, если только отражение может быть почти втрое старше. Он сказал, что понял, когда уже ничего нельзя было сделать, только убить. Потом он прочел ту рукопись до конца. Он не пересказывал мне, что там было, но оно только больше его убедило… Ну да, рукопись же обрывалась едва ли не на полуслове, ни заключения, ни итога. Значит, было там что-то, меняющее смысл первой части. И был повод приравнять себя и эту… змею подколодную, ну змею же?.. Да что ж похожего? Де Корелла радуется, что не видит сейчас себя самого – хватит с него изумления на лице хозяйки; на самом деле смотреть не на что: все тот же спокойный интерес. Но гостю кажется другое – что брови у него уже уползли выше лба, за край волос. Ладно, что толку гадать? Чезаре вернулся, он пришел к матери, выговорился и лег спать. Значит, особой беды не случилось. Проснется – узнаем.
Герцог проснулся через час – веселый как птица, и настолько похожий на обычного себя, что де Корелле хотелось протереть глаза. Завтрак – хлеб, сыр, фрукты… матушка, вы волшебница. Мигель, прости, я уже знаю, что это была глупость – ну что, годится на что-нибудь эта рота? Я так и думал, что ж,
невелика беда – и поправима. Остальное – по дороге. У нас готово все, что можно, значит, завтра и начнем. Я буду писать, матушка… и я прошу вас, сообщите мне, когда я снова смогу писать сестре. И веселье было настоящим – ясным, простым и весомым как новенький скудо. И все же уже у коновязи Мигель де Корелла рискнул заговорить первым.
– Ваша Светлость…
– Мигель, – герцог обернулся к нему, – мне вчера один хороший человек дал один хороший совет. И я намерен ему последовать. И улыбнулся – как улыбаются взрослые люди, задумавшие какую-то уж совсем мальчишескую проказу. Мигель никогда раньше не видел у него такой, треугольной почти, улыбки. Вчера, думает капитан. Значит, либо Лорка, либо Петруччи, тогда еще не покойный. Какие уж тут хорошие советы? Один их, слава Пресвятой Деве, никому особо не раздает, а другой раздавал налево и направо, но вот хорошего в них было, как в отравленном яблоке: все, кроме основного – яда. А больше и некому.
– И что вы намерены делать?
– Жить здесь и воевать здесь. Пока это от меня зависит. – объясняет герцог. – Я же сказал, что это был хороший совет.
– Ваша Светлость… – Капитан пытается говорить, как ни в чем не бывало, и вроде бы даже получается. – А чем заканчивалась рукопись?
– Я дам тебе прочитать по дороге, она у меня с собой. Мигель, – все с той же проказливой улыбкой говорит герцог, – а давай мы с тобой… прямо сейчас… удерем к войскам, а эти все, – взмах в сторону дворца, – пусть остаются?
– Как-то нехорошо… – думает вслух де Корелла. – Сначала вы пропали, потом я пропал. А впрочем, воля ваша. Едем. Поднимается ветер, начинается ночь, до лагеря три часа, если не гнать коней, а ехать в свое удовольствие. Серебряное пламя разгорается в небе. О ночных дорогах пели за тысячи лет до этих двоих и будут петь через тысячу лет после того, как замолкнет эхо копыт, мечущееся между камнем дороги и небесной твердью. Но слова – только эхо случающегося, они никогда не иссякнут. Слов еще скажут, споют, прошепчут и со злостью сплюнут в придорожную пыль очень много. Все только начинается.
Глава вторая: как сэр Кристофер искал неприятностей – а другие их нашли
Генерал! К сожалению, жизнь – одна. Чтоб не искать доказательств вящих, нам придется испить до дна чашу свою в этих скромных чащах: жизнь, вероятно, не так длинна, чтоб откладывать худшее в долгий ящик. Генерал! Только душам нужны тела. Души ж, известно, чужды злорадства, и сюда нас, думаю, завела не стратегия даже, но жажда братства: лучше в чужие встревать дела, коли в своих нам не разобраться. И. Бродский «Письмо генералу Z»
17 октября, ночь
Женщина на стене смотрит на ткацкий станок. Высокий, угловатый и черно-рыжий. И сама она такая же. Длинное пестрое платье, длинные рыжие волосы, длинное пестрое лицо, шитая головная повязка, серьги, незамужняя, свободная, невеста. Приданое к свадьбе готовит. Их таких на длинной широкой ленте пятнадцать, девушек и станков. Специально подобранное число, счастливое, но никому из богов не принадлежит. Все ткачихи разные – та наклонилась, эта цепляет нитку, эта опускает планку… все одинаковые. Если быстро повернуть голову, то кажется, что всего одна – и под руками ее ходит ткацкий станок. Пра-пра-пра-пра-прабабка еще в Саксонии соткала эту ленту себе на свадьбу, на удачу. Может быть, тогда над этим смеялись. Или ругали ее – бесполезная вещь. Или восхищались тем, что рисунок почти живой. Или… но теперь дальним потомкам было на что посмотреть и что вспомнить. Человек разглядывает свои руки. Все, как было – большие, короткопалые… чистые. Даже ссадин и царапин нет. Это хорошо, что нет. А хочется, чтобы были, потому что… Сундук, где хранилась широкая тканая полоса, стоит у стены. Служанка, которой приказали помочь закрепить ленту-наследство на стене, лежит в нем, свернувшись калачиком. Будто спит. Она ничего не оставит детям. Да и неоткуда им взяться, детям. Скоро вернется Селвин, вытащит сундук – ему-то, при его силе, не в тягость, да и весу в той Клодине немного, девчонка совсем. Вытащит, поставит на подводу, увезет. А дело на том не кончится.
Их, тех кто знает, двое было. И второй тоже придется умереть. Чем скорее, тем лучше. Пока не проболталась, пока не выдала. Тут словечко уронишь, хоть во сне бормотать начнешь – беда. Пропадать всем и всему, от него самого, до ткачихи на стене. Проще сунуть тлеющую головню в стог и думать – пронесет, как-нибудь не загорится, чем надеяться на то, что слова не разлетятся по ветру. Даже в лесной чаще их растащили бы муравьи и сороки, но здесь не чаща, здесь Орлеан. Болтливый город, и люди в нем болтливые. Не пощадят никого. Если уж людям королевской крови, крови богов, за это знание рубили головы на площадях, то что делать остальным? Обезопасить себя. Спасти. Запутать след, затереть его и притаиться – может быть, псы беды промчатся мимо. Домоправительницу, Марию, жалко. Хорошая женщина – честная, умелая, незлая.
Можно было бы не трогать, да любопытна и разговорчива. Девяносто девять из сотни женщин таковы – и беда невелика… Была бы рабыня, можно было бы продать далеко, не убивать, не рисковать. Да закон на то есть: нельзя язычнику держать крещеных рабов, а христианину – никаких, кроме пленных, взятых с боя и не выкупленных потом. И нельзя запрещать креститься. Вот и выходит… Она все расскажет, и трех дней не пройдет. Как днем рассказала господину о том, что нашла, сунув любопытный нос в имущество маленькой Клодины. Служанки, опасаясь воровства промеж себя, да и глупых трат, все заработанное, купленное и подаренное отдавали на хранение Марии, чтоб та заперла понадежней и не отдавала без повода. Домоправительница хранила-хранила, да и сунула нос в кожаный футляр – что там у хорошенькой Клодины такое спрятано? Прочитала – и побежала к господину. Поклялась всем на свете, своими богами и святыми, что будет молчать. Но женские клятвы – пух, дунь и полетят по ветру. Только тут в одиночку дела не сделаешь, Мария женщина высокая, статная, телегу плечом сдвигает. Можно бы за ужином опоить, пристройку поджечь, а двери подпереть, так остальных жалко, и вышибить могут, и соседи на помощь прибегут – тушить, пока на них не перекинулось. И спросят же, как вышло, что все спали крепко. И… нет уж, сколько тут ни думай, а если не дано ума и удачи на ремесло – так и не выдумаешь ничего хорошего. Он торговец, а не убийца. Человек морщится – как же, не убийца. Убил же. Душил Селвин, конечно, но он-то… зазвал, держал, чтобы тихо… И приказывал – он. А теперь еще раз прикажет. Нужно было бы дождаться утра, а лучше – следующего вечера. Выбрать подходящий момент, чтобы избавиться и от второй женщины. Подождать, пока Селвин вывезет и надежно закопает сундук с трупом. Очиститься, отвести от себя гнев жертвы, убитой несправедливо и предательски. Очистить дом от пролитой крови. Но достаточно было подумать, что сначала придется ждать, ждать и бояться, что домоправительница проболтается – на исповеди или по секрету кому-нибудь из подруг или родни, хорошо хоть, что у нее, овдовевшей почти после свадьбы, детей не было. Бояться, что ее насторожит пропажа Клодины. Что она почует недоброе: женщины неумны, но чутье у них лучше чем у лис. И – самое главное – что придется еще раз заново решаться на скверное дело.
И… и если ему придется ждать, думает Ренвард сын Теллана, саксонец, живущий в Орлеане, если ему придется ждать, он не поручится за то, что сам не признается кому-нибудь, или не выдаст себя, или не откажется от намерения. Шаги в коридоре, негромкие, уверенные. Селвин. Рыжие волосы к голове прибило и на куртке темные пятна – дождь на дворе. Вот у него руки не дрожат. Убивать он не хотел, пришлось объяснить, в чем дело – но когда согласился, тут же стал спокоен и деловит, как и положено купеческому ближнему человеку, самому бы так.
– Я поставил сундук на подводу, до утра, – говорит он. – Сейчас-то ехать…
– Не надо сейчас, – машет рукой Ренвард. Подвода, выезжающая из дома кромешной ночью, заполночь, и направляющаяся не к складу, не за товаром – это странно и подозрительно. Соседи проснутся – потом три дня судачить будут.
– Я вот что подумал… у нас в третьем погребе, в синем, лестница крутая и ее давно чинить пора. Если с нее человек упадет, никто не удивится – споткнулся, да и разбился, там и насмерть просто. Вот я бы туда пошел, да вынул кой-чего, а вы б потом ее туда послали, сразу, чтобы никто раньше не успел. За чем, думает Ренвард, можно послать домоправительницу в подвал в такую ночь? За припасами – так она служанок отправит, пожалуй, на то и целый дом девок, чтоб хозяин ни в чем не нуждался. Разве что… за вином. Оно как раз хранится в части, запертой на два замка, чтоб не воровали, и один ключ у Марии,
а другой у хозяина. Но нужен еще и повод. Чтобы все выглядело как обычно. Гости? Средь ночи – и ни слугу вперед не послали, ни самих гостей не видать? Не видать… потому что не приехали еще.
– Делай, – решительно кивает Ренвард. – Закончишь, закрой и Марию ко мне. А скажу я ей вот что: привезут товар, дорогой и важный. Привезут тихо. Не тайно, просто тихо. И нужно в винном подвале место освободить. Там два замка и сухо.
Марию, домоправительницу в доме зажиточных саксонских купцов, никто бы не упрекнул в лености и нерадивости. Разбудили, считай, в полночь – товар, гости – значит, надо пойти и сделать, что господин велит. Одеться, умыться – и сделать. Ключница все же, распустехой ходить нечего, пускай и ночью. Освободить место – так освободить. Наверняка дорогое вино привезут, которое не бочками, а бочонками или бутылками считают. Дело привычное, а подвал самый годный – сухой, чистый. Но даже в сухом и чистом подвале водятся мокрицы. Мерзкие твари. Признаваться, что ты при виде такой маленькой многоножки готова на потолок запрыгнуть, подобрав юбки – засмеют же. Поэтому надо вести себя как полагается: зайти на кухню, тряхануть за плечо рябого работника, иди, мол, потрудись – а я тебе посвечу, да посмотрю, чтоб ты к бочкам не прикладывался. Бедняга Мишу глуховат и безответен – только топает как стадо солдат.
– Осторожней на лестнице, – громко напоминает Мария, этот же навернется, так ни его, ни лестницы не соберешь…
– Я знаю, гос… – бормочет Мишу, – ух… Грохот такой, будто не человека, а бочку вниз уронили. Упал, и молчит. Дева Мария, накаркала. Из-за угла, почти сразу же, вывернулся рыжий Селвин. В одной руке факел, в другой – веревка. Словно знал заранее. Увидел Марию – и шарахнулся. Добрый христианин тут молитву бы забормотал, но что с саксонского язычника взять, только что-то злющее шипит и глазами сверкает.
– Мишу упал! – выпрямляется в полный рост Мария. – Я посвечу, а ты лезь посмотри, что с ним. И протягивает руку за факелом. Вот тут-то ее и попытались спихнуть вниз со ступеней следом за Мишу. Селвин,
громила, вцепился в руку – и стал теснить назад. Мария вдруг, в одно мгновение, все поняла, заледенела на мгновение – едва ее назад не прогнули, – а потом разозлилась. И со всей силы, со всей злости, пнула своим деревянным башмаком Селвина в голень. Тот аж не то ухнул, не то крякнул – и руку, конечно, выпустил.