444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Алферова » Лестница Ламарка » Текст книги (страница 19)
Лестница Ламарка
  • Текст добавлен: 7 сентября 2026, 00:30

Текст книги "Лестница Ламарка"


Автор книги: Татьяна Алферова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 19 страниц)

6. Псков. Солнце на стене

– Нравится? Летом башни смотрятся совсем иначе, – мужчина лет сорока, невысокий, изящный ошибся. Я разглядывала фигурки из белой глины с сине-зелеными узорами, а не пейзажи. Рыбы, зайцы, кони и грифоны теснились в небольшой витрине гостиницы вперемежку с плакетками, сувенирными кружками и пепельницами.

– Вот эти – мои, – указал на серию плакеток с видами города. Традиционное изображение Мирожского монастыря с утопающей в зелени луковкой храма, моя любимая церковь Василия на Горке, снегири на снегу, конечно, не видны, стройные башни Крома с серыми от дождя и солнца деревянными шатрами. Стоит раз подняться по высоким ступеням Наугольной башни, выйти на крытую галерею с отполированными ладонями туристов столбами – направо бежит подо льдом Пскова, налево сквозь бойницы крепостной стены – заснеженное поле реки Великой, – и полюбишь город навсегда, и запомнишь, и привыкнешь. Будешь без устали бродить от храма к храму, а их – не счесть, карабкаться на крепостной вал, обжигаясь крапивой летом и поскальзываясь на крутых спусках зимой, сидеть на деревянных скамеечках, разглядывая купола и звонницы, белоснежные стены, сверкающие на солнце. Солнце может нравиться? А воздух?

– Нравится, – отвечаю решительно, ведь это всего лишь слово. Догадаться, что передо мной художник, не составляло труда, хоть он и был гладко выбрит, без традиционного берета и длинного плаща. Какой плащ, на улице мороз в двадцать градусов. Коротко остриженные прямые волосы, мягкий подбородок, и взгляд тоже необычайно мягкий, словно размытый беличьей кисточкой клочок зимнего серого неба. Мы разговорились, хотя поначалу я отвечала неохотно. Сколько дней в Пскове, где была, что видела, а надо бы сходить туда и обязательно съездить вон куда, и как жаль, что увлекаюсь мелкой пластикой, фигурками то есть, а не графикой. Традиционный необязывающий треп. А откуда? Ну да, конечно, из Питера. А в Питере где живете? И вдруг странное волнение. А в какой школе учились? Как будто номер школы что-то важное скажет. И после неожиданно настойчивое приглашение посетить мастерскую, и звонок по сотовому телефону жене, гуляющей с коляской где-то поблизости, и милая, нетипичная для художника спутница жизни с коляской и еще двумя детьми-погодками, с круглолицым простоватым лицом и весьма хозяйственным обликом. Вот они вдвоем уговаривают меня, а я теряюсь, почему бы и не пойти, собственно? Меня ждет ужин из куска сыра, вареного яйца и растворимый кофе: ложка на чашку – не слишком увлекательная перспектива, которая сильно выиграет, если ее оттянуть, есть-то захочется.

В чужой мастерской, светлой и опрятной, с керамическими плакетками на стенах, меня поят чаем, заставляют выслушать, как старший ребеночек очень громко читает стишок, после чего жена с детьми отбывает, застенчиво пробормотав на прощанье:

– Ему наверняка хочется показать картинки.

Я ожидаю самого худшего. Сейчас меня загонят в угол, зажмут креслом и пять часов кряду станут показывать что-то не усваивающееся – иначе зачем было руки выкручивать и в мастерскую тащить при помощи жены. Могла бы сообразить, в каких случаях жены так рады гостьям, им, бедным женам, уже все равно кто, лишь бы зритель у мужа, у старшего дитятки. Не то, неровен час, захворает, запьет.

– На стенках-то у меня для продажи висит, для туристов, – похоже, хозяин извиняется. Точно, сейчас вытащит на свет "высокое" искусство.

– Хорошо продается? – вежливо интересуюсь. Цены здесь по сравнению с Питером весьма невысокие, как искусство – еще не знаю.

– Ничего. Не голодаем. Но это так, сезонное. Большие продажи по интернету идут, по каталогу.

Я удивляюсь и жду "картинки" с большим интересом. А когда на полу не остается свободного места, все покрыто акварелями и темперой, удивляюсь совсем другому. Его графика немного похожа на работы моего любимого художника Боркова, но не столь яркая: традиционная зеленоватая псковская палитра, стихия воды, листвы и ветра. Очень эмоционально и выразительно, очень светло. Почти на каждом листе присутствует повторяющийся персонаж – юная девушка с разлетающимися прядками пепельных волос, такая тоненькая, что того и гляди улетит, подхваченная ветром, другим неизменным персонажем. Псков, Изборск, Печоры. И вдруг – Питер, с той же героиней. Я вскрикиваю – на очередном листе с детства привычный вид – моя школа. На ступеньках знакомая девушка. За тополями в правом углу просматривается крыша моего собственного дома.

– Так вот почему вы спрашивали о школе? Тоже там учились? Вы не говорили, что жили в Питере.

– Не я. Анюта. Это Анюта, – повторяет он, как будто имя все объясняет. Короткий зимний день уползает по льду за Пскову, из окна мастерской виден тот берег с куполами Троицкого собора. Мне, наверное, пора уходить. И его ждет дома многочисленное семейство.

– В каком году ваша Анюта окончила школу, возможно, мы знакомы?

– Вряд ли вы ее помните. Она лет на пять младше, – почти безошибочно угадывает мой возраст. Долго разглядывает свой рисунок, сидя перед ним на корточках, резко поднимается, идет к книжному шкафу, достает бутылку вина из-за толстых цветных альбомов. Зачем здесь сижу, уж пить-то с ним я не собираюсь. Решительно встаю, но лишь для того, чтобы достать сигареты из сумки.

– Ваша жена не будет волноваться?

– Моя жена? – он удивляется, разве я сказала что-то странное? – Моя жена, – он подчеркивает слово "моя", – не будет, – улыбается.

Я сдаюсь. Принимаю наполненный стакан и прошу:

– Расскажите.

– Вы угадали. Все дело в вашей школе, – он собирает часть рисунков, укладывает в большую папку с завязками. На освободившееся место ставит некрашеную табуретку, кладет четыре крупных желто-зеленых яблока – стол готов. Садится возле, на маленькую скамеечку. Свет покидает мастерскую, и в наступивших сумерках мы застреваем, как в прошедшем времени. Он смотрит не на меня, не на рисунки, даже не в стакан. Смотрит перед собой, может, видит то, о чем рассказывает.

– Мне оставалось учиться два года, когда нас повезли всем классом в Питер, на каникулы. Поселили в вашей школе, учителя договорились меж собой. Мы спали в классах на полу, на спортивных матах. Девочки в одной комнате с учительницей по литературе, мы – с "физкультурником", отличный был мужик, совершенно "свой", хоть и пожилой уже. Нас водили в Эрмитаж, таскали по замерзшему Петергофу, по набережным и мостам, сливающимся в очарованных умах в один бесконечный. На четвертый день многие уже чихали и сморкались. Самоотверженные учителя, организовавшие поезду на свой страх и риск, решили сделать передышку и денек выдержать нас в школе. Пригласили "в гости" учеников-хозяев, договорились устроить дискотеку. Я расстроился, после разозлился. Боялся, что не успею посмотреть Питер, рвался в Русский музей, в Манеж, да мало ли у вас мест, жизненно важных для пятнадцатилетнего художника, сильно о себе понимающего. Пытался сбежать, был выловлен физкультурником и водворен в столовую, где за сдвинутыми столами сидели наши и "хозяева". Я мрачно пожирал пирожки, один за другим, запивал горячим чаем и не желал ни с кем знакомиться. Когда началась дискотека, смылся на второй этаж и шатался по коридору, пытаясь разглядеть город за унылыми девятиэтажками. Раз пятьдесят пройдя туда и обратно, обнаружил, что мое одиночество нарушено. У щита с местной стенгазетой, разукрашенной отвратительными рисунками, стояла девчонка и наблюдала за мной, вздернув подбородок. Когда я поравнялся с ней, собираясь просочиться этажом ниже, высокомерно спросила: "Нравится?" С тех пор люблю начинать разговор именно так. Как и вы сегодня, я не понял, к чему относилось ее "нравится" – к стенгазете, к дискотеке или городу, собрался буркнуть "ничего" или "ну-ну", но ни с того ни с сего разозлился еще сильнее. Хотя почему ни с того ни с сего. Меня взбесило ее высокомерие. "Нет, – рявкнул я. – Рисунки – фуфло, дискотека – отстой", – и уставился на девчонку, сведя брови как можно суровей. Уставился – и пропал. Ходил за ней весь вечер, как собачка. Она была прекрасна, моя Анюта, порывиста и непостоянна, то высокомерна, то нежна. Я отпросился у физкультурника, не знаю, как он отпустил меня, освободил от общих походов. Оставшиеся дни мы шатались с ней по холодному городу, я сгорал и глотал дворцы и проспекты с Анютою вместе, пейзаж без нее не существовал. Вот в этом подземном переходе она сама взяла меня за руку, на том горбатом мосту я неловко поцеловал ее в смеющийся глаз. Она привела меня к себе домой, родители были на работе. Мы сели на диван целоваться и уже через минуту любили друг друга, как взрослые. У нас получилось почти сразу. Хотя и у меня, и у нее это был первый опыт. Раньше времени вернулась мама и, похоже, что-то заподозрила, пусть мы и сидели на кухне за чаем, как примерные детки. Мама отнеслась ко мне весьма неласково и быстро спровадила вон. Но это ничего не могло изменить. Анюта писала удивительные письма, а я писать не умел, так, глупости. Еще ревновал ее страшно, Питер – город большой. Я рвался приехать к ней летом, но негде было остановиться, Анютина мама не пустила бы меня на порог. С суровой мамой и экскурсией она приехала сама, но мы ухитрились вырвать у судьбы несколько часов. А после – выпускной класс, подготовка к экзаменам, которые мы оба легко сдали, несмотря на письма и переживания. Я собирался учиться и работать, до зарезу нужны были деньги, ведь я должен жениться на Анюте при первой возможности. После экзаменов все-таки выбрался в Питер, и одну ночь ночевал на вокзале, другую у новых друзей, заведенных ради этого случая. Анюта встретила меня холодно, вела себя как чужая, на речи о нашей свадьбе лишь щурилась и твердила, что сперва надо закончить институт.

Через полгода она прислала письмо, ласковое, как прежде, но вот в самом его конце сообщала, что выходит замуж. Я сорвался, поехал выяснять отношения. Дверь открыла ее мать, в дом она меня все-таки пригласила. Анюты не было.

– Не портите девочке жизнь, – сказала проникновенно, чуть ли не ласково. – Вы видный молодой человек, у вас таких романов будет немеряно. Анечка выходит за солидного человека, который сможет обеспечить ей прекрасное будущее. А если задумаете учинять глупости, учтите, что у нашего жениха большие возможности и неприятности вам обеспечены. Если.

Я не испугался неприятностей, я искал их, но Анюта отказалась встретиться со мной и на письма перестала отвечать. Через год, я узнал, она родила ребенка. К тому времени я и сам оказался женатым. Что скрывать, мои романы действительно наползали один на другой. Я исправно увлекался, влюблялся, порой в нескольких подруг одновременно. Но никакого отношения к моей душе это не имело, страсти владели телом. После того последнего Анютиного письма меня скрутил бурный роман, ну что же, заодно и женился. Врать не буду, в первую брачную ночь никого не представлял себе на месте молодой жены, не всплывало Анютино лицо в памяти, не грезилось на подушке. Не до того было. Жили мы шумно, не всегда весело, часто не мирно. Жена не походила на Анюту ничем, кроме пылкости. Она тоже была художницей, как я, и как-то раз оказалась в Голландии, да там и осталась. Не одна, разумеется. Я негодовал, в клочья изодрал шторы и покрывало, купленные ею совсем недавно и брошенные в "старой" жизни. Но незаметно для себя, если поверите, вступил в очередной роман. И в следующий, и так далее. Пока однажды не встретил в магазине рядом с домом свою жену, не первую, а настоящую. Она протискивалась в двери с коляской, ребенок капризничал, плакал, мы даже толком не поговорили, я подхватил сумки, свертки и проводил до дома. Я топтался у нее на кухне, не выпуская из рук сетки, она понесла ребенка в комнату, крикнула мне, чтобы поставил чайник. За чаем очень буднично сообщила, что недавно овдовела. Мужа застрелили, хоть у нас не Чикаго, но случается. Они приехали в наш город недавно, по его делам. Он оказался бизнесменом, даже не слишком крупным. Уже тогда я зарабатывал немногим меньше. Она вот-вот собиралась уезжать, "сидела на чемоданах", ждала какую-то справку. Мы поженились полгода спустя, через несколько месяцев она родила нашего среднего. Старшего я тоже считаю своим, он не помнит отца, а я не делаю разницы между детьми. И они все так похожи на мать. Внешне. Романы у меня изредка случаются, но жена совершенно не ревнива, она понимает все насчет души. Ей мои романы не страшны. Такие уж мы, мужчины, от природы, что поделаешь.

Я не была уверена, что его жена переносит все столь бестрепетно, но спросила о другом:

– А к вашей постоянной модели, к вашей Анюте, она не ревнует? Ей не обидно, что вы всегда рисуете свою первую любовь?

Он засмеялся и смеялся долго. В комнате совсем стемнело, я плохо различала его лицо.

– Не первую – единственную. Она ревнует? Она счастлива, хоть это, может быть, и незаметно. Она привыкла к счастью, как и я. Не верьте, что к счастью нельзя привыкнуть. Вы же не радуетесь солнцу каждый миг его пребывания на небе, не замечаете воздуха. И я не замечаю. Я живу этим. Анюта знает, даже когда я не могу уделить семье внимания или уезжаю.

– Надо же, – я закурила новую сигарету. – Ее тоже зовут Анна, как ту девочку?

– Почему тоже? Это она и есть. Конечно, изменилась, раздалась после трех родов. Но я вижу и рисую ее такой, какой она была тогда, в нашу первую зиму. Я могу нарисовать ее с закрытыми глазами. И вы удивитесь, она совсем не скучает по Питеру. Странно, да?

Но вот тут я ему не поверила. Иначе зачем же они зазвали меня в мастерскую? А может, им еще раз захотелось пережить начало?

7. Феодосия. Детский роман

На писательских собраниях скучно точно так же, как на любых других. Речи, отчеты, вопросы из зала. Опытные писатели забиваются в последние ряды хорошенькой компанией с соответствующими атрибутами. Это может быть бутылка коньяка с трубочкой – для совсем уж интеллигентского распивания, а может быть и водка с литровой банкой квашеной капусты. Поедать капусту из банки трудно, так или иначе перепачкаешься, но – надо. Независимо от набора атрибутов компания к концу собрания становится совсем уж хорошенькой. И веселой. Даже речи не страшны, а прения – ну, прения одно удовольствие. Такая компания после собрания расставаться не желает и идет в ближайшее кафе или ресторан. С тех пор как Дом писателя на Шпалерной улице сгорел вместе с писательским кафе, приходится искать приют в чужих местах. Что, разумеется, чревато последствиями для увлекающихся, из своего-то кафе никакие милиционеры не забирали, и поборников нравственности традиционно не находилось. Поборники, если они вообще есть в писательских кругах, в свое кафе не ходили.

Я опоздала на собрание. Сильно. По вине исключительно неторопливой очереди у отоларинголога. Опоздала так, что к своей, пока еще разумно хорошенькой компании пробраться через зал не могла, не потому что стеснялась – не было мест рядом с моей компанией. Там как раз случилась банка с квашеной капустой, и все ближайшие места расхватали. Я жалобно помахала, и они добродушно ответили знаками: ну потерпи пока, после в кафе на Жуковского встретимся, вечер-то длинный, зимний.

Села с краешка. Как ни странно, зал был переполнен, что редкость. С краешка всего два стула – колонна мешает поставить больше. На соседнем стуле с вытертой бархатной обивкой сидела писательница, чье имя никак не смогла вспомнить. Даже жанр, в котором пишет, не вспомнила; знаю только, что не из секции поэзии, не из моей секции то есть. Кивнула, ну в лицо-то мы друг друга знаем. Вроде бы. В зале висел, пристреливаясь по первым рядам, очередной отчетный доклад.

Холодно как нынче, и не говорите, а кто выступал, да как обычно, долго еще, часа полтора точно, сегодня же отчетно-перевыборное, ой, повезло, что опоздала (совсем не повезло, сейчас бы уже веселилась в предпоследнем ряду в центральной секции стульев над скользкой банкой с капустой), а что-нибудь увлекательное говорили, да помилуйте, откуда здесь увлекательное, а в нашей творческой поликлинике – я только оттуда – полно стало посторонних, беда, что и говорить, вот раньше… и книги все же издавали, пусть раз в год-два, ну, я к сожалению, не застала, нынче издательства все жанровую литературу норовят…

– А я не пишу больше.

– Да ладно, со всеми бывает, и по десять лет перерывы случаются, дело такое, нервное, творческое, одним словом. И раньше в стол писали.

– Нет, я просто не хочу.

– Декабрь пройдет, станет легче. Когда день убывает, и самые долгие ночи в году – всем плохо, у меня даже собака…

– Вы не поняли. Мне больше не надо писать, он все равно уже не прочитает, а значит, не найдется.

Осторожно спрашиваю:

– Он умер?

– Нет! – энергично. – Слава богу, нет. Он уехал. А у меня не тот ранг, чтобы мои книги переводили. На немецкий.

– Ну это же потребность, образ жизни, – невнятно бормочу.

Она тихонько смеется:

– Мой образ жизни в Германии! Последний раз видела его сорок лет назад, мне шестьдесят три. Наверное, я пожилая женщина. А может быть, не пожилая, а старая: первый раз замуж вышла сорок лет назад. Многое уместилось в эти сорок лет. Зачем же помнится другое? Я увидела его в метро через два стекла соседних вагонов, было довольно поздно, народу мало. Мы ехали с моим будущим первым мужем, а он сидел в торце соседнего вагона на корточках на полу, хотя полно было свободных мест. Соломенные волосы до плеч, и в обнимку с каким-то струнным инструментом в чехле – не разглядела с каким. Выцветшие, как надоевший дачный пейзаж, джинсы, куртка из плащевки: языческий бог, одетый по моде восьмидесятых. Глаза закрыты, может, дремал, может, думал о чем-то очень своем. Мы проехали в соседних вагонах несколько остановок, будущий первый муж о чем-то спрашивал, я отвечала, нормально, не сбиваясь. На "Техноложке" он вышел, мы с будущим поехали дальше. И я не выскочила за ним вслед, а он так и не поднял на меня глаза, не почувствовал. Скорей всего, он бы меня не узнал, перед этой встречей в метро мы виделись, когда обоим было по девять лет. В гостях. Мы еще играли в козерогов, большую пустую комнату надо было перейти, не касаясь пола, по стульям, диванам. В то время я бредила козерогами почему-то.

– Вы влюбились в девять лет? Так серьезно?

– Не в девять, нет. В шесть. Так серьезно.

– Ну вот, отличный же сюжет!

– Какой сюжет…

Она откидывает голову на высокую спинку стула, прикрывает невозможные ярко-зеленые глаза, что-то бормочет. Маленькая сухопарая женщина, совершенно седая, если бы не седина, и не подумаешь, что шестьдесят три, на лице ни морщинки: старая девочка. Наряд у нее тоже какой-то детский: длинная пышная юбка, блузка с множеством рюшей, брошка в виде выгибающей спину кошки под круглым отложным воротником, тупоносые коротенькие сапожки. Она бормочет долго и невнятно, а мне кажется, что четко и громко рассказывает…

Наши мамы вместе поехали в отпуск на юг. В Феодосию, да, потому что там песчаные, а не галечные, пляжи, и Крым здоровее для детей, чем Кавказ. Моя мама страшная трусиха, одна бы, с ребенком то есть, не рискнула отправиться. Мама работала на одной кафедре с твоим отцом, о нем ходили легенды: как же, самый красивый мужчина в институте.

– Я понимаю, какое мне досталось богатство, – серьезно, без тени насмешки говорила твоя мама моей. – Понимаю. Разумеется, я не могу владеть им единолично.

Хотя моя мама ничего не рассказывала о романах твоего отца, зачем? Но твоя, конечно же, многое знала, пусть и не работала в институте. О детях никто не думает, ведя подобные интересные разговоры, дети, они маленькие, все равно не поймут. Потому дети всегда в курсе последних новостей и кафедральных разборок. Дети представляют будущих оппонентов какого-нибудь молодого диссертанта гораздо лучше, чем его руководитель, дети умеют слушать непредвзято.

Отчетливей всего запомнилось не море, а длинная дорога в гору после пляжа домой. Такая длинная, что уже в середине пути совсем расхочется идти, даже взрослому. По сторонам за заборами, высоко-высоко, почти под солнцем, сами собой висели в горячем воздухе красные блестящие ягоды. А еще запомнилось: в ресторане, где мы обедали, а мамы следили, чтобы мы правильно пользовались ножом и вилкой, не было черного хлеба, только сероватый, рыхлый.

На песчаном пляже я наступила на непотушенный окурок и обожгла ступню. Мамы ругались, а ты поцеловал меня, чтобы не было больно. Больно было все равно, но я первый раз увидела, какие у тебя глаза: синие-пресиние. Красивые. А у меня зеленые в рыжину, фу, а еще веснушки.

Мы снимали домик-мазанку у шустрой черноглазой хозяйки, мамы прозвали ее Торпедой – за стремительность. Стены в домике побелены даже изнутри, удивительно – вместо обоев. Твоя мама устраивала нам диктанты после обеда, готовила к первому классу, а на столе лежал путеводитель по Крыму в оранжевой обложке. Я до сих пор предпочитаю оранжевый прочим цветам. Мы толкались ногами под столом и капризничали: диктанты надоели.

Я не помню, как мы поцеловались во второй раз и зачем. В детстве все целуются часто: с мамой, крестной, бабушками и всякими родственниками; часто и привычно. Когда же целовались с тобой, становилось как-то одновременно грустно и блаженно, чтобы справиться с грустью, мы крепко обнимали друг друга, но грусть все не проходила, нам приходилось держаться изо всех сил за плечи и руки друг друга. Также я не помню, играли ли мы во что-то, в песчаные крепости или с маленькими мокрыми крабами и длинными, завитыми и тоже маленькими белыми раковинами. Наверное, играли. Утром, едва проснувшись, бежали здороваться, сталкиваясь на пороге: наши комнаты располагались дверь в дверь.

Мамы смеялись над нашей детской любовью, а после стали ревновать, может, почувствовали себя не лишними, нет, но обделенными. Пару раз мы сходили на пляж врозь, каждый со своей мамой. И оба одновременно заболели. Конечно, мы заболели от разлуки, но мамы сказали: крымский вирус, и ушли на рынок за фруктами.

Мы бесконечно долго лежали на раскладушке, тесно обнявшись, выздоравливая от разлуки. Внизу под горой, неслышно для нас, шумело море, раскалялась полуденным солнцем белая Феодосия. Мазанка в нашем распоряжении еще час – пока мамы обойдут рынок. Час – это много. О будущем мы не говорили, неинтересно о будущем. Если час – много, как представить себе бесконечное будущее? Мы любили сейчас.

Почему-то разлуку навсегда – а ведь возвращение домой и было разлукой навсегда, в козерогов я играла уже с другим незнакомым мальчиком – пережила незаметно, не знаю, как ты.

Не скучала, не видела тебя во сне: смешной эпизод из детства, не более. А после увидела в метро. Волосы до плеч и потрепанные джинсы, застиранные, как пейзаж. Еще позже услышала от общих знакомых, что ты переехал, вроде бы в Минск, и стал там главным дирижером в Оперном театре. Как странно, тем летом в Феодосии не заметила у тебя особенного увлечения музыкой. Это меня грозились отдать в музыкальную школу, но только после третьего класса общеобразовательной. Тогда нам еще долгих два месяца оставалось до первого класса.

Я трижды выходила замуж, родила ребенка – второму мужу. Когда в третий раз развелась, по незначительному, помнится, поводу, обнаружила, что делать мне не хочется ничего, ну совсем ничего. Тяжелее всего заставить себя вылезти из кровати, хотя бы к обеду. Редко находятся причины вставать утром. Это не реакция на развод, я и третьего мужа смутно как-то вспоминаю, впрочем, как и первых двух. Это просто – не хочется.

И тогда я придумала себе жизнь с тобой. Мы давно женаты, я до сих пор устраиваю сцены ревности, может, на пустом месте. Мы давно знаем, как обниматься без грусти, наверное, у нас ребенок. Нет, ребенка нет, третьему не хватит места меж тесных объятий. Пока ты жил в Минске, все шло хорошо, и все свои опусы я писала для тебя, но ты уехал в Германию. И теперь уж ничего не осталось. Никакой жизни…

Я не то что задремала, но нырнула в глухое оцепенение. Голос очередного докладчика, усиленный микрофоном, втащил меня обратно на стул с потертым бархатным сиденьем. Один из друзей моей уже совсем хорошенькой компании пробирался, плавно покачиваясь, ко мне меж рядами.

– Ну что, идем в кафе на Жуковского?

Стул справа от меня пуст. Она ушла незаметно.

– Вадим, ты случайно не знаешь, кто это сидел рядом со мной, маленькая такая женщина, седая.

Друг искренне удивляется:

– Никого не было. Мы тебе страшно сочувствовали, пока ты не задремала. В одиночку вынести речи – это, знаешь ли, не всякому под силу.

Я сержусь и встаю, действительно в кафе пойти? Отхожу на два шага, оглядываюсь на всякий случай: за колонной прячется стул. Один. На котором я сидела.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю