Текст книги "С тобой товарищи"
Автор книги: Тамара Воронцова
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Глава VII. Женя
Дня через два Иринка снова увидела «Дон-Кихота». Она и Катька отправились в библиотеку обменять книжки. По дороге Катька забежала к Любочке взять, как она говорила, необычайно редкого голубого котенка. Иринка к Любочке не зашла – боялась соблазниться.
– Не выдержу, возьму тоже, – вздохнула она, – А бабушка кошек не любит. – Осталась на улице. И тут увидела его.
Он шел медленно, опустив голову, в сандалиях на босу ногу, и темных коротких брюках, в такой же темной наглухо застегнутой рубашке. Наверное, оттого, что рубашка была темная, бледное лицо «Дон-Кихота» показалось Иринке еще бледнее и тоньше, глаза больше, еще грустнее и печальней, чем тогда на берегу. Поравнявшись с Иринкой, он взглянул на нее, ресницы у него дрогнули, он еще ниже наклонил голову и пошел быстрее.
Из калитки Любочкиного дома вихрем выскочила Катька, в руках она держала маленький, но ужасно горластый комочек.
– Посмотри, правда, красавец? Это будет такой кот, такой! – Катька на ладошке высоко приподняла котенка.
Какой из него получится кот, Иринка сказать не могла, но сейчас необыкновенного ничего не видела. Был он пушистый, как все сибирские кошки, – на них уже Иринка вволю нагляделась серенький, с неуклюже расплющенными лапками, с дрожащим хвостиком-сосулькой. Иринка пожала плечами.
– Ничего ты не понимаешь. – Катька сердито затолкала котенка за пазуху. Мяукнув раза два, он смолк: или пригрелся, или совсем обмер от непривычного местожительства.
– А я Дон-Кихота видела, – вспомнила Иринка.
– Какого Дон-Кихота?
– Ну, Дон-Кихота, кисейную барышню…
– Ну и что? – пожала плечами Катька.
– Жалко мне его… Его мальчишки били. Те, что с Жоркой.
Катька о чем-то подумала, сморщив носик.
– А где он?
– Да вон, – вытянула Иринка руку вперед.
Катька взглянула и закричала так громко, что опять заворочался, замяукал перепуганный котенок.
– Женя-а!
Дон-Кихот не остановился. Тогда Катька схватила Иринку за руку:
– Побежали… Женя-а!
– Подожди, – Иринка потянула свою руку из Катькиной ладошки. – Он, знаешь, крестится…
– Вот поэтому и побежали, – затараторила Катька.
– Нет, – твердо ответила Иринка и выдернула руку. – Иди сама.
– Ну, как хочешь, – сказала Катька, взглянув на Иринку, и в эту минуту Иринка подумала, что Катьки она по-настоящему не знает. Смешливая, горластая, шумная, порой казалась она Иринке не очень серьезной. А как посмотрела сейчас? Как будто увидела в Иринке что-то незнакомое и чуждое.
Самолюбиво прикусив губу, Иринка не знала, что делать: идти ли за Катькой или в библиотеку? Решила остаться на месте. Если Катька вернется, все будет по-прежнему.
Катька вернулась. Что-то в лице ее неуловимо изменилось. Таким видела его Иринка всего один раз, когда она ловко повергла на землю приставалу Жорку. То ли потемнели зеленые изумрудные глаза, то ли сомкнулся смеющийся рот, только Катька показалась Иринке в это мгновение взрослой, совсем взрослой. Втайне подивившись новой серьезно-строгой красоте своей веселой подружки. Иринка поинтересовалась:
– А он тебе зачем нужен был?
– Так… – отозвалась Катька совсем не своим, бесцветным голосом и тут же порывисто схватила Иринку за руку. – Слушай, Иринка, а вдруг… а вдруг его мать сектантка? – Напуганная своими словами, а по-видимому, еще больше мыслями, она замолчала, лицо замерло, и только черные зрачки в родниковых глазах двигались то расширяясь, то сужаясь.
– Ну и что? – не понимая Катькиных мыслей, но невольно поддаваясь ее настроению, шепотом спросила Иринка.
– Как что? Если бы просто в бога. Походил в церковь, помолился, и ладно. У нас мальчишки ходили, и я раз была. Из интереса. А тут возьмут и прибьют на кресте, живого…
– А что делать? – одним дыханием спросила Иринка. Она ясно представила себе этого бледного мальчишку на кресте: бежит кровь из рук, из ног, закрыты большие синие глаза, еще более белым, полотняным и длинным стало тонкое лицо. Бедный Дон-Кихот. – Что же делать, а? Иринка придвинулась к Катьке.
– А я знаю?.. Ну, ты… – она легонько щелкнула себя по оттопыренной кофточке. – Мышелов будет, – как о каком-то важном открытии доложила она. – Царапнул, наверно, даже до крови.
…Из библиотеки Иринка пришла притихшая. Этот синеглазый, этот бедный Дон-Кихот, этот Женя, которого могут распять на кресте, не выходил у нее из головы. «А Катька все-таки легкомысленная», – с неудовольствием подумала она, вспомнив, как подружка больше не стала говорить о Жене, занялась своим «голубым» кудлатым котенком, а увидев Хасана, бросила Иринку, умчалась куда-то с горбоносым своим дружком.
В доме аппетитно пахло жареной рыбой. Приехал дед Назар, привез бабушке остромордых, колючих стерлядей.
– Мы такое место нашли, – рассказывал он, – хоть руками рыбу греби.
Бабушка положила ломтик стерлядки на хлеб, откусила, зажмурила глаза: «Вкусно». Спросила деда Назара, чуть скосив на него глаза:
– Так ты с кем, говоришь, был на рыбалке. Назар?
Дед Назар оскорбленно отложил вилку.
– Все не веришь? Думаешь, на старости лет браконьерством занялся?
Бабушка засмеялась, как маленькому, сунула в руку вилку:
– Но ведь было, Назарушка. Чего греха таить?
– Было, было… – буркнул Назар. – Мало ли чего было. Может, я с тех пор до самой последней клеточки изменился. Да и Егор… Разве ты его не знаешь? За браконьерство он себе голову снимет и «ой» не скажет. – И тут же другим, мечтательным голосом договорил: – Но место, Дарьюшка!.. Так и кишат, так и кишат, табунами так и ходят! Во какие! – дед Назар раскинул руки.
Иринка невольно улыбнулась: у деда Назара все «во, какое!» – и рыбы, и оводы.
Потом бабушка и дед Назар заговорили о каком-то Андрее Буйносове… Имя «Женя», произнесенное дедом Назаром, заставило Иринку насторожиться.
– Жалко Андрюшку… – раздумчиво проговорила бабушка. – Скоро уж год, как погиб. Нашел себе судьбу. А все из-за этой белобрысой… Помнишь, как он привез ее из Молдавии, Кристину-то?
Да, дед Назар помнил. Была Кристя большеглазая, щуплая, а вот, поди ж ты, прибрала к рукам даже такого своенравного парня, как Андрей.
Поговорили об Андрее и замолчали. Дед Назар хрустел поджаристой рыбьей корочкой. Бабушка грустно смотрела в окно.
– А что, Назар, правду ль Егор говорит, что у нас какие-то сектанты завелись?
Дед Назар досадливо отмахнулся.
– Говорят, что тараканы собираются в темных углах, шепчутся, господа бога денно и нощно поминают, – продолжала бабушка. – Может, и Кристя эта… Вон весной вся школа на ГЭС поехала, а она Женьку не пустила. И вообще никуда его не пускает. С чего бы? – Бабушка перевела взгляд на деда Назара. Он ничего не ответил.
Со вздохом поднявшись со стула, бабушка подошла к комоду, вытащила из верхнего ящика неоконченный чулок и опять вздохнула.
– Ну и напетляла я, хоть опять распускай. Чепуха какая-то со зрением: то вижу, то будто пленкой мне глаза застилает.
Иринка, поджав ноги, сидели на диване. Бабушкины слова о сектантах, о Кристине, о Жене снова напомнили ей Сережин рассказ о распятом на кресте человеке, монастырские развалины и бледного мальчика с лицом киноартиста.
«Зачем он крестится?» – подумала она и громко позвала:
– Бабушка, это ты про этого Женю спрашивала, помнишь, тогда?
Смешно спустив очки на кончик носа, бабушка поглядела на Иринку:
– А ты не ушла? Собиралась же…
– Про этого? – не отвечая на вопрос, повторила Иринка.
– Ну-у про этого, – не понимая, куда клонит внучка, подтвердила та.
Иринка спрыгнула с дивана, поправляя поясок на платье, проговорила торопливо:
– А хочешь, мы все о нем узнаем. Хочешь?
«Тараканы… в углах шепчутся… А может, те тени и есть такие люди – тараканы?»
Глава VIII. «Песни старого дуба»
Афиша была заманчива и, конечно, не яркими красками, не красивыми перелесками, что орнаментом охватывали ее по бокам, а именно вот этим своим названием: «Песни старого дуба».
Увлекающаяся Катька, которая могла своими интересами захватить всех, заставила Иринку забыть о бедном «Дон-Кихоте», о сектантах, о черных тенях.
– «Песни старого дуба», – мечтательно говорила она и что-то кроила большущими ножницами, едва умещавшимися в ее маленьких ладошках. – А ты знаешь, Иринка, деревья и вправду поют. Березы, те все колыбельные поют. Лежишь, слушаешь, как они шелестят, и так хорошо, спокойно становится; тальник, тот, как Шурик-Би-Би-Си. – засмеялась Катька. – А сосны тревожные песни любят… Ой, что я наделала!.. – Она отбросила ножницы, с ужасом посмотрела на ненужный разрез, но тут же успокоилась.
– Ничего, я тут бантик прилеплю. Еще лучше будет. А ты что наденешь?
– Я? – Иринка как-то не думала, что она наденет на концерт.
– У тебя глаза ореховые… Вот бы что-нибудь такое… золотистое. А ну-ка подожди.
Она убежала в другую комнату, о чем-то там говорила с матерью. До Иринки доносились слова: «У тебя нет вкуса… Когда мне будет тридцать – я такое ни в жизнь не надену». И другой голос, немного усталый и дружески-насмешливый: «Когда тебе будет тридцать, ты станешь просто умнее». Потом опять Катькин голос и, наконец, ее победное «Ура!», дверь распахнулась, – показалась Катька, за ней ее мать.
Иринка видела ее уже не первый раз, но всякий раз прямо таки столбенела перед ее красотой. У Елизаветы Васильевны было все, как у Катьки. Те же рыжие волосы, только еще пышней, еще красивей спускались на тонкую гибкую шею; те же зеленые длинные глаза, только с таким выражением тепла и света, что Иринке казалось, будто бы она знает ее давным-давно и не только знает, но и любит. И нос у Елизаветы Васильевны был такой же вздернутый, и улыбнулась она так же, и в улыбке так же озорно, как у Катьки, приподнялись уголки губ.
Работала она врачом-окулистом, попросту, глазником. Дома бывала редко, ездила по районам Севера, боролась там с какой-то глаукомой. А Катька над ней подсмеивалась: дескать, врач-глазник, всех лечит, а свои глаза вылечить не может. На что мать отвечала:
– Прежде, чем лечить болезнь, надо выяснить причину болезни, и прежде всего уничтожить ее, я же причину своей болезни уничтожить не в силах. Поскольку она – моя собственная дочка. На такую рыжую глядеть четырнадцать лет не то что заболят глаза, ослепнуть можно!
Катька любила мать, как вообще она любила, – немножко насмешливо, немножко дерзко, но самоотверженно и часто с беспокойством говорила Иринке, что мать слепнет потому, что мало спит и все пишет, пишет, пишет…
Елизавета Васильевна как-то очень мило и просто, ничего не подрезая, на это Иринка ни за это не согласилась, а только подвернув и ушив, в несколько минут сделала из своего золотистого костюма совершенно девчоночье платье, в котором можно было пойти на концерт не только в Дом культуры, но и во Дворец съездов.
Когда девочки оделись, она отошла от них, оглядела и сказала с чуть насмешливой серьезностью:
– С ума сойти можно! Жаль, что у меня нет времени на концерт. – И на секунду дольше задержала свой любовно-смеющийся взгляд на дочке.
Забежав домой за единственными оставшимися в порядке белыми босоножками, Иринка своим пышным видом повергла бабушку в полное изумление. Немного придя в себя, та строго спросила:
– Это еще что за мода чужое надевать?
– Это я, бабушка Дарья, – вынырнула из-за Иринки яркая, как радуга, Катька. – Я и мама. У Иринки глаза ореховые, а платье золотое. Посмотрите, как красиво.
Бабушка, пряча улыбку, опустила глаза.
– А от тебя, Катюша, прямо глаза заломило. – Она помолчала. – Говоришь, мать приехала? Жду ее. Болят опять, – дотронулась она до век. – Спроси-ка ее, когда к ней прийти можно.
– А я ей уже о вас сказала. Она вечером к вам собирается.
Стукнула во дворе калитка, послышались голоса, заскрипели под ногами ступеньки крыльца, дверь распахнулась, и гортанный, спокойный голос Хасана спросил:
– Можно?
– Можно, можно, – засуетилась бабушка. – Ах ты, боже мой, какие вы нарядные, какие большие… Когда выросли? Вчера только, кажись… А это кто? – спросила она, искренне не узнав.
Шурик-Би-Би-Си стоял важный в своем новом черном костюме, в клетчатой голубой рубашке. Волосы, всегда торчащие и взлохмаченные, были тщательно приглажены и даже, пожалуй, намазаны чем-то, потому что блестели, и даже хохолок, не поддающийся никакому воздействию, сейчас покорно прижался к макушке.
Любочка была тоже хороша в своем белом платье, в белых открытых туфельках с аккуратно подстриженными ровными русыми волосами. Хорош был и Сережа, и другие мальчишки и девчонки, которых бабушка знала и не узнавала сейчас. Но, конечно, лучше всех был Хасан. Высокий, чернобровый, с матовым румянцем на смуглом лице, с улыбкой спокойной и доброй и выражением сдержанной силы во всей ладной крепкой почти уже юношеской фигуре.
– Ах ты, боже мой? – опять сказала бабушка. У нее дрогнул подбородок. Она опустилась на стул, переводя засветившийся взгляд с одного лица на другое, повторила: – Боже мой, хорошо-то как! – И подозвала Хасана. – Или, я тебя поцелую. Черкес ты северный.
Несмотря на необычную афишу, концерт был обычным. Приехавший самодеятельный ансамбль пел песни о Родине, о ее лесах, полях, о реках, о людях. Показал несколько плясок. И все бы кончилось, как всегда, конферансье бы объявил: «Концерт окончен», задвинулся бы занавес – и все. Но в конце концерта вместо конферансье вышел на сцену баянист и, пошептавшись с руководителем, объявил:
– Танцы!
Все с готовностью бросились в фойе, не дожидаясь музыки, завертелись в вальсе. Кто постарше и помодней начали четко отбивать липси.
Танцевали долго и много. У Иринки взмокли волосы, примялись банты, разгоряченная, она несколько раз подбегала к Катьке:
– Ну, пойдем спросим… почему они так концерт назвали… Ты же обещала…
– Спросим, – бесстрастно отвечала Катька, смотрела куда-то поверх Иринкиной головы своими зелеными, странно мерцающими глазами, но раздавались первые звуки танца, какого угодно, и Катька, увлекаемая этими звуками, упорхала от Иринки.
Танцевала она почти все время с Шуриком-Би-Би-Си. Он был ниже даже низенькой Катьки на пол головы, но так ловок в танце, так уверен, так стремителен, что в самых головокружительных поворотах бело-голубая Катькина юбка молнией плескалась по залу.
Иринка только ахала.
– Он ее уронит!
– Ну да, уронит, – Хасан улыбнулся снисходительно. – Шурик – это будущий Эсамбаев. Танец – его стихия. Посмотрела бы ты, как он русскую пляшет. – И Хасан от удовольствия прищелкнул языком.
Наконец, видимо, даже Катькина железная натура не выдержала. Когда кончился танец, она подошла к стулу, плюхнулась на него и сказала, едва разжимая зубы:
– Никогда больше танцевать не буду. Сердце вылетело.
Хасан и Сережа рассмеялись. Уж кому-кому, а им-то было известно Катькино увлеченно танцами: она и дома, и в школе на переменах ходила на цыпочках – все готовилась в балерины.
Они все-таки спросили баяниста об афише. Он подумал о чем-то, улыбнулся каким-то своим мыслям и предложил:
– А хотите, я спою вам песню о дубе?
– Да, пожалуйста, – ответила Иринка.
Пользуясь усталостью недавних зрителей, баянист широко развел мехи. Они точно вздохнули глубоко и мощно, и ровная, необычайно просторная песня заполнила зал:
Среди долины ровные,
На гладкой высоте
Стоит, растет высокий дуб
В могучей красоте.
Эту песню любила петь Иринкина мама, эту песню любил дед Хасана, ее часто пела его русская белокурая подруга Алина. А Катька. Катька вообще любила слушать, как поют деревья, или песня о них. Поэтому сейчас, положив локоть на спинку стула, а на локоть свою рыжую голову, она слушала, прикрыв глаза длинными темными ресницами.
– Ну и концертик! – вдруг послышалось рядом. – «Песни старого дуба». И правильно, что старого. И весь концерт – старье.
Иринка взглянула. В дверях стоял Жорка в желтом с искрой костюме, в яркой спиральной рубашке с неизменным обезьяньим галстуком на шее. На него шикнули. Нисколько не смущаясь, он обвел всех презрительно сощуренным взглядом, но увидел Хасана и, не желая показать свою трусость перед ним в присутствии своих поклонников, отвернулся, громко процедил сквозь зубы:
– Скука, мухи дохнут… – но к выходу заспешил явно торопливо. Хасан усмехнулся.
Взойдет ли солнце красное.
Кого под тень принять?
Ударит ли погодушка,
Кто будет защищать?
Неизвестно почему, Иринка вспомнила «Дон-Кихота» – Женю. Выпрямившись, она посмотрела в зал. Начинало смеркаться, и в зале зажглось электричество. Мягко струился свет от матовых канделябров, шевеля палевые шелковые шторы, влетел в помещение ветер, нес с собой приглушенный шум улицы, едва уловимый запах реки, тополей, омытых кратковременным, но крепким дождичком. Стояли у стен, сидели на стульях девчонки и ребята и старше Иринки. И такие же, как она. У всех были задумчивые, но счастливые лица.
«А вот у него… Какое все-таки странное лицо. И грустное-грустное». Внезапное предчувствие неосознанной, но надвигающейся беды охватило Иринку. «Вот и бабушка говорила про Кристю, и Сережа рассказывал про сектантов, что они делают. А мы ничего. И я – эгоистка. Мне весело, и я обо всем забыла. А еще говорила себе, что опаздывать, – это преступление». Взволнованно переводя дыхание. Иринка наклонилась к Катьке:
– Катя! – позвала она негромко.
Катька едва приоткрыла ресницы, глянула на нее изумрудным русалочьим взглядом. «Бесполезно, – подумала Иринка. – Ничего сейчас не поймет». Она уже немного знала свою подружку, знала, что Катька может порой «уходить» далеко-далеко… и не вернешь сразу. Посмотрела на Хасана, на Сережу. Те слушали внимательно, а у Сережи было даже какое-то напряженное лицо.
«Пусть слушают, потом скажу. А я выйду, выйду…» Зачем ей нужно выйти, она не знала, просто не могла сидеть, чувствовала: или сейчас вскрикнет, или расплачется.
– Жарко? – спросила ее пожилая женщина, сидевшая у дверей с вязаньем.
– Жарко, – шепнула Иринка.
– Ну, иди, милая, остудись. Иди вот сюда. Я тебя впущу.
У крыльца служебного входа густо разросся черемушник. Иринка сорвала прохладный листок, прижала к щеке.
Ни сосенки, ни ивушки.
Ни травки близ него…
– неслось приглушенно из-за дверей. Но от этого песня не теряла своей прелести, а звучала еще проникновенней. В уже темном небе зажглась яркая голубоватая звезда. «Венера», – подумала Иринка, глядя на ее переливающийся свет, и шагнула к ней навстречу. Одна ступенька, вторая. «А где-то здесь другая, красавица Кассиопея. Может, увижу». Иринка совсем сошла с крыльца, запрокинула голову. Вмиг обежала глазами видимый кусочек неба и вздохнула: Кассиопеи не было. Взглянула на освещенные окна Дома культуры и увидела возле одного окна темную фигурку, скрытую черемушником.
– Кто здесь? – спросила Иринка.
Фигурка обернулась. Свет из другого окна упал на лицо, и Иринка узнала Женю.
– Дон-Кихот! – радостно воскликнула она.
Женя сжался, как от удара. Вобрав голову в плечи, отступил от окна. Иринке стало невесело: «Вот и живой, и ничего не случилось. Просто я всегда такая фантазерка». Она засмеялась. Быстро повернувшись, Женя побежал к калитке. Иринка растерялась.
– Подожди… да куда же ты? – сообразна, что Женя уходит, закричала она и бросилась за ним, но, зацепившись за что-то, упала. От боли, от сознания того, что она не то сказала Дон-Кихоту и что ей теперь не догнать его, она позвала еще жалобней:
– Я тебе что-то сказать хочу! Ну подожди же… какой ты! – и заплакала от обиды.
В ответ звонко щелкнула на калитке щеколда.
Глава IX. В домике на пустыре
В тот день, когда в городе шел концерт с заманчивым названием «Песни старого дуба», Женя остался один. В доме было жарко, душно. Он вышел во двор. Над грядками весело летали желтые, похожие на осенние листки бабочки. Цепляясь за бревенчатые стены дома, тянулась к крыше фасоль, усыпанная белыми цветами. Приникая к ним и, видимо, не находя нужного, раздраженно гудел черный лохматый шмель: «ж-ж-ж». Женя следил за ним, и в душе его тоже начинало гудеть, точно и Женя что-то потерял, чего-то не находил, чего-то лишился.
Он прошел к забору, лег в его тени на траву. Кузнечик прыгнул на Женину грудь, потер друг о друга коленчатые задние лапки и тут же ускакал прочь. Высоко в небе носились стрижи. Женя прикрывал веки, и тогда перед глазами, то расходясь, то вновь сливаясь, плыли оранжево-красные дрожащие круги, а когда открывал, взгляд слепила голубизна неба.
Остро пахло полынью.
Дом Жени стоял в конце тихой непроезжей улочки. Большой двор, отгороженный с трех сторон высоким забором, отделял дом от улицы, он стоял, пылая на солнце стеклами никогда не открывающихся окошек. Здесь было тихо. Забредал сюда лишь заблудившийся прохожий, да и то приезжий. Свои-то знали о маленьком нелюдимом домике, о его негостеприимной неразговорчивой хозяйке. И даже ближайшие соседи, если случалось, забывали купить соль или спички, предпочитали лучше сбегать на другую улицу, чем попросить у Кристи. Кристина встречала людей холодно, надменно, с такой злобой и ненавистью стучала за уходящими задвижкой, точно желала, чтоб этот стук вдребезги разнес тех, за калиткой…
Кристина была красива, но красоты ее давно никто не замечал. Была тонка и гибка. Однако из-за нелюдимого, неприветливого характера люди, глядя на ее подвижную стройную фигурку, говорили:
– И жиру-то накопить не может. Она ест хлеб, а ее – злоба… Что змея ползучая.
Женя не знал этих разговоров. Он многого не знал.
Андрей Буйносов, отец Жени, отслужив армию, привез Кристю в небольшой сибирский городок откуда-то из Молдавии. Любил он ее очень. И, собственно, из-за нее и разошелся с семьей: с матерью, с младшими братишками и сестренками. Ушел от них, забрав с собой старые доармейские башмаки, совсем новый, только раз надеванный серый костюм и ненаглядную свою Кристю.
Когда в новом доме повесила Кристя изображение Христа, Андрей только вздохнул:
– Неудобно же, Кристя… Ребята могут зайти…
– Что неудобно?! – синими молниями полыхнула на Андрея его молодая жена. Тот и язык проглотил. Когда Кристя молилась, смущенно отводил глаза: сам не молился, а мешать жене боялся. Не мог вынести, когда за «греховные» речи накладывала Кристя на себя обет молчания, а то и вовсе в свою Молдавию уехать собиралась. Он был такой покорный и тихий, что даже его мать, слабая и безвольная, однажды не выдержала:
– Не мужчина ты, а петух мокрохвостый! Помяни мое слово: близко будет локоть, да не укусишь, изнахратит всю твою жизнь богомолка эта… Ох, горе мне! И в кого это ты такой квелый уродился?
К весне, простудившись, мать умерла. Прослышав про житье-бытье Андрея, как-то пришла к нему Иринкина бабушка.
Кристя ей только спину показала: ни здравствуй, ни прощай не сказала. Из боязни обидеть жену и Андрей разговаривал с бабкой сухо, немногословно. Уходя, бабушка сказала:
– Плохо ты живешь, Андрей. Страшно за тебя: куда приведет тебя твоя запутанная тропка?
А привела его тропка в тупик. От бесконечных молитв в доме (находила где-то Кристя таких же богомольных людей, как сама), от ежедневных разговоров о боге, о конце света помутилось в голове Андрея. Замкнулся он в себе, притих, потерял ко всему интерес. Порой боязно становилось ему за сына Женьку, да как спасти его от богобоязненной опеки матери, не знал. Не было у него своей воли, давным-давно скрутила его, точно возжу, Кристинка, скрутила и погубила.
Поехал он как-то на сплав леса на Ангару. От постоянной работы Кристя его потихонечку, но твердо отвела. Уж два года перебивался он на разных сезонных. А сейчас очутился на Ангаре и вздохнул свободней. Небо синее, лес зеленый, ребята шумные поразвеяли его мрачные думки. Стал он писать Кристе нежные письма, рассказывал о работе, о товарищах, звал к себе.
«Приезжай, Кристя. Воздух здесь очень хорош: Женьке полезен будет. И для тебя дело найдем: кашеварить для хлопцев станешь».
А через день – новое письмо отсылал:
«Милая ты моя, Кристинка! Уразумей, родненькая, чего я тебе хочу. От твоих молитв совсем было сгорбился я. А взгляни-ка на меня сейчас: порозовел, аппетит такой, что громадный котел в одиночку опустошу. И все хлопцы здесь здоровые и веселые. Скажи-ка им про конец света, они ж засмеют тебя! Конец этот от твоих молитв наступить может. Какой ты стала, в кого я превратился, каким Женька бескровным лопушком растет!
Пожалей ты себя, меня и сына нашего! Плюнь на эти деревяшки расписные. Пойми, видеть хочу тебя умной, а не одураченной книжками божескими, зловредными. В дом свой хочу вернуться не как в келью душную…»
Кристя помалкивала. Убедительней всех слов Кристиных было для Андрея это ее молчание. «Думает, – радовался он. – Поймет… Жить начнем, как люди». От радужных этих мыслей сердце в нем трепетало птицей весенней. И любил он сейчас свою Кристю так, как никогда раньше не любил. «Работать пойду на завод. Токарь я. Деньги будут. Одену Кристинку… Ведь красавица она у меня писаная».
И громом среди ясного неба стало для Андрея это неожиданное Кристино письмо.
«Ирод ты царя небесного! Сгинь, пропади, сатана несчастный. Или ты вернешься очищенным от скверны адовой, или трупом паду я на пороге, но не дам войти безбожнику лютому в очаг мой чистый».
Закружилось перед Андреем все небо, вся земля. Понял он, что слишком поздно начал поучать Кристю. Вспомнил материны слова, вспомнил слова бабушки Дарьи, вспомнил свое покорное молчание, вспомнил, как все годы до появления Женьки и после его рождения был только немым, безгласным свидетелем всего, что делалось в доме. Вспомнил и то, что, когда окружающие намекали ему, что, дескать, не все у него в порядке дома, он только раздраженно отвечал:
– У меня все в порядке. Глядите, как бы у вас в кривой переулок не заехало.
В кривой переулок заехал сам. И не развернуться: узок переулочек, что щель, не двинуться дальше: впереди тупик, стена. Не перепрыгнуть, не перелезть: гладкая, ухватиться не за что.
С письмом этим Кристиным пошел, сам не зная куда. Не мог сидеть, не мог стоять. Мысли, что волны в шторм, наполняли голову гулом. Заломило виски, перед глазами запрыгали черненькие запятые, вихлястые, похожие на головастиков. Страшно стало Андрею: при чем здесь запятые? Схватился за голову. «Уж не с ума ли схожу я?» И ощутил, как тревожно, неровно бьется под пальцами височная жилка. Побежал навстречу голосам, заспешил к новым своим товарищам, ни бога, ни черта не боявшимся, да оступился на скользких бревнах, упал и сразу же, не успев даже вскрикнуть, погрузился с головой в холодные светлые волны.
Так и погиб ни за что, ни про что. А Кристя и смерть мужа по-своему использовала:
– Не верил в бога, вот и погиб. Скоро вообще всем нехристям конец настанет. – Она доставала библию, водила по строчкам тонким пальцем и читала вслух:
«И настанет день, и будет богатый урожай, и будут полни закрома, и будут веселы люди, аки младенцы, не чуя беды. И сойдет на землю антихрист…»
– Видишь? – подсовывала она библию сыну. – Гореть неверным сынам его в геенне огненной. Ох, страшно, страшно будет! – Она обхватывала Женю за плечи, близко смотрела на него большими глазами, ресницы ее вздрагивали. – Не иссушай ты мое сердце материнское, молись с усердием. Там, – она показывала на потолок, – уж я ничем не смогу помочь тебе, когда попадешь ты на суд страшный!
Женя бледнел. С детских лет привык он слушаться мать. Отца в доме вроде и не было – никогда тот не возражал матери, ни о чем особенном не говорил. Иногда ласкал Женю торопливо, будто воровал. Мать не ласкала никогда.
– Одна на земле любовь должна быть: любовь к отцу всевышнему. Остальное тлен, – внушала она Жене.
С самого дня рождения окружала Женю тишина. Тишина дома, тишина большого пустого двора, тишина в сердце. Мать говорила ему о боге. И Жене было спокойно, что есть кто-то, кто решит его судьбу, если только он будет послушным. И он был послушным.
Еще раньше, чем азбуку, он узнал молитвы. Молитвы открыли ему первую красоту. Голос матери, когда она читала их нараспев, поразил Женю чем-то необыкновенным. Он слушал мать, широко раскрыв глаза, впитывал и себя мелодичные звуки, как губка, и неожиданно сам произнес молитву нараспев, и даже не произнес, а пропел чистым, звенящим, как струпа, голосом. Замерев, звук этот неизведанной радостью еще стоял у него в ушах.
– Пой, пой, сынок! – шептала мать, глядя на него большими восторженными глазами. А он вдруг заплакал, чувствуя, что этот тонкий звенящий звук иглой внезапно вошел в сердце. И кончился сонный покой. И не сомненья, а ожидание еще более прекрасного всколыхнуло его душу. Он стал нервным, даже каким-то пугливым, прислушивался к голосам, доносящимся с улицы, жадно впитывал а себя все, что видел и слышал в своем доме-крепости, горячо и страстно молился богу. Он ждал…
Первое посещение школы ошеломило его, захлестнуло, как морской прилив. Он ничего не понял, растерялся… Ему, привыкшему к тишине, молитвам, были чужды шум, визг, беготня… Но вдруг, как давным-давно от тонкого, иглой вошедшего в сердце звука, в нем что-то дрогнуло, сдвинулось с места. Он завизжал, запрыгал, засмеялся. Смеялся даже на уроке, тогда учительница потребовала, чтобы он вышел из класса. Он продолжал смеяться, хотя слезы уже подступили к горлу. И учительница взяла его за руку, желая вывести из класса. Он ничего не понял и упирался. Тогда она потянула его. Он перестал смеяться и, зарыдав, укусил ее за палец.
Он метался в горячке три дня. Никогда не слышанные шум, крик, беготня, учительница отчего-то лохматая, страшная, как чудовище, – все это болезненно смешалось о нем, перепуталось. Он вскакивал, кричал, плакал, кусал матери руки и затихал под ее синим горячим взглядом, под ее голос мелодичный и тихий, как ручей.
Он не хотел в школу. Но Кристя была хитра. Она знала, что этого ей не дадут сделать люди. И она убедила сына. Его перевели в другую школу. Но там уже знали о Жене.
Какой-то мальчишка с круглым лицом, густо осыпанным веснушками, немного боязливо спросил:
– Ты всех кусаешь?
Женя молчал, но плечи у него начали подергиваться.
– Он припадочный, – тихо шепнул кто-то.
– А может, бешеный? – еще тише прошелестело сбоку. – Весной дядя Сеня бешеную собаку убил. Она кого-то кусала… Может, его?
…Он опять плакал дома.
– Не хочу, не хочу! – цеплялся он руками за мать.
– Злые, злые… демоны… Всем им гореть в геенне огненной! Молись царю пресветлому! Скоро и за твои слезы воздаст он сторицей. – Обнимала его мать за плечи, ставила на молитвы. И в молитвах приходило успокоение…
А потом чего-то стало не хватать. И почему-то именно в этом году сердце его все чаше и чаше плачет. Сердце, но не Женя. Он терпит, он крепится изо всех сил! Он не имеет права больше плакать! И так все зовут его «кисейной барышней», а кто-то еще более изобретательный прозвал его «Дон-Кихотом». Кто он – этот Дон-Кихот? Человек? Зверь?