Текст книги "Другой Пастернак: Личная жизнь. Темы и варьяции"
Автор книги: Тамара Катаева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 38 страниц)
Василий Розанов пишет много, он плодовит, а брак его – нам хорошо из охлажденной для удобства обработки статистикой снисходительности двадцать первого века без всяких кавычек называть его сожительство браком – все не получает закона, он и обрабатывает почву. Для себя, для вялой Варвары Дмитриевны, а еще для всяких легкомысленных, развратных, ну и просто запутавшихся – по недомыслию оступившихся, но требующих пересмотра законов, приведения их в бессмысленную кашеобразную сумятицу – субъектов. Мыслит глобально (в географическом смысле) – неладно все не только в Русском царстве, за морем также худо. Тут и мальчик, повесившийся от равнодушия (заботы, добросовестного воспитания, обеспечения всем необходимым) отца и учителей (мать сбежала неизвестно с кем и без любви – но в поисках, в надежде на любовь. Розанов называет ее «развратницей» – конечно, в кавычках).
Виновато, кто б сомневался, отсутствие развода – мальчик, правда, все равно бы повесился, но до поры повесившиеся дети Розанова в качестве повесившихся детей не интересуют. В его личной судьбе еще счет на них не пошел, а когда случится и это, Розанов будет уже и сам близок к смерти, а значит – конец философии. Умер оттого, что на эту тему не нашел бы и он, что такое написать.
Другой случай, из иностранной жизни, к тезису «католический брак умер» таков: муж жену сварил в «чане» и вроде бы даже и съел (во всяком случае, Розанов пишет: «телом ее полакомились» (РОЗАНОВ В.В. Семейный вопрос в России. Стр. 37), почему-то варил, – на дне чана нашли улики, по которым и дозналось, – в одежде и драгоценностях: сталь от женского корсета и бриллиант, крупный, из перстня, – варилось долго, перемешивалось с превосходящим необходимость усердием – раз уж и камень из оправы выбился. Мораль Розанова: вот этому бы мужу – да право развода! Правда, начинает описание ужасающего случая честным упоминанием, что и первая жена описываемой Синей Бороды также скончалась скоропостижно и при странных обстоятельствах. Любой криминалист самый средненький сразу бы сказал, что господин тот интересовался не разводами.
«Кто же не знает, что в католических землях развод не существует и что семья в них умерла, полторы тысячи лет поборовшись с постоянным внутренним самоотравлением» (Там же. Стр. 91). Не знают, видимо, только сами насельники католических стран – хоть Розанов и приводит красноречивые примеры.
Почему же мертва нормальная, здоровая, счастливая семья, даже если ее члены – главные члены, муж и жена – знают, что они связаны не только узами любви и дружбы, но и словом, данным ими перед людьми, которые еще об услышанном им выдали бумажку (перед Богом – это другое, Розанов считает, что перед Богом можно болтать о многом и много)? Это – вопрос свободы. Некоторые не представляют себе свободы без анархии, некоторые считают, что свобода – это осознанная необходимость. Давший обет свободен при произнесении его, свободен и после; не должный никому и ничего – кто знает, по своей ли воле выбрал свою вольницу, или взял просто первое, что попалось, – без выбора, без своего решения, без свободы.
Лев Толстой счастлив не был – не по молодости, а с течением лет, когда жизнь уже поповорачивалась к нему слишком многими сторонами, когда уже было прожито время, за которое над жизнью можно было поразмыслить.
Софья Андреевна не была ни единомышленником, ни другом, она была венчанной женой, но в кошмарном сне не приснилось бы Толстому сесть за описания того, как было бы здорово, если бы можно было завести новые законы и ему бы, оставив постылый – но, к сожалению, это совершенно очевидно – отнюдь не УМЕРШИЙ брак, радостно сойтись в теплом и чистом союзе с более прогрессивной дамой.
Василий Розанов, старик, затрепетал и присутствовавших своим трепетом в неловкое положение поставил, из-за гадкого оттенка сцены, когда на философском собрании – для опрощения, для демонстрации покорности, для разных других целей – было собрались помыть ноги (как Ученикам Его, конечно) Зинаиде Николаевне Гиппиус.
Толстой баловал по деревне, заводил серьезных дам, где это было более принято. Все – ДО женитьбы. Жениться с надрывом не собирался. Александрина Толстая – не чья-то любовница, не растерзательница и без того растерянного человека, пусть и гения (удержавшегося, впрочем, и от «неправильных», разрушительных браков) – была старше Толстого всего на десять лет, пару-тройку детей смогла бы, может, родить, – но Толстой отказался. Потом не сокрушался, что несовершенен институт брака.
Борис Пастернак брачными законами был полностью удовлетворен. Его никто и ни в чем не ограничивал. Прекрасные законы ничего не изменили ни в его жизни, ни в жизни близких ему женщин.
…Розанов страшно убивается о судьбе незаконнорожденных детей. Их топят, душат. Он-то не утопил, не утопила и Анна Каренина, оставляли жить и при менее очевидных родителях. Сокрушается, что дальнейшая (выживших) судьба отягчена по сравнению с «законными». Вообще-то бывают разные тяготы в жизни, можно бы было начать и с более ужасающих и зависящих не только от доброй воли родной МАТЕРИ и ее системы жизненных ценностей. В пример, правда, часто приводит очень удачных и состоявшихся людей, страшно подавленных тем не менее. Как показалось Розанову – своим прожитым незаконством. Один, например, директор гимназии. Если уж был носитель такого клейма, да еще в сфере семейственных отношений – допустить носителя такого примера в воспитательную, образовательную сферу – свидетельствует только о том, что проблема эта, хоть и неприятна, как бывают неприятны некоторые другие обстоятельства жизни (просто некрасивая фамилия, например, низкий социальный или имущественный уровень семьи и пр.) – но отнюдь не фатальна. Повесилась, во всяком случае, у Розанова, не его незаконная и будто бы клейменная дочь, а в законном браке от честных родителей рожденная его падчерица.
Лев Николаевич Толстой, граф из известной семьи, не какой-нибудь лунатик князь Мышкин, спокойно женился на дочери незаконнорожденного ребенка, члена дружественной Толстым семьи, все дети выбились в люди, все сделали карьеры, жили в Петербурге – кто сенатор, кто губернатор. И все – Иславины-Исленьевы, путаница, неловкость, – но все преодолимо. Вот и Женя Пастернак к месту и не к месту объявляла, что она жена Пастернака. «Чтобы услышать: бывшая. Потом плачет и уходит». Это вот та самая зловредная половина, которым при теперешней народной власти не дают развернуться, а уж при царизме-то она бы с Суслихой потягалась бы еще как!
Но разве ее не жалко?
Пастернак бы в Толстовские времена с нею бы не развелся, с Зиной бы в лучшем случае съездил бы на сезон в Италию, ну – трагедии, слезы, все бы смешалось в доме и у него и у Нейгауза, – а там, глядишь, пошла бы жизнь по-старому. На Суслихе жениться – ну это чересчур. Олю-ша, конечно, могла бы и взять над ним власть, тут уж чистая физиология и изученные наукой геронтологией поправки к психологическому статусу, но планов бы, конечно, не строила. Велика ли разница, Василий Васильевич, чтобы так биться?
Дело совсем в другом.
Вот и Ирочка Емельянова рассуждает о законных и незаконных женах и детях, ставя кавычки, то есть меняя первых и вторых местами. Это Зинаида Николаевна, Нейга-узиха – незаконна. И Василий Розанов бьется – незаконна, мертва, преступна. Ирочка – даже не плод любви, но, отряхиваясь после расстеленного в ширину плаща, надо дать слово, имя, закон.
Пастернаком двигало другое. Придуманный и даже названный до него нравственный закон внутри нас.
Он отзывал в сторонку в ЗАГСе Зинаиду Николаевну и просил ее отдать свое, Нейгаузовское, имя детям, а самой стать им, Пастернаком, как в строгих католических правилах: «Mrs. Борис Пастернак». Жене в свое (ее) время дар такой казался дешевеньким, никчемным, она сама великодушно предложила супругу стать господином Лурье – и посмеялась, и уязвила, – за то потом выслушивала от писателей, что никаких жен писателя Пастернака Евгений они не знают, и мест в писательских вагонах выделять не будут. Когда он давал, а, жеманничая, не брали – легче и ему себя не казнить, если другая радостно подставляла ладони. Первая была пусть преступлением – на всякий грех есть милосердие, но вторая незаконной стать уж точно не могла.
Я – поле твоего сраженья…
Для женщины очень плохая судьба – быть подругой гения. Она никогда не станет ему вровень – и за это с нее спросят. О Софье Андреевне пишет даже сын: «Если бы случилось, что она умерла в начале восьмидесятых годов, ее память осталась бы навсегда идеалом русской женщины».
ТОЛСТОЙ И.Л. Мои воспоминания. А еще лучше, если б Толстой и не начинал своих писаний, – цены б ей не было. Ирочка Емельянова пишет ясно, светло, благодарно – ей только не нужно было доказывать, что ее мать – главная часть Пастернака, и все было б по-другому.
Что называет Е.Б. Пастернак толстовской закваской? Толстой, как и Пастернак, не расхаживал по борделям. Этого сходства мало, чтобы твердыми толстовскими установками объяснять двоеженство Пастернака в четвертой части его половозрелой жизни. Биограф пишет: «…железная воля нужна была для того, чтобы жить так, как хочется и не стыдиться того, что делали решительно все – но скрытно, боясь огласки» (БЫКОВ Д.Л. Борис Пастернак. Стр. 752). Воли совсем не надо, он просто махнул рукой и не нашел в себе сил конспирироваться – и выдерживать с «женщиной в шлеме» сражения за возможность сладкой мужской тайны. Он делал все, что она хотела, безо всякого мужества, и, как к стене, прислонился к крепости Зинаиды Николаевны. Она не отступила – некуда было отступать и ему. Позиция самая легкая, слабая, безответственная, но по мало от него зависящим причинам устойчивая. А то, что так поступают решительно все, положительных красок его нравственному выбору не прибавляет. Толстой даже в хорошем остерегался «быть как все»: все – это посудная лавка горшечника, который изваянные сосуды наполняет грехом, или они грехом наполняются сами, – и ни один человек не убережется.
Соблазнительно, но неблагодатно идти по следам «всех». Пастернак будто бы не убоялся греха и вил его дерзко, тогда как все боятся, греша. А он один сделал, только вот не «грех мой предо мной есть выну», а «пред вами». Доблесть малая. Даже если Борис Леонидович ни во что не ставил моральный суд своих знакомцев – тех, для кого имело значение, с женой или не с женой ходит Пастернак в театр – все-таки маловероятно, чтобы предметом оправдания или бравады было «вы все делаете это, но тайно. А я – явно». Как-то даже ради самоуничижения гаже «всех» становиться – это не по-пастернаковски. В общем, другого объяснения нет – не скрывался Пастернак с Ивинской только потому, что ЕЙ ХОТЕЛОСЬ эту связь афишировать, связывать его, а у него не было сил ей (Ивинской, не страсти) противиться.
Если бы в этот научный спор вступил бы еще и «зять» (Вадим Козовой, муж Ирины Емельяновой) – это уже внесло бы несколько водевильный характер. Но «Ивинские» от Пастернака жизненно быстро отступились – раз сорвалось – и стали жить своими отдельными, не связанными с Пастернаком жизнями.
В Ирочкиной переписке с мужем, обширной и подробной – супруги были на годы разлучены, она с одним сыном – в Москве, он, с другим, больным, Борисом, под предлогом лечения которого (ну и необходимости личной встречи с современным французским поэтом, которого Козовой переводил – фантастический мотив на те времена! выезд был продавлен не без участия самых высоких инстанций), в литературных, наблюдательных, вязких письмах нет ни слова о Пастернаке, кажется, один раз. Ольга Ивинская тоже выходит замуж, подряжает кого-то привести в малоудобоваримый, но все-таки выложенный на бумагу вид своей повести о любви. Повести, основанной на реальных событиях, – так можно определить жанр ее книги «воспоминаний». «Воспоминания» – слишком куцо, сухо и достоверно для ее беллетристики.
«Огромное число женщин в литературных кругах жутко завидовали Ивинской, так как многие мечтали стать последней музой Пастернака».
СОКОЛОВ Б. Кто вы, доктор Живаго? Стр. 191.
«Как много прекрасного портили пересуды близких. Без конца мне гудели в уши, что БЛ. должен переменить свою жизнь, что если он меня любит, то пусть бросит свою семью и т.д.».
ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком.
В плену времени. Стр. 33. Гудели, успокаивая гулом себя, потому что в воздухе носилось, что Пастернак семьи не оставит. Пусть и Ольга знает.
Аля Эфрон по-цветаевски страстно отдала себя всю любви, или пусть всего лишь – это виднее – служению не любившей ее матери. Мать ревновала ее к ее красоте – Аля ревновала все к той же Зине за мать. Впрочем, они были ровесницами с Ольгой, но лагеря Али были не лагерями Ольги и сидела она не столько, сколько дают за краденные ложки. Аля была очень некрасива (такой выросла из красивой девочки и прерафаэлитного подростка), даже бросаясь на ее защиту, Пастернак не находит других слов, как сказать: «почему несчастная дочь Цветаевой должна работать как лошадь». Она действительно как-то (было в кого) не умела устраиваться. Марина Цветаева называет себя женщиной «малокрасивой», дочь ее от красавца была в той плоскости, где осями координат не были значения красоты и не красоты. Пастернак любил красивых и даже просто хорошеньких женщин (найти красоту и тем более ее описать – это совсем легко, это – как дышать).
Как повезло Пастернаку, что борьба самолюбий, борьба за власть так незначительны в его случае. Ну хочется Ольге Ивинской ходить в шубе и сидеть рядом с ним в театре – это и все. Интриги, дворцовые перевороты, предвыборные кампании, ядерные державы, Мария Каллас и Жаклин Кеннеди, яды, престолонаследники, ссылки, Сибирь, казнь – что только не делится за мужчину.
А уж тут с Олюшей, потихоньку, на плаще, а то и на мягком диванчике, да натопить пожарче, да рюмочку!.. Да халаты у Олюши все шелковые, не на пуговицах, все – на широких поясах…
Это – этюды о личной жизни.
Хочется назвать по-французски «les etudes», потому что на русском, кроме корректного значения «исследования», «наброски», появилось – и почти всегда означает – что-то лирическое, чуть жеманно изящное, из эстетики шестидесятых годов, когда если что-то надо было вешать на стенку, то вешали этюды, эстампы.
О Пастернаке в этом стиле сказать почти ничего нельзя, разве что о нейлоновой шубе Ольги Ивинской или о том, как поразил их итальянский издатель «Доктора Живаго». «Джанджакомо Фельтринелли… Нам не удалось с ним встретиться, но он настолько вошел в нашу жизнь, что под Новый 1960 год я, насмешничая, конечно, подарила маме его портрет в резной рамочке, намекая на ее к нему неравнодушие. Богач, красавец, авантюрист. „Аристократ в революции обаятелен“, – говаривал Петруша Верховенский. Тем более аристократ-миллионер».
ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Пастернак и Ивинская. Стр. 200. Такому обаянию Ольга, осмотревшись и поняв себе цену, не считала необходимым противиться. С какой стати? Было бы пошикарнее, если б был радикал какого-нибудь правого, не отдававшего совдеповским, коммунистического толка. Пропускной способности ее вкуса хватало, чтобы шутливо вызывать ревность Пастернака. Вовсю ей подыгрывала девушка-дочь, студентка: еще бы, при таких сказочных обстоятельствах, какими поворачивался к ним каждый день, все могло произойти! Сколько было случаев по Москве!
РГ: «В книге приемной дочери Пастернака Ирины Емельяновой много говорится о вашем участии в судьбе ее отчима, особенно во время присуждения ему Нобелевской премии за роман „Доктор Живаго“. Вы когда его прочитали?»
http://www.rg.ru/2006/09/15/a124285.html Иванов – Вячеслав Всеволодович – на этот вопрос отвечает. Ни приемная дочь, ни отчим даже его не смутили. Спрашивают о том, что так и было. Он прожил огромную жизнь, по размеру сравнимую с пастернаковской (Евгения Борисовича). Живя так долго, не станешь забивать жизнь чужими житейскими и бытовыми обстоятельствами – и более важными и близкими делами сама набьется. Может, уже не хочется вспоминать, разводился ли Пастернак с женою, сходился ли с сожительницей, усыновлял ли ее детей. Но на всякий случай, для публики, признает и «приемную дочь» и «отчима» – для публики звучит привычнее.
Ирочка Емельянова активно участвует в строительстве новой семьи: она подслушивает телефон, судит маминых соперниц, воображает себя семьей. Некоторым женщинам выпадает это – желать увести мужа от жены себе в мужья. Если жена против, и даже страдает, то совестливые иногда мучаются. Есть и дети, которые хотят лишить другую девочку или другого мальчика их отца. Грех большой – не детям. Что они его ценой купят? Семью – не простую: «отстояла свое счастье», «любим друг друга», «жить не можем», – а респектабельную. Не было никакой – какие-то повесившиеся отцы («считается моим отцом»), а тут сразу еще и респектабельная.
Когда Зинаида Николаевна уходила к Пастернаку, у нее было более чем респектабельное положение, Галина Вишневская о таком пишет «самое высокое, какое есть в этой стране» (концертирующий пианист может быть приравнен к оперной солистке, а жена – к мужу); были муж, дом, она даже стихов-то не любила, Бориса Пастернака не понимала – она просто влюбилась в него самого. Категории любовных родов – это то, над чем Ирочке с детства пришлось много поразмышлять: чем еще мать могла объяснить ей свою воровскую, позорную позицию «женщины в шлеме» – в сражении за чужого мужа? Страсть к Зинаиде Николаевне она поняла верно.
«Она, героиня „Второгорождения“, ворвалась в его жизнь вместе с музыкой… »
ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Пастернак и Ивинская. Стр. 42. Сказано щедро и прагматично. Ольге ничего такого не досталось.
Пастернак практически был без жены, был молод и полон сил. Он не был виноват в том, что хотел жить. Зинаида Николаевна жить не могла, и это тоже не был ее выбор, – по-другому не могло быть для нее после смерти Адика.
В Ольге не было ничего, кроме жажды и энергии жизни. Она не хотела никаких высот и глубин для себя и ничего не могла дать для другого, но жить она хотела каждую минуту. Пастернаку большего было не надо. Поскольку и меньшего – тоже, то он был счастлив с ней.
Нейлоновая шуба, присланная оттуда, – это не так уж и мало.
Бродский пишет подруге юности, сообщая аргумент против оставления родины навсегда: «Он „сожалеет“, что не гулять мне больше под высокими стенами Исакия <>, не проносить гордо замшевую вещь под несытыми взглядами фарцов из кафе „Север“… »
ШТЕРН Л. Бродский: Ося, Иосиф, Joseph. Стр. 135.
«Герцогиня Германтская села. Прибавлявшийся к ее имени и присоединявшийся к ее облику герцогский титул отбрасывал вокруг пуфа, на котором она сидела, тень и наполнял салон золотистою густолиственною свежестью гер-мантских лесов».
ПРУСТ М. УГермантов.
Герцогский титул и леса Германтов – таков был эквивалент настоящей, даже не замшевой, но «привозной» вещи, не импорта из ЦУМа, чего-то неприметного, может, даже не слишком качественного, но неподдельно иностранного, пахнущего Хемингуэем и Ремарком и раскрывающего перед женщиной все пути.
Правда, Ирочка Емельянова была хороша и в арестантской робе. Кукла. Ее прозрачные косенькие глазки фотографировали с номером. Это, конечно, уже совсем другая книга.
Пастернак писал грубые письма в конце жизни. Он, который считался таким деликатным, разражался многословными унижениями корреспондентов, в то время как было бы гораздо легче просто не отвечать тем из них, которые были несимпатичны или как-то задевали. «Напрасно Вы говорите, будто знаете и цените меня. <> Если бы
Вы знали меня, Вы не написали бы мне в таком тоне. Вы не взяли бы на себя смелости делать умозаключения на мой счет: «Мир Достоевского, очевидно, так чужд и безразличен Вам…» <> (Здесь бы и прервать переписку!) Наконец Вы не забылись бы и не дописались до того, чтобы давать мне советы, с кем мне сравнивать Макбета… <> Если можно, не пишите мне больше. И не оттого, что Ваши письма так неприятны <>, но оттого, что Вы настаиваете на ответе, в отличие от прочих пишущих мне, которые догадываются о моем недосуге».
ПАСТЕРНАК БЛ. Полн. собр. соч. Т. 10. Стр. 238. «Не пишите мне» – писателю случается получить личное и настойчивое письмо от читателя: у читателя может ведь не хватить культуры сделать над собой усилие и понять, что такое личное, такое для тебя написанное произведение – вовсе не повод на самом деле решить, что автор общается с тобой лично. Один очень любящий поэзию Бродского человек, проживавший с ним в одно время в Америке и даже практически по соседству, и из каких-то не самых далеких кругов, будучи спрошен: как же так, почему он не познакомился с Бродским лично, ответил: «Зачем? У меня и так в эти годы не было ближе человека, чем он». Ну а дама пишет Пастернаку письмо: так мол и так, я считаю… прошу мне ответить.
Пастернак не издал свои произведения ограниченным тиражом, распространяющимся не в открытой продаже, а каким-то другим, лично им контролируемым способом – в общем, занимался деятельностью публичной, где признание и признательность можно счесть за отрадную награду за труд, Но и при другом раскладе, не дорожа славой и знаменитость считая неприглядностью – легче ему и спокойнее в мире, если б он не расчехлял своего пера.
…Переводчик спрашивает его, нельзя ли имя герою дать не «Риццио», а «Риччио», – Пастернак пишет, не ленится, на двух страницах объясняя свой выбор. Излагает он все, в общем, правильно, но не совсем. Действительно, транскрипция «Риццио» относительно более правильно передает звучание имени fRizz^, но как сам же Пастернак в середине письма спохватывается и пребывает в раздумьи: ведь действительно, пишем мы (и произносим – вслед за итальянцами) «Мадзини», не «Маццини». «Ридзио» было бы более точно. И что? Редактор, не знающий языка, но совершенно справедливо апеллирующий к уже известными ему традициям транскрибирования (в каждом языке складываются такие общепринятые, даже пусть ошибочные, но ставшие традиционными, формы произношения), хотел избежать неграмотного щеголяния осведомленностью в языке оригинала, и уточнил у Пастернака, оставлять ли Риццио, или же это узаконенный традициями, более часто встречающийся Риччио. Письмо в ответ написано длинное. «Милый Марк Семенович, мне передали Ваш вопрос или просьбу, нельзя ли Риццио переименовать в Риччио. И без того нет минуты свободной, а тут теряй еще время на совершенно зряшние, ничем не вызванные, праздные размышления» (ПАСТЕРНАК Б.Л. Полн. собр. соч. Т. 10. Стр. 525). Можно было просто ответить – «нет». Таких избранных мест в переписке много – и озлобился Пастернак, очевидно, не просто так, а было это реакцией на мезальянс, ошибочный свой альянс с Ольгой Ивинской.
Она была неподходящим ему человеком, поверхностным, цепляющимся за внешние признаки его имиджа, зовущая его в третьем лице классиком – чтобы себя лишний раз подбодрить. У него было множество поклонниц, он мог попасть более точно, но выбирать и взвешивать слишком хлопотно, он взял наугад, как делается это по любви, но любовь оказалась какая-то чересчур простая, а человек она была не его круга, вот он и ополчался на малейшие проявления некомпетентности, неэрудированности, некультурности, нетактичности и всего того, что он получил с избытком в Ольге Всеволодовне вместе с ее коленками – у других.
Пастернак был осаждаем разного рода поклонниками и теми, кто хотел использовать свою профессию, чтобы с ним как-то пересечься в жизни: журналистами, художниками-портретистами, даже врачами. Изнурительные два года «сеансов» отняла у него любительница ваяния Зоя Масленникова. «Меня не раз просили позировать – и Конча-ловский, и Фаворский, и Сара Лебедева, и Коненков, и другие. Года два назад скульптор Григорьев просил меня. Но я всем отказывал» (МАСЛЕННИКОВА З.А. Борис Пастернак. Встречи. Стр. 25). Почему тогда она? Она дилетантка – и пусть бы была какой-нибудь народной художницей, при-митивисткой, naif, – нет, все ее приемы, слова, достоинство – все профессиональное. Спокойно-привычное, отстраненное от профанов. Работа идет медленно, немного валится из рук, требует – от пастернаковских домочадцев – усилий и беспокойств, выполняется в каком-то неподготовленном пластилине, пугает некоторых, наконец разбивается и погибает от неумелой консервации, напугав Пастернака (ее никто не упрекнет, а он умрет довольно скоро, разбив предварительно свою голову, вышедшую из-под ее резца, или мастихина, или пальцев. Это такой распространенный прием колдовских практик). Кто бы мог ее заслать? Знатоки пастерна-ковского обихода были уверены, что – КГБ. Послужной масленниковский список, сдержанность, необидчивость прекрасно с этой версией совпадают, но большого значения не имеют. По долгу ли службы, по влечению ли сердца – «Вы, наверное, думаете: почему именно она и почему именно меня (она – потому что все, меня – потому что это он) она хочет лепить?Я объясняю, что люблю поэзию больше того искусства, которым занимаюсь, а в современной поэзии выше всех ставлю его и особенно ценю его нравственный облик».
Выделило ли ее такое признание из толпы? В предисловии она пишет более откровенно: «Пастернак <> станет сквозной темой всей моей жизни, моей тайной неразделенной любовью, которая приведет в конце концов к разрыву с мужем и оставит навсегда в женском одиночестве» (МАСЛЕННИКОВА З.А. Борис Пастернак. Встречи. Стр. 8), но и это не ново. Тем более что никакой любви на подробнейших страницах не заметно. Не быть им заинтересованной, очарованной, а еще более не мечтать, что тайная любовь станет разделенной, что в конце концов это приведет к разрыву с мужем и женское одиночество украсится венцом прекраснейшего брака – невозможно, это так, а просто «тайной любви» как-то не чувствуется.
Она дилетант. Приблизительно, похоже, честно, неинтересно – она описывает разговоры Пастернака. Им веришь безоговорочно: так не придумаешь, и это так похоже на реальный пастернаковский разговор, как канва, аккуратно разложенная на живописной картине, которую готовят для копирования – в технике вышивания крестом. Он тем более не был заинтересован, не рассчитывал на то, что она донесет его облик потомкам. Ее записи очень аккуратны – как действительно донесения – и при их достаточной откровенности и подробности мало нам что рассказывают о Пастернаке. Может, именно этим она его и не оттолкнула – дилетантизмом. Возможно, ему уже стали в тягость ровни, и поиски тех, кто был бы ему вровень. Он отказался от поиска таких среди женщин – уж какая попалась, такая и попалась, – снизив себя по уровню женщины, он махнул рукой на поиск сердечного друга.
На большой даче круг тех, кого угощала обедами Зинаида Николаевна, не был обедами Пушкина с Мицкевичем или с Гоголем, или Толстого с Фетом. Пастернак дал уйти тем, кто был вокруг него в юности, – увы, он рано осиротел друзьями и ничего не ждал от общения. У него собирались вокруг стола приличные случаю едоки – и после он шел в другой дом, где пели «Стеньку Разина». Кто здесь был первичен? Он дал сидеть в своем доме основательной и вопрошающей Зое Масленниковой – потому что через час шел в такой же непритязательный, беспрофессиональный дом. Здесь была простенькая вежливость и корректность, там – простецкая теплота.
«Мы были вместе в театре еще один раз – последний, зимой последнего I960 года. В Москве тогда гастролировал Гамбургский театр Грюнгенса, и Б.Л. трогательно поделил свои выходы – на „Фауста“ он пошел с Зинаидой Николаевной и Леней, а на „Разбитый кувшин“ – с матерью и мной».
ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Легенды Потаповского переулка. Стр. 149.
Литература витала над всем домом Ивинских, над всеми домочадцами. Иру, правда, даже с рекомендательным письмом Пастернака не приняли на сценарный факультет ВГИКа – она сама с дерзкой откровенностью пишет, что «Надо сказать, что в 1955 году его имя опять очень много значило. <> отнеслись ко мне с повышенной внимательностью. Но увы, и данные мои, и познания оказались не на требуемой высоте» (Емельянова. 82). Да и то – при чем здесь слово «трогательный», зачем она его пишет? Что трогательного в этой ситуации? Оскорбительно для всех, и для всех ясно, в какой степени Ивинские-Емельяновы считали такой демарш все-таки уступкой в свой адрес и, не зная, как назвать такой знак внимания, чтобы и скрыть свое унизительное положение, и чтобы Борина жертва была для всех очевидна, с ходу придумали слово «трогательно».
«Разъясняя сестре свои семейные обстоятельства, он писал, что по-прежнему живет на своей даче с Зинаидой Николаевной и Ленечкой, ничего не меняя в жизни. Жозефина получила ошибочное представление об этом <>из слов Ольги Ивинской, которая на оборотной стороне письма Пастернака от 10 июля 1958 года писала: „Живем мы с Борей в маленькой комнатушке в том же Переделкине, где его дача и протекает показная часть его жизни“. Эта фраза ввела в заблуждение Жозефину. <> В „маленькую комнатушку“ О. Ивинской в деревне Измалково Пастернакрегулярно приходил в гости во время своей предобеденной прогулки, иногда он там встречался с друзьями, но никогда в полном смысле не „жил“ в ней».
БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 840.
В воспоминаниях Ивинской (и Емельяновой) много эпизодов, определенных как «трогательный» или «деликатный», – а речь идет о поступках грубых, вызванных отсутствием уважения и осознанием, что ни при каких обстоятельствах положение Зины никакая женщина поколебать не посмеет.
Мы удивляемся неправдоподобным совпадениям в романе «Доктор Живаго» – а вот они, в жизни; впрочем, как сама она признается, свои воспоминания она хотела назвать «Роман о романе» – вот, «роман», как говорят блатные, охочие за неимением других развлечений до подобных невероятных совпадений, написан. Автор – не жизнь, а Ольга Ивинская. Вот эпизод – все происходит практически за двадцать четыре часа. Ивинская с Пастернаком собираются начать новую жизнь и «прожить зиму» в Тарусе. Правда, уже «мели затяжные январские метели, и на душе было сумрачно и тревожно», было 29 января, зимы оставалось мало. Пастернак ехать отказывается: «…ты знаешь, что ты моя правая рука, что я весь с тобою… Но нельзя, мол, обездолить людей, которые этого не заслужили и сейчас уже ничего не требуют, кроме видимости привычного уклада… » (ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком. В плену времени. Стр. 345). Ивинская «объявила о своем незамедлительном отъезде в Москву». Пастернак пошел домой, написал стихотворение «Я пропал, как зверь в загоне…», где оплакал разрыв: «Нет руки со мною правой (помните? только что сам сказал Олюше про правую руку, и вот – уже в стихотворении) / Друга сердца нет со мной», пошел назад к дому Ивинской, встретил в лесу иностранного корреспондента, «рассказал, что только что потерял любимого человека» (стихотворение, очевидно, об этом – или о том, что у Пастернака вообще нет друга сердца?), и все пошло еще быстрее – корреспондент завладел стихотворением, в тот же вечер передал его на радиостанции, они немедленно стали его транслировать, это стало известно в ЦК (в сумерки? к ночи?) – и вот уже утром зав. отделом культуры звонит О.В. Ивинской, ночевавшей, как ни странно, подчеркивает она, – у себя дома: «То, что сейчас выкинул Борис Леонидович <>, еще хуже истории с романом. „Я ничего не знаю – отвечала я. – Я ночевала в Москве“. <> „Сейчас по всем волнам передается его стихотворение, которое он передал одному иностранцу. Все, что стихло, шумит вновь. Поезжайте, миритесь с ним, всеми силами удержите его от новых безумств“» (Там же. Стр. 345—346). Ну что тут поделаешь?