Текст книги "С тобой товарищи"
Автор книги: Тамара Воронцова
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Глава XIX. Лед тронулся
С посещения больницы Сережей прошло только два дня, а Василию Прокопьевичу казалось – целая вечность. Он столько за это время передумал, голова вспухла. И в чем, не мог убедить его никто, коренастый этот мальчишка если не убедил, то вызвал целый ворох сомнений.
«Черт знает что, черт знает! – шептал Василий Прокопьевич, шагая по кабинету. – А может, они и правы? Ведь хотел же я даже его слез, даже его истерики, а сам отстранил от него всякие волнения. Старый дурак! – ругал он самого себя. – В крематорий тебя надо, а не больных лечить. В кре-ма-то-рий!» – и тер себе подбородок до красноты.
Утром следующего дня он нашел на своем столе в кабинете записку:
«Не хотел бы вам говорить, – прочитал он в ней, – да в таком деле гордости не бывает. Я уехал на рыбалку. И хочу, чтоб вы меня сами пустили, когда вернусь. А не то сам приду, вы меня знаете…».
Как попала записка на стол. Василий Прокопьевич обнаружил безо всякого труда: на свежей краске подоконника остался след небольшой, но явно мальчишеской босой ноги.
Он усмехнулся.
– Не особенно знаю, молодой человек, но знакомлюсь, кажется, всерьез, – вслух проговорил Василий Прокопьевич и еще раз прочитал записку.
«…в таком деле гордости не бывает».
– Ах ты черт! – Василий Прокопьевич отошел от окна и решительно взялся за телефонную трубку.
– Люся! – сказал он, и хотя Люся его не видела, смущенно отвел от трубки глаза, но, взглянув на записку, кашлянул и решительно досказал: – Люся! Я думаю, что и мы, и те ребята правы. А если и не правы, – Василий Прокопьевич помолчал, и ему стало слышно, как дышит Люся, – если даже не правы, все равно надо попробовать. Вы их видите?
– Кого? – ошалев от неожиданного признания врача, глупо спросила Люся.
– Ребят.
– Да не вижу я, Василий Прокопьевич, – с отчаянием отозвалась Люся. – Кто-то был сегодня, но я не видела. Четвертый день не вижу. А все вы… – укорила она.
Василий Прокопьевич только вздохнул про себя.
– Их надо найти, Люся… Найти и привести сегодня же, к Жене привести, – добавил он, слегка сердись на Люсю за то, что она молчит, хотя понимает его, знает, что делать. Но тут же подавил свое чувство. «Так тебе и надо, старому дураку, так и надо. Не живи подсказкой, шевели мозгами, если ты врач».
К обеду он сам не выдержал. Заглянув еще раз к Жене, отправился к Иринкиному дому.
– Невезучий ты, Василий Прокопьевич, – сказала ему бабушка. – Целыми днями у нас сидели.
– А могут они быть у Кати?
Бабушка пожала плечами.
– А кто же их знает? Могут и у Кати… – Посмотрела на врача, спросила: – Мальчишку-то… вызволишь, Василь?
– Вызволю, Дарья Семеновна, – отозвался он бодро, но, встретившись с со изучающим взглядом, добавил: – Общими усилиями все сделаем. Ну… я пошел.
Но и у Катьки он не застал никого. Он долго стучал, никто не открывал. А когда дернул дверь и она открылась, изумился беспорядку, царившему в квартире. Раскрытие чемоданы на столе, на стульях белье, какие-то баночки, бумаги и свертки. По квартире метеором носилась шестидесяти летняя домработница тетя Ксюша, белая, румяная, без единой морщинки, точно молодица. У тети Ксюши били забавные брови, изогнутые посередине, словно она как удивилась при рождении, так и не переставала удивляться на все, что дарила ей не всегда легкая, но интересная жизнь.
– Елизавета Васильевна уезжает к этим… – тетя Ксюша пальцами смешно растянула глаза. – Вот подарки готовим, вареньица, медку… Без этого тоже нельзя, – авторитетно заявила она. – У нас там страх сколько друзей. – Помолчала, безрезультатно морща чистый гладкий лоб. – Чулки шерстяные положить ей, чо ли? – обратилась она к Василию Прокопьевичу и тут решила: – Положу, чай, тамо-ка – Север.
– Кати нет дома?
– Нету-ка, – носясь по комнате, подтвердила Ксюша.
– А она придет?
– Чегой-то придеть… Они в больницу побегли… – И вдруг напустилась на врача: – А ты пошто их туда не пущаешь? Думаешь, одни твои таблетки помогуть? Как же, держи карман шире. – И, не ожидая ответа, умчалась в кухню, чем-то там отчаянно загремела.
Василий Прокопьевич усмехнулся, покрутил головой. «Гром-женщина! Елизавета Васильевна, наверное, и не предполагает, какие без нее «мамаевы побоища» в квартире происходят».
И правда, в присутствии Елизаветы Васильевны Ксюша делалась ниже травы, тише воды. И не потому, что боялась.
– Умственная женщина. Все работають, работают. И как только головка не лопнет! – посвящала Ксюша а свои заботы разговорчивых соседок. – Ну уж я, само собой, косметическую тишину для ее создаю. И кофием пою, Хорошо, говорят, для мозгов помогаить.
Василий Прокопьевич отправился снова в больницу. На крыльце, выходившем в небольшой больничный садик, прямо на ступеньках сидела Иринка, возле нее стоял Хасан. А Катька и Шурик-Би-Би-Си атаковали дежурную, требуя от нее его, Василия Прокопьевича.
– Да нету же его, я нам сказала! Что за беспокойный народ такой, – дежурная в сердцах хлопнула ладонями по белому халату. – Обедать пошел. С обеда – в райком, и будет только вечером. Понятно?
– Понятно, – отрезала Катька. Тогда нам его заместителя позовите.
– Мы все равно не уйдем! – заявил Шурик и решительно поддернул брюки. Лучше позовите.
– Вот я, – подходя к крыльцу, сказал Василий Прокопьевич. – Слушаю вас.
– Ой, Василий Прокопьевич! – Катька чуть не кубарем скатилась со ступенек. Вы так нам нужны!
– И вы мне тоже. Пойдемте-ка ко мне…
Они вошли в палату сразу все и остановились, не зная, что делать: Женя, кажется, спал. Он лежал на спине похудевший, тонкий, натянув до подбородка простыню. На тумбочке возле кровати в граненом стакане стояли цветы. Иринка их сразу узнала: ландыши – так называют эти цветы здесь в городе. Но не белые, что растут и Подмосковье, а розовые и пахнут ветром, водой и осокой. Перебирая сегодня на базаре букетики, Иринка остановилась на этом. Через больного послала Жене вместе с запиской и с десятком крупных красных помидоров. Но помидоры он не ел: вон они лежат на окне в тарелке, и записочку тоже, кажется, не читал – синенький конверт даже не надорван. Иринка обидчиво опустила голову, но тут же снова подняла. Разве можно обижаться на Женю? Ведь он болев, очень болен. Психоневрастения на почве… Но почва не только не выговаривалась, но и не запоминалась – такое длинное и непонятное было у нее название.
– Ира, – подтолкнула ее Катька плечом. – Он спит или нет, а?
При звуках Катькиного голоса Женя открыл глаза, громадные, потемневшие. Казалось, что на лице только и были одни они, почти черные от беспокойных теней под ними. И весь он, затихший, тонкий, казался листочком, прибитым к земле осенним дождем.
Шурик-Би-Би-Си быстро прошел пространство от порога до койки.
– Что ж ты заболел, Жень? – Осторожно присел он на край кровати. – А мы вот к тебе пришли, все. Только Сережи нет…
– Он с дедом Назаром на рыбалку поехал, – перебила Катька и неловко придвинулась к постели. – Специально для тебя хочет рыбы наловить.
В Женином лице что-то дрогнуло, то ли губы, то ли подбородок, то ли тяжелые ресницы.
– Не надо, – прошептал он и зажмурился. – Не надо. – Приподняв руки, Женя потянул на лицо простыню.
– Да ты подожди, Жень, – Хасан придержал его руку своей смуглой горячей рукой. – Ты сердишься, может? Так ты не сердись. Тебе ведь плохо было. Ты помнишь ли?
Нет, Женя не все помнил, что было с ним и последние дни, не затуманенным осталось немногое. То он все куда-то падал и никак не мог упасть. И от этого нескончаемого падения замирало, останавливалось сердце. И было то жарко, точно Женя уже попал и пекло, о котором говорил брат Афанасий, то холодно. Мать ставила его перед иконами, заставляла молиться, и, как камни тех мальчишек, били его по затылку ее слова: бог, грех, страшный суд… Из темных углов лезли на Женю чудовища рогатые со светящимися глазами. Они хихикали, потирали лохматые лапы, тянулись к Жене… Он кричал в ужасе. Мать опять заставляла молиться. И он, то пылая от жара, то скручиваясь от озноба, молился и падал на пол, холодный, помертвелый, потому что те, страшные, лезли на него даже из икон.
И уж совсем он не помнил, как к ним в дом вошли люди, много людей. И как дед Назар сказал беснующейся Кристе:
– А за такие вещи тебя, сестра во Христе, судить надо. Смертоубийством занимаешься. Гляди, парнишка чуть жив, а ты врача не вызвала. Эх вы, живодеры.
…Здесь, в больнице, было светло, чисто, тихо. Но и душе тишины не было. И не было покоя. И страха, пожалуй, тоже не было. Он не ел, не разговаривал, не хотел видеть людей. Он отбросил, отсек от себя все. Сделал то, что велел ему сделать брат Афанасий… И когда пришли вот эти, он их тоже не хотел видеть. Но Хасан все говорил, и Женя невольно слышал его голос, хотя глаз не открывал и все тянул на лицо простыню. И слышал голоса Катьки, и Шурика, и Иринки.
– Вот ты не хочешь разговаривать, а я, наверно, скоро уеду, – сказала Иринка грустно. И слова ее дошли до сознания, осели там, будоража мозг.
Потом ребята ушли. В палату заглянули сестра. Он притворился, что спит. Она потопталась возле, положила ему на лоб прохладную ладонь к тихонько, на цыпочках, вышла.
Через час снова кто-то зашел. Мужской голос спросил:
– Не ел? – И сказал кому-то негромко: Я б судил таких, кто людям души ломает.
И Женя подумал, что у него, наверное, тоже сломана душа, потому что уж очень болит там, внутри.
Дымчатым становился потолок, белые стены. За окном отпечатанный на сереющем небе куст акации все темнел, темнел, пока не слился окончательно с совсем потемневшим небом.
В коридоре зажгли электричество. Через стекло над дверью видна была Жене лампочка. Небольшая, яркая, она напомнила звезду. Ту звезду, что в полынную ночь светила ему с неба. Как будто это было вчера, вспомнил Женя теплый вечер, растертым между пальцами листочек, свою тихую, радостную взволнованность.
«Как хорошо было», – подумал он. И все смотрел на лампочку, и от лампочки тянулись к его глазам тонкие золотистые лучики. Женя жмурился, а лучики щекотали глаза. И, наверно, от этого навернулись слезы. Лампочка расплылась. А слезы уже текли по лицу. Слизывая их, Женя почувствовал себя бесконечно одиноким, заброшенным и всхлипнул. От жалости к себе, от горькой мысли, что у него нет ничего хорошего, заплакал громче и вдруг разрыдался, уткнувшись в подушку; и при каждом всхлипе вздрагивала его худенькая, съежившаяся под простыней фигурка.
Дверь в палату распахнулась. Василий Прокопьевич, с силой оторвав Женин рот от подушки, прижал бьющееся тело к себе.
– Успокойся. Ну успокойся, мальчик! Все будет хорошо. Женя! Все будет хорошо. На, выпей… Будет у тебя еще солнце, будет трава и мальчишки, все будет. Впереди у тебя – жизнь. Большая, интересная. Не надо плакать. Выпей.
Он поднес к Жениным губам стакан. Рыдая, Женя сделал глоток, потом другой. А Василий Прокопьевич все говорил и прижимал Женину голову к своей груди.
– Успокойся. Тебя никто не даст в обиду. С тобой твои товарищи, мы врачи. Смотри, какая у нас Люся. Ты ей очень нравишься. Хочешь, она тебе почитает?
Женя уже не плакал, только всхлипывал, слушая голос низкий, ласковый, и сам прижимался головой к широкой груди.
«Тук-тук, тук-тук», – стучало сердце.
«Это у него», – подумал Женя и, отстранившись, посмотрел на врача.
– Ты, может быть, покушаешь? – спросил Василий Прокопьевич.
Женя молчал.
– Покушай, Женя. Тебе нужно есть много и хорошо. Понимаешь?
Женя отрицательно покачал головой.
– Ты хочешь спать?
Женя кивнул.
Василий Прокопьевич встал. Постояв возле кровати, медленно пошел к двери. В дверях остановился.
– Свет тебе потушить?
Женя опять кивнул.
И снова засветила в глаза лампочка, похожая на звезду, золотистыми лучиками – на Иринкины глаза.
Он повернул голову к тумбочке, долго смотрел на цветы, потом протянул пуку и вытащил их из стакана. С корешков капала на Женину грудь вода. Он прижал цветы к лицу, глубоко вздохнул и сразу же вспомнил заимку в Раздольном, звенящий рельс, вороха мягкого сена, пегую кобылку с репейчатым хвостом, а за своей спиной – теплое Иринкино плечо.
«С тобой твои товарищи, – услышал он низкий мужской голос. – Тебя никто не даст в обиду».
«А дедушка Назар с Сережей тебе за рыбой поехали!».
Рыжая Катька в белом платье победно стояла над в прах повергнутым обидчиком – Жоркой.
– Ты не сердись, Жень…
– Я не сержусь, Хасан, – хотел ответить Женя. – Только…
«Горсть в геенне огненной!» – разнесся по палате голос брата Афанасия.
Женя распахнул веки, и брат Афанасий исчез, в глаза, слепя, били золотистые лучики, похожие на искорки в Иринкиных глазах.
«Ну свети, свети!..» – молил он, точно лампочка могла потухнуть, и все прижимал к лицу цветы с запахом ветра, воды и осоки.
Глава XX. С тобой товарищи
Прошла еще неделя. Как-то Сережа принес Жене ежа.
– Сам покою не даешь, так еще тварей в больницу таскаешь, – возмутилась дежурная и растопырила руки, загораживая вход.
Вышел Василий Прокопьевич, посмотрел на ежа, на Сережу и сказал дежурной коротко:
– Пусть несет.
Дежурная только плечами пожала.
Сережа не рассказывал, где он достал ежа, но еж был самый настоящий: с колючими иголками, с черными сердитыми глазками, с длинным шевелящимся носиком. Когда в палате было тихо, еж бегал, топоча коготками, пофыркивая от неудовольствия: наверно, не нравился ему крашеный, без травинок пол. Но когда кто-нибудь входил и особенно, если дотрагивался до него, он моментально сворачивался в клубок, угрожающе нацеливал во все стороны копья своих иголок и шипел.
Наверное, чувствуя приближение зимы, ежик готовился к трудному периоду в своей жизни. Из бумажек, бинтиков, которые приносил Жене специально для ежа Василий Прокопьевич, ежик оборудовал себе под кроватью убежище.
Когда в первый раз Женя увидел, как ежик тащит строительный материал и не как-нибудь, а наколов его на иголки, то удивился и стал с интересом следить за жизнью своею соседа. Сдвинув матрац, он смотрел через сетку, как ежик, пофыркивая, устраивается в новом жилище. Он таскал туда все, что бросал ему Женя: и хлеб, и кусочки мяса, и помидоры, и ранетки. И все таскал на иголках и так смешно, что Женя не выдерживал. Смеялся тихонько, удивляясь понятливости зверька.
– Принесите что-нибудь тяжелое и чтоб не прокалывалось, – однажды попросил он медсестру Люсю. – Я хочу посмотреть, что он делать будет.
Люся онемела. Женя впервые обратился к ней и впервые что-то захотел. Это уже был сдвиг, и сдвиг настоящий!
– Или нельзя? – вопросительно взглянул Женя на Люсю.
– Нет, отчего же нельзя, – встрепенулась Люся, – все можно, Женя! Сейчас принесу.
Она принесла банку. Одну из тех, что ставили Жене на грудь и спину. И положила на пол.
– А теперь уйдите, – тихонько попросил Женя.
Люся вышла.
Ежик выкатился из-под кровати прямо к банке. Он фыркал, топотал коготками, шипел, но банка на иголки не лезла. И тогда… ежик покатил ее носом. Женя рассмеялся, как никогда в жизни, громко, раскатисто и отдал ему большое душистое яблоко.
– Ты ешь сейчас, – сказал он ежику, – потому что яблоко испортится. Хасан говорил, что сестра везла целую корзинку, а привезла только штук десять. Все испортились. И твое испортится.
Ежик пофыркал, закатил яблоко в угол.
Приходил дед Назар, приносил свежую жареную рыбу. Косился на пузатую бутылочку.
– Не пьешь? – спрашивал он Женю и тут же добавлял: – Вещь, конечно, противная. Мне что деготь пить, что рыбий жир – одна статья. Но ты пей. Пользительно. И рыбку ешь. В ей этого рыбьего жиру, во! – Дед Назар широко разводил руки.
И утром, и днем, и вечером прибегали Хасан, Иринка, Шурик, Катька и, конечно, Сережа. Приносили Жене книжки, рассказывали всякие забавные истории. Он смотрел, слушал, сам рассказывал про ежика, отодвигал матрац, чтобы они посмотрели на его дом.
Когда ребята уходили, доставал из-под подушки синенький конвертик, вынимал записку. Крупными буквами в ней было написано:
«Женя! Поправляйся скорей! Нам без тебя скучно, а в больницу нас не пускают. Но мы все равно добьемся и будем с тобой. Ира».
Да, они добились, и они – с ним. И в Раздольном они были с ним, а потом… Первую неделю в больнице он ни о чем не думал, не помнил. Затем был только жар и желание спрятаться от всех. А теперь – опять сомнения.
Хасан однажды сказал:
– Не бог создал человека, а человек бога. Человек его выдумал. Но это было давно. А сейчас стыдно верить в бабские сказки! – сказал, как всегда, коротко и твердо.
Ах, если б только стыд! А то ведь что-то сидит в Жене и мешает ему поверить до конца, пугает, особенно по ночам, грозится, заставляет Женю метаться мыслями. И Женя снова, охваченный беспокойством, думает о матери, о брате Афанасии, об их словах, и снова прах перед, возможно, совершенным грехом заставляет его замыкаться в себе.
Но друзья не оставляли его одного. То все сразу, то только Иринка с Катькой все время здесь, возле Жени. Каждый день заходил к нему в палату Василий Прокопьевич. Выслушивал его, прикладывал к груди металлическую холодную трубочку, смотрел глаза, язык, стукал по колену молоточком.
– А давай-ка, Женя, заниматься с тобой физкультурой.
– Физкультурой?!
– Ну да, по утрам, каждый день.
– А вы сами…
– Одному скучно, а детей у меня нет.
– Ну… давайте, – неуверенно проговорил Женя, но отказать не мог: Василий Прокопьевич с каждым днем все глубже и глубже входил в Женино сердце. От воспоминаний об отце осталась большая рука, ласкающая его торопливо, точно украдкой. И все. Но отца иметь всегда хотелось.
Рука Василия Прокопьевича чем-то напоминала руку отца, возможно, что была такая же тяжелая с синими набухшими венами, а, возможно, торопливо-ласковым движением, которым прикасалась к Жене. На прикосновения Женя реагировал бурно, хотя внешне оставался спокойным. Он хотел еще и еще этой скупой волнующей ласки. И Василий Прокопьевич день ото дня становился все необходимей.
Как-то Василий Прокопьевич попросил Женю почитать в малышовой палате книжку. Женя засмущался.
– Выручай, Женя. Люсе некогда. А пискуны эти жизни не дают. Ревут, хоть ты что.
Женя пошел в палату, где лежали пятилетие, шестилетие малыши. Через каких-нибудь полчаса малыши облепили Женю, как мухи.
– А хотите ежа посмотреть настоящего, живого? – предложил Женя внезапно.
– Хотим, хотим! – захлопали в ладоши ребятишки, и странная процессия в длинных рубашках, в тапочках двинулась к Жене.
Они хохотали, подразнивая ежа и слушая, как он фыркает под кроватью, недовольный скоплением гостей. Вместе с ними смеялся и Женя.
Потом какой-то карапуз, навалившись на его плечо, спросил:
– А у тебя что болит?
– Я легкие простудил, – отводя глаза, ответил Женя. – Воспаление легких было.
– А у меня вот такой нарыв в горле нарывал, – мальчишка соединил вместе кулачки. – Это все бабушка сделала. Мама уехала, я заболел, а бабушка какую-то тетку привела. Тетка все надо мной шептала, а нарыв рос и рос. Дядя Вася говорит, еще бы немного – и я бы умер.
Над Женей тоже шептали. Он вспомнил сейчас, как лежал мокрый от пота, страдал от невыносимой тяжести в груди, задыхался и горячем бреду, а над ним, подняв немигающие глаза к потолку, сидела женщина в черном платке, крестясь и шепча что-то…
На следующий день рано утром к нему прибежали Иринка и Катька. Катька высыпала из кулька в тарелку такие же рыжие, как она сама, круглые румяные пончики.
– Это тебе Ксюша послала. Сказала, чтоб поправлялся. – И закатилась смехом на всю палату. – Он, если б ты знал, что Шурик наделал.
– Что? – спросил Женя и подвинул Иринке стул. – Садись. Ира.
Иринка села, чуть-чуть покраснев, посмотрела на Катьку и тоже засмеялась.
Катька бухнулась на постель, начала:
– Вчера у Ивашкиных опять старушки собрались. А Шурик к нему на крышу залез. Когда они начали причитать. Шурик и заговорил в печную трубу через это, ну… через трубу такую, – Катька неопределенно повертела пальцами. – «Придите ко мне, рабы мои!» – басом произнесла Катька и опять расхохоталась.
Женя слушал с напряженным вниманием.
– Бабка какая-то услышала это «бу-бу-бу» из печки да как заголосит: «Бога слышу!» А Ивашкин сообразил. Выскочил по двор. Ой, батюшки, вот так проповедник святой! – затрясла Катька полыхающими волосами. – Ругался, как пьяница на базаре.
Катька перестала смеяться, вытерла кулачками повлажневшие от безудержного смеха глаза и добавила:
– Сказал, что выдернет у Шурика ноги. А Шурик сказал, что таких ему чертей покажет, что он сам свои ноги потеряет и выдергивать ничего не надо будет.
– А… м-мама там была? – с какой-то своей, затаенной мыслью спросил Женя.
– А мы никого не видели, – отозвалась Катька и выдала, что вчера на крыше у Ивашкина был не один Шурик. Женя улыбнулся.
– Мать твоя все с какой-то девочкой возится. Черненькая такая, курносенькая, – добавила Катька и наклонилась, заглядывая под кровать. – А где твой еж?
Женя откинулся к стене.
– Это Марина, – не отвечая на Катькин вопрос, вслух сказал он. – Их отец бросил. – И замолчал, думая о чем-то мучительно и трудно.
Катька посмотрела на замолчавшего Женю, переглянулась с Иринкой.
– Какая Марина? – спросила Катька.
– Девочка одна, – не сразу отозвался Женя, наклонился к тумбочке, перевел взгляд на Иринку. Она сидела тихо, опустив голову. Женя ясно вплел нос, темные ресницы, белый пробор и каштановых полосах и белые байты над ушами в тугих, уложенных корзиночкой косах.
«А вдруг и правда она уедет?» – подумал он, и от этой мысли словно померк ясный день. Он не хотел, чтобы она уезжала. Не хотел терять никого. Ни Иринку, ни Катьку, ни Хасана, им Сережу, ни Шурика Он хотел, чтобы рядом с ним были они, и Василий Прокопьевич, и Люся, и вчерашние малыши, и дед Назар, ворчливо упрекающий его за то, что плохо пьет рыбий жир. Он чувствовал, что только с ними, только среди них он когда-нибудь окончательно избавится от всего, что еще нет-нет да и всплывет в Жене, что еще держит цепким коготком какую-то очень больную и нервную струну в его сердце.
И невольно опять вспомнил про Марину. «С тобой товарищи, с тобой товарищи!» – убеждал Женю голос, да и Женя сам уже знал, что они – с ним. А с ней кто?
Представил себе темную моленную в доме брата Афанасия, темные фигурки, плач, слезы. Вспомнил свой дом, исступленные глаза матери, тишину, не успокаивающую, а напряженно-гулкую. Весь мир теней, страхов, тупого леденящего ужаса встал перед Женей. Вдруг показался ему дом брата Афанасия громадной каменной башней. Из нее не видно неба, не залетает сюда ветер, через толстые стены не донесется песня. Страшно, душно!..
Женя рванул ворот рубашки. В светлой с раскрытым окном палате от вспомнившегося не хватило воздуха. Он побледнел, на лбу бисеринками выступил пот.
– Что с ним? – входя в палату, бросился к Жене Василий Прокопьевич и почти с негодованием оглянулся на Иринку и Катьку.
Уткнувшись в его живот мокрым лбом, Женя чуть слышно сказал:
– Дядя Вася… там Маринка. Ей плохо. Ей даже, может, хуже, чем мне.