355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тамара Катаева » Другой Пастернак: Личная жизнь. Темы и варьяции » Текст книги (страница 11)
Другой Пастернак: Личная жизнь. Темы и варьяции
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:52

Текст книги "Другой Пастернак: Личная жизнь. Темы и варьяции"


Автор книги: Тамара Катаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)

Там же. Стр. 150.

«Дорогая моя, Ляля моя, жизнь моя <>. Ты единственно живое и дорогое для меня на всем свете. Все мне тут безразличны. Более того: я не видал даже родителей. Они были в Мюнхене, когда я проезжал через Берлин, и в Берлин для встречи со мной приезжала одна старшая сестра с мужем. А со стариками я говорил по телефону. Я обещал им, что на обратном пути заеду в Мюнхен и там остановлюсь на неделю, и вот видишь, как легко изменяю своему слову, нисколько об этом не думая».

Там же. Стр. 147—149.

Одна и та же история: не верить непосредственным участникам событий и считать более прозорливыми мнения предвзятых, тенденциозных, но разрушающих (в поддержку собственной концепции) «наивную» версию наблюдателей. Такая последняя «правда» на стороне более сильных. Сын обиженной матери считается нейтральным исследователем. Пастернак не повидался с родителями, будучи в Европе, по своей собственной воле – «я вдруг все передумал <> и решил ехать через Лондон» (ПАСТЕРНАК Б.Л. Полн. собр. соч. Т. 9. Стр. 29) – не через Мюнхен. Знает о самостоятельности его решения и Марина Цветаева: «Убей меня, я никогда не пойму, как можно проехать мимо матери, на поезде – мимо 12-летнего ожидания. И мать не поймет – не жди. Здесь предел моего понимания, нашего понимания, человеческого понимания. Я, в этом, ОБРАТНОЕ тебе: я на СЕБЕ поезд повезу, чтобы повидаться».

Марина Цветаева. Борис Пастернак. Души начинают видеть.

Письма 1922—1936 гг. Стр. 558.

Что ему стоило сказать ей наедине, с глазу на глаз, в Париже, в ее квартире, – что у него нет такой возможности? Где ответ на вопрос: что его остановило? Собственно, не раскрыть ей глаза на то, что это такой иезуитский трюк – вывезти сына в Европу и, как Емельку Пугачева по Москве в клетке, прокатить перед глазами родителей, клетки не приоткрыв, – это было бы подлостью с его стороны по отношению к семейству Марины Цветаевой. Ни столько злобы к ней (нисколько!), ни столько страха перед властью (он как-то, почему-то – не коснулось! – не боялся) – у него не было. Не сказать ей, если б его действительно не пустили, это значило бы намеренно скрыть, заманить в западню. По счастью, он этого не делал.

«Члены семьи Цветаевой настаивали на ее возвращении в Россию… Я не знал, что ей посоветовать, слишком боялся, что ей и ее замечательному семейству будет у нас трудно и неспокойно. Общая трагедия семьи неизмеримо превзошла мои опасения» (ПАСТЕРНАК Б. Люди и положения //

ПАСТЕРНАК Б.Л. Полн. собр. соч. Т. 3. Стр. 339).

И не имел на сердце сознательного умолчания?

Но Жененок тверд: никаких бессонниц, никаких слез, о ревности он даже не подозревает (к кому?!). Все просто и однозначно. Позиций, правда, две. Взаимоисключающих. Первая: нервное расстройство все же было (в официальной биографии о ней нет ничего, кроме неожиданного «ему стало лучше» (после чего наступило улучшение – тайна), в «Переписке с родителями» – не выбрасывать же письма – глава называется «Срыв»), причина его – «Весной 1935 года у Бориса Пастернака началась тяжелая нервная депрессия, сопровождавшаяся бессонницей. Пребывание в санатории не помогало, он очень страдал».

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 636.

Без причин, может, из-за безделицы какой, а так – Пастернаку было не холодно и не жарко возле второй его жены.

Что касается отказа повидаться с родителями на обратном пути, уж если очень настаиваете, то здесь тоже никакой лирики: «…ни о каком свидании с родителями на обратном пути из Парижа, как планировалось, речи быть не могло. Цветаева писала Пастернаку с возмущением, что она никогда не поймет, как он мог проехать мимо матери, не повидавшись. Но для советского человека, члена делегации, самостоятельные путешествия по семейным надобностям были невозможны. Не могли понять этого и сами родители».

ПАСТЕРНАК Е.Б., ПАСТЕРНАК Е.В. Жизнь Бориса Пастернака. Стр. 305. А ведь проще простого было им так и написать. И они бы поняли, и человечнее это было бы, но Пастернак изводит письмо за письмом, объясняя все так, как есть: что он не мог заехать по своим внутренним причинам, что он страдал так сильно, что не мог ничего. Жененок это признавать отказывается – в публичной биографии, где решает выставить отца жертвой режима – просто, плоско, беспроигрышно, на известные ему лично, как практически свидетелю, современнику (сколько обманутого доверия!) события набросить пелену умолчания, искажения. Все для того, чтобы не допустить мысли о том, что отец мог страдать и мучиться из-за женщины, ради которой он бросил маму Жененка.

Пастернак даже из уважения к родителям не лжет. Никаких запретов члену советской делегации не устраивали. Причины «невстречи» были его внутренние, и он считает более достойным всех говорить о том, что было, не считая никого младенцем или кретином. Разве они не видели «…летнего заграничного моего казуса? Но не видели ли меня Жоня и Федя, или они были слепы? Разве им не ясно было, что перед ними находился человек с временной отсрочкой существованья, ет Nichts <>? Разве они этого не видели?

И, наконец, разве не через Берлин я ехал, не вам в Берлин посылал телеграмму, не вас в Берлине хотел видеть? Этого бы я не постеснялся, потому что так пришлось бы, рельсы бы так привели, как привели, попутно, в Париж к Цветаевой и в Лондон к Ломоносовой. Потому что так путь лежал».

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 673.

Родители Пастернака смышлены: они понимают, что он демонстративно решает «перетончить»: сообщает, что повидал бы родителей (после 12 лет разлуки), если б, уж так и быть, по пути стало, деваться бы некуда. Решился бы предстать в искалеченном нравственном безобразии, а еще одного труда – брать себя в руки, притворяться счастливым – не осилил бы, и перед ними так откровенен именно для того, чтобы подчеркнуть серьезность своей душевной болезни. Он будто бы уверен, что они его поймут и что им легче не прикидываться, что не поняли, и обижаться. Вообще-то все и поняли.

Дмитрий Быков, самый обстоятельный жизнеописатель Пастернака, полностью принимает версию затушевывающего Зинаидины роль и рок в судьбе если не Пастернака, то его семей – биографа. Особенно страдать Пастернаку от того, что родителей он не заехал повидать, было нечего. Просто обстоятельства так сложились. «Да ведь он ничего не решал. (Все решал, решал определенным образом, писал об этом родителям, признавался и оправдывался.) Ему не дали времени заехать в Мюнхен по пути в Париж. (Ни о времени, ни о поездке в Мюнхен никто не спрашивал – Пастернак не собирался заезжать в Мюнхен.) <> а обратно ему предстояло бы ехать через фашистскую Германию (с антифашистского-то конгресса) (а туда – НА антифашистский-то конгресс! доехал…). Щербаков запретил ему отклоняться от общего маршрута (см. выше – запрет не на что было накладывать). Пастернак при всем желании не мог объяснить Цветаевой, что ослушаться уже нельзя».

БЫКОВ Д.Л. Борис Пастернак. Стр. 549.

При МАЛЕЙШЕМ желании – можно и нужно. У Пастернака не было этого ЖЕЛАНИЯ, потому что вопрос стоял не о нежелании ОБЪЯСНЯТЬ, а о НЕЖЕЛАНИИ ЕХАТЬ навещать родителей. Тут спору нет: еще как могли ему запретить, и не пускать, и вообще удивительно, что его с такой анкетой вообще выпустили, – все так, но данный случай, случай Пастернака на антифашистском конгрессе, был случаем наоборот. Ему все разрешали, а он не захотел сам. Вот ЭТО Цветаевой объяснить было бы труднее, хотя, очевидно, можно, но только сил и на это не было. Было Пастернаку в этот момент не до Цветаевой. Ну а Быков далее прочувствованно цитирует и разбирает патетическое цветаевское обращение к французской песенке о вырванном материнском сердце (помните в фильме у Василия Шукшина, когда герой тоже хочет показать щедрость и жертвенность любящей души на этом же примере, надрывную выдумку разоблачают) «Не больно ли тебе, мой маленький?», и даже пускается в детали: «В оригинале мягче – Не больно ли тебе, дитя мое?»

БЫКОВ Д.Л. Борис Пастернак. Стр. 549.

Оба варианта приводятся также по-французски. У Цветаевой, правда, родителей не было в живых, возможно, она и вправду готова бы была тащить на себе поезд и пр., – но к делу о девочке под вуалью в кабинетах этот сюжет отношения не имеет. <> <>

«Мы сидели среди книг и апельсинов у тебя в гостинице, и ты был страшно влюблен (в Зину!) и нечленоразделен. Потом мы ходили с тобой в магазин и покупали ей маникюрный прибор и платье, и ты пытался объяснить мне ее рост и размер на моем росте и размере и в это время глядел на меня, но мимо и сквозь».

ЭФРОН А.О Марине Цветаевой. Т. 9. Стр. 31.

Ира Емельянова, дочь Ольги Ивинской, также имеет свою точку зрения на причины кризиса 1935 года. «Он тогда был на грани нервного срыва. Его подкосило увиденное в Сибири, где он еще совсем недавно пробыл несколько месяцев: сорванная со своих мест, гибнущая, замерзающая на полустанках, раскулаченная Россия».

ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Легенды Потаповского переулка.

Стр. 236—257.

Это со слов Али Эфрон. А ее о Париже же («ты ни во что не вникал и думал о своем, о домашнем») (СААКЯНЦ А.А. Марина Цветаева. Жизнь и творчество. Стр. 621) – ни слова, будто и не было. Ариадна, дочь Цветаевой, – в дружбе с Ивинскими. Они не уводили от нее с матерью Пастернака. С Зинаидой Николаевной – никого. Ей нет соперниц, нет подруг.

Марина Цветаева, которая имела возможность разговаривать с Пастернаком на любые волновавшие его темы – будь то бессонница или какое-нибудь «придание ему несвойственного значения» и пр., – описывает суть его состояния и отрешенности по первопричине: «Только ПОЛ делает вас человеком, даже НЕ отцовство. Поэтому, Борис, держись своей красавицы».

Марина Цветаева. Борис Пастернак. Души начинают видеть.

Письма 1922—1936 гг. Стр. 559.

«Пастернак note 7Note7
  в Париже


[Закрыть]
искал шубу для Зины и не знал ее размеры, и спросил у Марины, и сказал: «У тебя нет ее прекрасной груди»».

АХМАТОВА А. Собр. соч. в 6 т. Т. 5. Стр. 157.

А на фотографии 1934 года мы видим и грудь, и еще необъятной ширины живот – или это необъятной ширины таз: в любом случае там нет места для тонкой талии, которая должна бы сообщать различные оттенки поэзии груди и бедрам. Красота Зинаиды Николаевны заскорузла в несколько лет последней любви, но Пастернак любил ее и такой – вернее, ему страшно было думать, что он любит ее в сочной молодой гибкости: такой ее любил и Милитинский, то тело принадлежало и ему. Делить можно и воспоминания, живое тело – нет, пусть ему достанется хуже – но только ему.

Самые серьезные, непозерские, осторожные письма Пастернака – к Але Эфрон. Это некое свидетельство того, кого на своем веку он считал равным себе – раз безоговорочно признавал, что Але Эфрон доводилось бывать собеседницей кому-то не проще его. Ахматовой он писал вычурно, льстиво, ей на потребу. Кто угодно бы увидел, что двухстраничные надписи на книгах бессмысленно цветисты, ей ничего не оставалось делать, как иронизировать над ними, а по известной ее недоброжелательности и завистливости выходило, что сдержаться она не может, чтобы не ущипнуть Пастернака. То есть как ни посмотри, становясь адресаткой Пастернака, она оставалась в дураках.

Женам он писал искренне, Жене – искреннее всех, у них был партнерский брак, его партнер свои обязательства выполнял ненадлежащим образом, он ему (ей) добросовестно пенял и все делал для осуществления дружественного слияния. Зинаида Николаевна явилась классической музой. За музу он ей и отрабатывал неслыханно поэтическими письмами. Трудно представить, что это он не разогревал ими сам себя, как пианист разыгрывается гаммами и упражнениями. Хотя письмо с антифашистского съезда под «и раз, и два, и три» не напишешь, человек страдал на самом деле. Тогда выходов было два: или замолчать навсегда и уйти в безумие, или позволить себе выписать его. Он писал, писал – и выжил.

Ревность, зависть – любовные и не любовные, к любви или к славе – не были темой Пастернака, он не испытывал этих чувств. Это тема героинь его житейских романов, тема женщин, у которых ничего нет в жизни, кроме этого – разрушать.

Женщина по состоянию вещей не может созидать, «инь» – символ разрушения, ревновать – это разрушать чужую рождающуюся или рожденную любовь, разрушать свою, разрушать себя, разрушать своего партнера. Его любили требовательно, привычно или авантюристски – три вида притязаний по числу главных муз Пастернака.

О любви писать особенно нечего – она крепка как смерть, и только; и обычно описание любви – счастливой и тем знаменитой – оканчивается описанием смерти Ромео и Джульетты (истории запутанных житейских обстоятельств, которые мешали осуществлению любви, – сюжет романов, называющих себя любовными, а на самом деле являющихся бытописательскими, описывающими те самые житейские перипетии, про которые мужчинам читать зазорно и скучно; дамские «романы» не о романах – не для них).

Пишут о ревности. Она люта, как преисподняя, и такой сюжет не может развалиться. Пастернак никогда никого не ревновал, да и не завидовал. Скорее всего он не любил ни одну из своих главных муз – так, как любят любовью, которая может закончиться ревностью. Чтобы любить так, надо признать за объектом страсти отдельную личность, а Пастернак самозабвенно, чисто, восторженно любил только себя в своей креатуре: «И увидел он, что это хорошо», и был безмерно счастлив. Это он создал такое совершенство, это он генерировал такую всепоглощающую любовь, это его отраженным светом сияет и лучится этот ставший – его властью! – ослепительным объект. Что тут и к кому ревновать?

Как бы там ни было, Марина Цветаева была вовлечена в семейную жизнь Пастернака как действующее лицо. С Женей она была на равных: та – жена, и эта – жена, космическая и найденная; уживались, как сестры. У Цветаевой был простор (Пастернак очень ценил духовность, и акции Цветаевой были не такими, какими можно пренебречь). Когда же Женя потеснила ее своим мягким телом с высокой грудью и круглыми улыбками, отправившись по соседству с ней, в Европу, и письма как под копирку полетели в два адреса, – возмутилась и переписку с Пастернаком оборвала (на две недели, но зато решительно).

Когда появилась Зинаида Николаевна и когда сам, целиком, Пастернак приехал в Париж, оказалось, что ей в его жизни не то чтобы простора, вообще нет никакого места. Там не было места уже никому. Цветаева начинает писать беспомощно, бессвязно, озлобленно, не зная, как уколоть чужого человека, как отстраниться и самой от него. «…вы от всего (всего себя, этой ужасной жути: нечеловека в себе: божества в себе), как собаки собственным простым языком от ран лечитесь – любовью, самым простым. И когда Ломоносова мне с огорчением писала о твоей „невоздержанности“, по наивной доброкачественности путая тебя с Пушкиным и простой мужской страстностью истолковывая твой новый брак, – да, милая, – слава Богу… »

Марина Цветаева. Борис Пастернак. Души начинают видеть.

Письма 1922—1936 гг. Стр. 559. Но по крайней мере ясно, что проблема была все-таки в женщине, в высокой или низкой болезни по этой женщине, а не в происках руководителя делегации советских писателей тов. Щербакова, как бы ни хотелось биографам назначить Пастернаку соперником – его.

«…плакала я потому, что Борис, лучший лирический поэт нашего времени, на моих глазах предавал Лирику, называя всего себя и всё в себе – болезнью. (Пусть – „высокой“. Но он и этого не сказал…)».

СААКЯНЦ А.А. Марина Цветаева. Жизнь и творчество. Стр. 620.

Да, предавал Лирику. Этого никем не любимой и никого не любящей больше, чем свои стихи, Марине Цветаевой было не понять.

«А мне всегда казалось, что я перестал бы понимать Пушкина, если бы допустил, что он нуждался в нашем понимании больше, чем в Наталии Николаевне» (ПАСТЕРНАК Б. Люди и положения).


Критика толстовства

Жененок, отвлекая внимание от Зины, пишет везде о том, что с родителями Пастернак не повидался в 1935 году потому, что от делегации не мог отделиться, а родителям такого было бы не понять. Зачем же тогда Пастернак сам на себя наговаривает и пишет родителям о том, что не едет к ним, потому что таково его решение, что он не в силах? Уж куда бы проще и ему было бы отписаться, что самостоятельно разъезжать он не имеет права.

Ну а родители – они сами не поехали к нему из Мюнхена в Берлин, не видя его те же самые 12 лет, что не видел их он. Никакого поезда на себе тащить и им не надо было.

О неискренности Пастернака к родителям. Его восторженные, почтительные письма и особенно телеграммы к ним. Такое скрепленное почтовым штемпелем поклонение у него было еще разве что к Ахматовой – там тоже: не то прилагательное, не тот эпитет – и будет выяснение отношений (тайное, беспрерывное) на десятилетия. Холод, равнодушие, отсутствие истинного уважения. Как не похоже на простую и нежную сыновью почтительность к своим не имеющим достоинств мирового значения родителям у Бродского. Пастернаки считали, что Толстой задал им камертон. Но на самом деле они познакомились с Толстым, когда семейная жизнь (преданная, уважительная, исключительно внимательная между супругами, так тонко и так отрешенно от посторонних, как это бывает в бездетном браке; да и правду сказать, отношения их с Борисом не слишком похожи на нелитературные и нетеатральные, на просто семейные) – уже сложилась, и приобретенная марка толстовства только маркой и служила.

«Я боялся холода, который мог появиться к Жене, как к разведенной».

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 522.

Пастернак – какой-то неученый ребенок. В 1925 году он ведет с родными переписку: устраивает (втайне от родителей) приезд, туристкой, сестры Жони в Москву. Ему это интересно по разным причинам, Жоне – нет причин возражать. В один прекрасный день приходит и письмо от отца.

«Очень жаль, дорогой мой, что ты не поинтересовался – прежде чем все устроить и уладить возможность этой поездки (на этот момент Леонид Осипович – глава зарубежной семьи Пастернаков) – как я и мама относимся к этой затее. Я подчеркнул твои слова: „и даже с их точки зрения полезно“. Значит, ты знаешь какую-то точку нашу, по которой это полезно».

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 257.

Для письма тридцатипятилетнему сыну такая ирония, что «ты знаешь какую-то точку нашу» – показывает, как не в новинку и не в радость Пастернакам-старшим деятельная восторженность старшего сына. Деятельная, но перекладывающая деятельность (и последствия) на других.

Пастернак видел фотографию с картины отца. Пишет отзыв.

«Дорогой, золотой, чудо-папа! <> Ну и портрет!Какая молодая работа! Сколько напряженья и воли, сдержанного самообладанья и свободы. Сколько вообще вложено в вещь жизни, лаконизма и того, что коротко приходится называть художественностью. <> Эта вещь будет стоять передо мною как безмолвное художническое внушенье, как немой завет, до исполненья которого мне все равно никогда не подняться. Что за молодчина!»

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 256—257.

Такая рецензия от постороннего критика вряд ли обрадовала бы автора – дружеская, искренняя, заказная. Видно, что Пастернаку понравился портрет (или – не не понравился), он сел за письменный стол, включил программу самовзвинчивания, подхлестнутого восторга, отказа от сдержанности – немного оскорбительно для адресата, будто тот иначе не поймет, на взвешенность тона обидится. Думаю, Леонид Осипович сыновьей оценки никому с гордостью не цитировал. Важно кивнул: сын должен быть почтительным, однако ж в художественных кругах совсем он не влиятелен, отметился черновым славословьем – ну да и ладно. Такие письма разъединяют близких. Одну дежурную похвалу надо загладить годами реального, придирчивого интереса, такая отписка лежит между людьми, как деньги, когда-то, в начале связи, перешедшей в любовь, предложенные женщине.

Борис Пастернак очень многих поддерживал материально. Очень многим давал деньги, мало кому писал для поддержки, мало кого пришел хоронить, он откупался деньгами: так, как во всех делах, где мы платим за услуги деньги – и садовнику, и повару, и горничной, – чтобы наслаждаться подстриженным цветущим садом, здоровым обедом и свежим уютом дома. Пастернак платил – и меньше мучился бедствием друзей, исправно выполнял и обязанности по содержанию (духовной поддержке) родителей. Искусством отца он не интересовался, посылал ему векселя восторженных писем.

Леонид Осипович был сам истинный художник – интересовался детьми (и творчеством сына своего Бориса) меньше, чем собственным искусством. Впрочем, поскольку искусством своим не вырвался в какие-то неподсудные высоты, как велеречивый его сын, то можно сказать, что он был более эгоистичен. Вернее, просто: он был эгоистичен, Борис – нет. А интересовался только собой, потому что производил великую поэзию именно он. Так почему же он должен был быть необыкновенно искренно заботлив о других и писать им соответственно великие (если не отписываться, а вполне выражать себя) письма? Нет, гораздо проще (и правильнее) – достать чернил и записать: «Дорогой, золотой папа, чудо-папа, мне никогда не подняться» и т.п.

Толстовский взгляд на мир – что в мире нет какой-то страшной обиды. Круглый сирота Лев Толстой явил миру образец, как счастлив во всех сферах жизни может быть человек. У него даже имение его родовое называлась – ЯСНАЯ ПОЛЯНА. Он, конечно, тоже потом умрет, но перед этим будет долго крутиться, оглядываясь, нет ли на самом деле какой-то лазейки в бессмертие: если честно и добросовестно поискать, неужели не найдешь? По счастью, он был лишен мистического легковерия, и искания его были величественны и поучительны, – все всё равно знали ответ, что «ответа не будет». Свое счастье Толстой встречал радостно и с благодарностью. Те, кто считал, что свет жизни им идет от Толстого – Пастернаки, например, – были счастливы тоже. Мемуары Жененка обстоятельны, неущербны, и все в его жизни светло и ясно. Обиженность его мамы была тактической. Мама лавировала и выжидала, между делом наслаждалась моментом. Вот мемуары Марины Тарковской. За давностью лет она находит в себе силы вспоминать свое детство тоже обстоятельно, хоть известно, чем закончится все в жизни и для нее, и для ее близких. По крайней мере (для отца, матери, брата) все уже и закончилось, она этот сюжет поняла, приняла и поучилась, но на каждой вехе жизни их семьи кто-то был обижен…

… с их двора (дома ее отца и его жены – богатой писательской жены) уходят приглашенные ради входящей моды на бардов, на салоны пара певцов, которым не дали даже обеда – кормить не стали, не дали даже чаю – «спины…». Это не «второго на всех не хватит» – Зинаида Николаевна стоит подбоченясь напротив Зои Масленниковой, и та, сама сытая, жадная до впечатлений, напросившаяся, аккуратно заносит в книжечку эпизод. Если Арсений Тарковский знал (мужья знают градус гостеприимства своих хозяек), что певцам не дадут еды, зачем он слушал их песни, тем более раз они ему нравились? Масленникова допущена в дом была Зинаидой Николаевной, Пастернак сам обязательств не принимал – но тарелку встал и налил.

Арсений Тарковский пишет письмо Андрею – по указке КГБ. Мог бы и не писать. Варлам Шаламов бесшабашной девочке Ире – «Не ходи в киноинститут!», Тарковский пошел. Отец ради своих переводов пишет ему письмо, цитирует Ахматову, которая просто торговала своим сыном… «Он не беспокоился о последствиях, которые мог навлечь на него отказ Андрея от возвращения, он тревожился лишь о судьбе сына и писал ему, что русский художник не может жить и работать без России, не должен лишаться своих корней и своей среды». Польский может, американский может, югославский может – русский не может никак. «Папе было семьдесят шесть лет. Мне говорили, что он писал письмо и плакал». Наверное, его лучше было все же не писать: мальчик тоже был уже большой и ничего, кроме неприятных минут – стыда за отца, что он вроде ради только отцовских чувств, а их партия «отец—сын» была давно уже сыграна и в жизни, и даже на публике, в «Зеркале», и без таких поддавков, – не взял на себя труд отказаться от комедии – не принесла. Может, еще досада – что тот писал такое письмо все-таки без удовольствия, отрываясь от дел, переживая – а Андрей вовсе не собирался его отвлекать и не навязывал свои проблемы… Если Арсений (а дочь Марина – она не может снять «Зеркало», она только пишет всем простившую книгу о холоде и смерти поодиночке у них в семье, – включилась с жаром в игру и тоже стала писать «…не ему, а тем, кто будет это письмо читать: Дорогой Андрей, я так и знала, что ты не собираешься навсегда покинуть Родину…» (ТАРКОВСКАЯ М.А. Осколки зеркала. Стр. 221) предполагал, что своим «частным» письмом он даст Андрею шанс высказаться также «частно», то, как бывалый человек, оценивать должен был этот шанс в мизер и уж, во всяком случае, писать без «писал и плакал». «Стыдно, наверное, было директору „Мосфильма“, сидевшему рядом с ним в маленькой комнатке Дома ветеранов кино» (Там же. Стр. 217).

Фатоваты – с усиками, с бантами, востроносые, сидят гоголями, с чуть-чуть выпущенной из губ улыбочкой, и Леонид Осипович Пастернак и Генрих Густавович Нейгауз. Нейгауз и «в жизни» носит удлиненные пиджаки и лакированные ботинки, как у чечеточника, – но его артистичность гораздо менее напускная. Леонид Осипович отграничивает себя своим видом от других, нехудожников («художникам надо ездить по Европам ведь!») – Нейгауз такой есть, и ему не прикинуться «простым».

Выехав в Европу, как многие другие художники, Пастернак не стал там ни Шагалом, ни Кандинским, а Нейгауз не стал так знаменит, как его друг Горовиц, только потому, что не уехал. Художнику, может, и надо ездить по Европам, например, если он выставляется там – это тоже до конца жизни его развивает, делает не простачком, но это не влияет на его творческий процесс, если он уж не совсем конъюнктурщик и не творит прямо под заказчика. Пианисту же не надо знать, что сейчас играют в Европах, он не станет интерпретировать Баха по-иному, исполняя его в Америке, единственное отличие – он, пианист, свой шедевр не может упаковать, застраховать и отправить в Америку малой скоростью, а сам следом на самолете; он, как фокусник, садится с белыми манжетами перед роялем и создает то, что он создает: сейчас – в Америке, завтра – в Японии.

Если после смерти Пиросмани найдут рулоны расписанной клеенки, он займет свое место с самыми признанными и знаменитыми художниками, пианист же может играть у себя в квартире долго и гениально – это никогда не достанется людям. Нейгауз уже с 1933 года до конца жизни был вынужден продолжать свою карьеру великого музыканта, имея в своем распоряжении «аппликатурное хозяйство» за гранью «подходящее – не подходящее для музицирования» – разбитое полиневритом. «Да, вот и приходится прощаться с пианизмом! Руки никуда не годятся. Мне все советуют заделаться дирижером» (ВИЛЬМОНТ Н.Н. О Борисе Пастернаке. Воспоминания и мысли. Стр. 177). И при этом у него не было такого простого, действенного и безотказного средства, способствующего продвижению и творческому долголетию, как честолюбие. В Советском Союзе для такого музыканта, как он, это было благом.

Сравнить любовь к отцу у Пастернака – никогда не непосредственную, только ценящую и оценивающую – и у Иосифа Бродского, который не искал в своем отце особых достоинств. Хотел запечатлеть существующие – почему нет: он отстаивал свое право, раз может все вспомнить об отце, – но удовлетворился бы и отсутствием таковых.

«Сколько их, бабушек и дедушек, других, бедных и скромных, сердечных без толстовства».

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 529.

«…все дурное, что в ней есть, завелось от столкновенья ее чистой непосредственности с той скрытой жестокостью, на которой заквашена „толстовская“ доброта нашей семьи».

Там же. Стр. 522—523.

Толстой виноват. «Он note 8Note8
  Толстой


[Закрыть]
решительно протестовал против «толстовства» и даже говорил иногда о своих последователях: «Это – „толстовец“, то есть человек самого чуждого мне миросозерцания».

ПОЛНЕР Т. Толстой и его жена. Стр. 178.

Девочки были из простых. Женин папа держал писчебумажную лавку, Сонин – был московским доктором. В Кремле, правда; там же и квартировал – но дворянство получал (восстанавливал, но все же) за выслугу. У Жени в доме не было книг, Соня писала повести. Денег, конечно, в домах было мало. Соня ни о какой славе не мечтала – у Жени не было «достаточных данных», чтобы мечтать о той, которая досталась. Соня вышла замуж осенью и первую весну, уже, конечно, беременная, встречала в Ясной Поляне. Подписывала письма, не сумев даже руку заставить вывести свое новое имя полностью: «гр. Соня Толстая». Женя пишет смело, ее не остановить: «Я хотела известности, славы – я ее имею». Рожденным ребенком тяготилась и считала, что мужу он нужен больше, чем ей. За богатого и знаменитого были счастливы выйти замуж обе. Соня прилепилась к своему и любила его до последнего вздоха, Женя сразу сочла, что она масштабом вроде бы вровень Пастернаку, и с самого начала стала привередничать. Графиню Софью Андреевну заставили обходиться без няни – она яростно защищала эту прихоть своего умного и ученого мужа. У Евгении Владимировны всегда была воспитательница-фрейлина при сыне и опытная горничная для своих нужд. Семьи имели точку схода – мать Пастернака музицировала под слезы Толстого, Женя не была музыкальна, и непонятная ей игра Генриха Нейгауза разбила ей жизнь.

Оба наградили жен титулами. Соня стала графиней, Е.В. Пастернак – художницей.

На эти параллели в книге будет много оглядок.

Для романа воспитанья: «Ради Бога, простите меня. Из нелепого допущенья, что нахалами бывают только в молодости, я напустил на себя наглость, чтобы показаться вам моложавым».

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 598.

Пастернак посылает отцу свой перевод «Антония и Клеопатры» в 1944 году. «Дорогой отец, ты и твой путь всегда передо мной. Ты сделал так непомерно много, и такой совершенный артист, что я покрываюсь стыдом, когда думаю о роковом ничтожестве и вынужденной непроизводительности своей деятельности».

Там же. Стр. 754.

Мысль Пастернака может следовать за каждым его словом, и мы верим, что каждое его слово обеспечено, но иногда его вера в свои слова кажется слишком абсолютной – настолько, что одно слово бесповоротно перечеркивает предыдущее: или «покрываюсь стыдом», или «ВЫНУЖДЕННАЯ непроизводительность». Как стоять рядом этим утверждениям? Такое ощущение, будто он не очень себя утруждает подбором точных слов, говоря с родителями – с оставшимся только отцом, – он будто наговаривает им мантры, в надежде, что и они вчитываться не будут, подпоют. Домашние его – не люди слова. Простили, наверное, и «отца»: плохо, неискренне менять привычное обращение, при каких бы обстоятельствах ты ни адресовался к самым близким. Евгения Борисовича с трудом, но можно простить за «папочку» (его «Боря» и «Боричка» – вообще всего лишь вопрос вкуса), «отец» – это уже не на публику, а ДЛЯ публики. Бедный овдовевший отец ждал чего-то для себя лично…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю