Текст книги "В мире фантастики и приключений. Выпуск 7. Тайна всех тайн"
Автор книги: Станислав Лем
Соавторы: Сергей Снегов,Георгий Мартынов,Илья Варшавский,Геннадий Гор,Лев Успенский,Аскольд Шейкин,Александр Мееров
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 45 страниц)
5
Так в нашей компании появился Михаил Потапов.
Мы с ним вместе учились в школе. В детстве Михаил был медлительным, молчаливым увальнем. И не могу сказать, чтоб его тогда увлекала музыка. Его ничто по-настоящему не увлекало, а если увлечения нарождались, то они долгие годы созревали в латентном состоянии, внешних плодов созревания никто не видел. Он был в те годы до серости неприметен. А вскоре после школы он вдруг прославился как создатель своеобразной музыки, неровной и непонятной, временами вызывающей боль, а не наслаждение. Она ввергала слушателей в транс, «гипнотическая симфонии» – так он сам назвал одно из своих произведений. Не сомневаюсь, что все эти факты вам, знатокам классических мелодий, – их сейчас многие обругивают принудительными по несчастному словечку Альберта, получившему столь широкое распространение, – вам, повторяю, эти общеизвестные истины знакомы куда лучше, чем мне. Но я должен напомнить о них, ибо без этого не смогу вывязать рассказа о событиях, чуть не погубивших Генриха.
Итак, в нашей лаборатории, в утро, когда мы возились со звучащей приставкой к аппарату Альберта, возник Михаил Потапов.
Он вошел без стука, не поздоровался, не проговорил ни слова, только хмуро и молча поглядел. Генрих его не знал, он ведь был на семь лет моложе нас с Михаилом, но догадался, кто пришел.
– Ага, это вы! – сказал Генрих приветливо.
– Да, я, – ответил Потапов и, посмотрев в мою сторону, деловито моргнул. Моргание и раньше заменяло у него кивок головой.
Я вызвал интерьерное поле и усадил гостя в удобное кресло.
Михаил всегда сидел охотнее, чем ходил, к тому же ходить в нашей заставленной механизмами лаборатории было неудобно. Он сидел и молча смотрел па меня. Он не любил говорить. Он говорил так, словно рот его набит камнями. В древности один оратор закладывал за щеку каменья, чтоб речь звучала ясней. Михаил на того оратора не походил.
– Ты уже слышал о загадочной смерти Альберта Симагина, – сказал я. Он опять моргнул. – Но ты, вероятно, но знаешь, что, отличный инженер, Альберт увлекся музыкой – и не старинной, и даже не твоей, а какой-то особой, отвергающей и опровергающей всех до него существовавших композиторов.
Потапов шевельнулся в кресле и промямлил:
– Моя музыка самая современная. Она неопровержима и неотвергаема.
– Всех вас! – повторил я. Мне захотелось его позлить. – Он утверждает, что вы своевольно навязываете слушателям свои звучания, насильственно порождаете желаемые вам эмоции. Он обругал вашу музыку принудительной. Он стремился создать музыку вольную, исполняемую для всех одновременно, но для каждого слушателя – свою.
– Интересно, – пробормотал Михаил. Глаза его оставались тусклыми. Пробить этого человека было нелегко. Он подумал и добавил: – Даже очень интересно. – Он еще подумал. – А результат?
– Альберт погиб, вот результат. А теперь сиди и смотри. Мы с Генрихом подготавливаем к испытанию созданный Альбертом аппарат, творящий у каждого свою музыку.
Потапов сидел, смотрел и молчал, временами закрывал глаза, и тогда казалось, что он засыпает, но через минуту-другую медленно приподнимал веки, снова всматривался в нашу работу, взгляд его становился понемногу осмысленным, на серых щеках появился румянец. Мы с Генрихом переговаривались; собственно, говорил я, Генрих откликался, думаю, однако, из нашего отрывистого разговора любой мог бы уяснить себе, к чему мы готовимся, а Михаил тупицей, конечно, не был.
Через некоторое время он заволновался.
– Рой, – пробормотал оп. – У меня мысль. Я хочу вместо Генриха.
– Если это мысль, то неудачная, – ответил я. – Испытание опасно. Генрих опытный экспериментатор, чего нельзя сказать о тебе.
– Моя мысль не в этом, Рой. Я не ищу этого… опасностей. Понимаешь, я хочу проверить, как понимал музыку Альберт.
– Мы этого тоже хотим. И сейчас будем проверять. А ты по-прежнему молчи и слушай. Скоро музыка, вызванная к жизни Альбертом, зазвучит в твоих ушах. И твоя задача, эксперта, – сказать, стоит ли она чего.
После этого он уже ни словом, ни движением не прерывал подготовки к эксперименту. В лаборатории появился медик с ассистентами. Генрих лег на диван, его руки, ноги и шею оковали зажимы от аппарата, другие провода и теледатчики сигнализировали о состоянии жизненных параметров, а музыкальная приставка готова была усладить наш слух любыми мелодиями, рождавшимися в мозгу Генриха.
– Начинай, – тихо сказал Генрих, и я включил аппарат.
Минуты две мы ничего не слышали. Генрих лежал с закрытыми глазами и о чем то думал. Мы обалдело таращили одна на другого глаза, лицо Михаила снова стало апатичным, могу поклясться, что в эти первые две минуты он забыл и о нас, и о нашем эксперименте, – вероятно, сочинял свои путаные симфонии. А затем музыка Генриха зазвучала в приставке, усилители доносили ее до наших ушей, аппарат же Альберта словно ожил, в нем засверкали глазки и сигнализаторы, разноцветные пламена озаряли его изнутри. Объективности ради должен признаться, что вначале я больше следил за аппаратом, чем вслушивался, но вскоре музыка захватила меня всего, и, кроме нее, уже, казалось, ничего не было ни во мне, ни вокруг.
После моего доклада вы сами услышите музыку Генриха, поэтому не буду ее описывать, тем более я не музыкант и обязательно в чем-нибудь да совру. Скажу лишь, что за всю свою жизнь я не слыхал мелодии, столь красивой и столь печальной. Не знаю, какие инструменты могли порождать этот гармоничный плач, нечеловечески прекрасный, нечеловечески терзающий душу плач. Он доносился отовсюду, исторгался во мне и из меня, всё вокруг пленительно рыдало, я просто не могу подобрать другого эпитета, кроме вот этого – «пленительный», он единственно точный, и я был пленен, я тоже молчаливо рыдал в такт этому плачу, это была уже не мелодия Генриха, а терзаемая душа всего мира, и она рыдала во мне, со мной, рыдала всем мною!
Чувство, захватившее меня, повторилось у каждого слушателя, все мы, как ошалелые, как бы внезапно ослепнув, уже не видели ни друг друга, ни Генриха и всем в себе отдавались магии тоскующих звуков.
И вдруг я очнулся.
Не знаю, как мне удалось прорваться сквозь коварную сеть полонящей мелодии, но я пришел в себя и увидел, что Генрих почти бездыханен и что кривые на самописцах, фиксирующих жизненные параметры, все до единой катятся вниз.
– Доктор, он умирает! – заорал я и кинулся сдирать с Генриха зажимы.
Медик, охнув, выключил аппарат. Его ассистенты суетились вокруг Генриха, кто облучал его из живительных радиационных пистолетов, кто делал инъекции, кто прикладывал к щекам и ко лбу примочки, кто из индукционных аппаратов пронизывал нервы электрическими зарядами.
Прошло минут пять, прежде чем Генрих открыл глаза. Мы подняли его и поставили на ноги. Он не удержался на ногах. Мы опять положили его на диван, опять энергично обстреливали, примачивали, вводили растворы, терзали электрическими потенциалами.
– Что с тобой? Скажи, что с тобой? – спрашивал я.
Он наконец откликнулся – бессвязно, на полуслове останавливался, повторялся. Даже после страшной аварии на Марсе, даже после отравления диковинным мхом, когда мы с ним открыли общественное радиационное кси-поле, он не был так ослаблен. Он объяснил, что, ожидая музыки, вспомнил Альбину и захотел опять разобраться в тайне ее гибели, но, как и раньше, ничего достоверного не установил, и его охватило отчаяние, что она умерла такой молодой, а он не сумел ей помочь и даже не понимает причин ее смерти.
Рассказ Генриха прервало громкое рыдание Михаила. Композитор скрючился на диване и заливался слезами. Я подумал было, что и ему плохо от порожденных Генрихом мелодий, но Михаил с раздражением отмахнулся от меня.
– Вы не понимаете! Вы не способны понять! – лепетал он. – Вы бездари и тупицы! Самый страшный бездарь и тупица – я! В мире еще не существовало человека, бесталаннее меня! Был только один гений, только один – Альберт, теперь я знаю это.
– Обстреляйте его успокаивающими лучами! – приказал я медику. – А если ваши средства не помогут, я надаю этому болвану оплеух. – Нервы у меня разошлись, я и в самом доле мог полезть в драку.
Михаил вскочил. Глаза его исступленно горели. Даже не корилось, что это те сонные зенки, какими он обычно озирал мир.
– Альберт был величайшим гением, но и он ошибался! Он ошибался, я не ошибусь! Я совершу то, что ему не удалось!
И, продолжая что-то кричать на бегу, он ринулся вон.
6
Только через несколько дней мы с точностью установили, что вырвали Генриха из тенет смерти буквально в последним момент. Еще две-три минуты такой же убийственной музыки – и он был бы испепелен. Это не словесная фиоритура, а беспощадный факт, – болезнь, поразившая Генриха, больше всего напоминала внутренний ожог. И лечили его, как мне сотню раз объясняли медики, и знаменитые, и обыкновенные – они стадами паслись у постели Генриха, – от ординарного ожога внутренних тканей.
Я сказал: ординарный ожог, и печально усмехаюсь: вероятно, во всей истории медицины не было болезни, удивительней той, что погубила Альберта и едва не прикончила Генриха. Я приведу лишь один факт, чтоб вам стала понятна серьезность события: за час музыкального сеанса Генрих похудел на семь килограммов, – так велик был отток энергии из тела.
В эти суматошливые дни борьбы Генриха с хворью я позабыл о Михаиле, он тоже не давал знать о себе, даже по поинтересовался здоровьем Генриха. Он словно бы не ушел, а бежал и боялся с нами снова соприкоснуться.
Он появился недели через две. Генрих вставал, но на короткое время, он-то уже хотел побольше ходить, но медики сомневались, полезно ли это ему, а я не давал. Я, как вы понимаете, и работал, и ночевал в комнате Генриха, и если выходил из нее, то не надолго.
– Жив? – приветствовал я Михаила. – А мы думали, тебя взяла нелегкая.
Он понял нелегкая в смысле «нелегкая музыка» и торжествующе засиял.
– Мелодия губительная, но я превратил ее в свою противоположность. Расскажите, как вы объясняете изобретение Альберта?
Я посмотрел на Генриха. Он прошептал:
– Говори ты.
Мы много размышляли с Генрихом о происшествии, я высказал не свое, а наше общее мнение. Я начал с того, что человек, и вправду, познает окружающее и себя не одним разумом, но и эмоциями – и среди них немаловажно музыкальное восприятие. Вещи мира не только видятся, не только видятся, не только пахнут, но и звучат. Каждому предмету мира, каждой комбинации их соответствует в психике человека особое музыкальное звучание. Древние греки говорили о «гармонии сфер» – и они не были такими уж дураками. Один поэт некогда писал:
И всё звучит. На камень иль траву
Ступаешь, как на клавиши рояля.
А прислонясь к стволу, росу роняя
На звезды, облепившие листву,
Звучишь и сам.
Обратное тоже верно – каждому психическому состоянию человека соответствует своя мелодия, выражающая это состояние.
Разумеется, все эти звучания – симфонии внешнего мира, музыкальные ритмы психики – в нормальное время так слабы, что составляют лишь неопределенный шумовой фон восприятия и размышления.
Альберту удалось – и в том сила его изобретения – гигантски усилить внутреннюю музыку человеческого познания и страстей. Но изобретение таит в себе и угрозу. Природа не дура, она недаром скрыла музыку чувств и мыслей в микрозвучании, растворила ее в шумовом фоне. Альберт распахнул зловещий ящик Пандоры, скрывавший страсти души. И в своем натуральном виде эмоции почти всесильны, под их действием люди гневаются, рыдают, тоскуют, впадают в неистовство, бесятся, сходят с ума. Тысячекратно же музыкально увеличенные, они убивают. Любое ощущение, крохотное я неприметное, усилитель Альберта делает великим чувством. Человек не способен вынести ни великого горя, ни великой радости, человек гармоничен, такова его природа – все чрезмерное губительно для человека. И сам Альберт, испытывая свои аппарат, был сожжен гигантским наслаждением и, уже умирая, не понимал, что гибнет, а не наслаждается. И Генриха едва не испепелила вечно тлеющая в нем печаль об Альбине, когда печаль из обычного чувства выросла в обжигающе громадную. И чтоб больше не повторялись такие трагедии, мы теперь постараемся наглухо закрыть грозное открытие Альберта Симагина…
– Нет! – закричал Михаил. – Вы этого не сделаете! Я не позволю.
– Не позволишь? Между прочим, мы пригласили тебя в качестве музыкального эксперта, а не на роль верховного судии. Улавливаешь разницу?
– Выслушайте меня! – попросил он. – Только об одном прошу – выслушайте меня спокойно. Не надо так волноваться.
– Волнуешься ты, а не мы. Говори. Обещаю слушать без усиления эмоций.
Он говорил путано и торопливо, воспроизвести его бессвязную речь в ее буквальности я не сумею. Он соглашался с нами: гениальный аппарат Альберта – он так его и назвал – безмерно усиливает звучания, уже существующие в психике, они и впрямь становятся опасными. Защищать усилитель Альберта в его сегодняшнем варианте он не намерен. Но Симагин совершил великое открытие, об этом надо твердить, об этом надо кричать: окружение порождает в человеке музыку, в эти внешние звучания вплетаются мелодии психики – удивительная, но, к сожалению, почти неслышная симфония рождается в душе каждого человека, индивидуальная его музыка, музыка его восприятия, его мыслей, его чувств, отнюдь не навязанная со стороны волей композитора. Он, Михаил, намерен эту музыку сделать явной, не усиливая страсти души, а гармонизируя их. Душа неизменно алчет умножения того, что есть уже в нем, а противопоставления. Если человек яростен, то всё в нем жаждет усмирения, если он горюет – радости, если буйно весел – тишины.
– Гасить страсти? – сказал я. – Так, что ли? На огонь лить воду, под лед подводить пламень.
– Не так! – яростно запротестовал он. – Не гасить, а гармонизировать, неужели вы не понимаете? Совмещать противоположности, свет отчеркивать тенью. Полная, совершенная гармония – и особая для каждого человека!
– В идее звучит неплохо. А как в осуществлении?
– Уже осуществлено! – объявил он торжественно. – Я написал изумительную вещь, никто еще до меня… С принудительной музыкой отныне покончено, только та, что создается самим слушателем… Называется «Твоя собственная симфония». Публичный концерт – через месяц, первого мая.
– Придем, – пообещал я. – К тому времени Генрих поправится. А пока извини, разговор затянулся.
– Пожалуйста, – поспешно сказал Михаил, но не ушел. У него стало жалкое лицо. Генрих удивленно посмотрел на меня. Всю нашу беседу он промолчал, это с ним случалось. Но если собеседником он бывал не отменным, то слушателем образцовым. Я нетерпеливо сказал:
– Говорю тебе, мы придем. Что еще?
– Без вашей помощи концерт не состоится, – промямлил Михаил. – Дело в том, что… Мне нужен аппарат Альберта. Я его немного переделаю… Знакомые конструкторы обещали… Понимаешь?
Я обернулся к Генриху. Генрих засмеялся.
– Отдай, – сказал оп с облегчением. – И пусть он покрепче переделает эту чертову машину. Сказать по совести, я боюсь смотреть на нее.
7
О первом концерте индивидуальной музыки мне говорить нечего, он у всех вас в памяти. И вы, конечно, помните речь, произнесенную Потаповым перед концертом. Я лишь добавлю, что Генрих смеялся, а я удивлялся.
Михаил держался заправским оратором, он так развязно нападал на музыку прошлых веков, что уже это одно покорило молодых буянов, начинающих утверждение своей личности со словечка «нет», обращенного на всё и на всех. Тогда впервые публично и прозвучал изобретенный Альбертом термин «принудительная музыка», отныне столь обычный, что уже не замечают его ругательной природы. Зато общепринятое сегодняшнее понятие «индивидуальная музыка» Михаил употребил всего раз или два, он напирал на формулы «свободная музыка» и «музыкальное самопознание».
Что до самого концерта, то меня смешило, что в зале собралось почти двадцать тысяч человек и все молчат и чего-то ждут, а ничего не происходит, оркестра нет, наушники тоже отсутствуют, и только на сцене возвышается небольшой деревянный ящик – переделанный аппарат Альберта.
Во мне индивидуальная музыка всегда звучит слабо, я, вероятно, воспринимаю мир не музыкально, а рационально. Михаил не раз сетовал, что я феномен и его творения не для меня.
Но эта забавная музыка всё-таки зазвучала и во мне. Я назвал ее забавной, потому что во мне она скорее была иронической, звуки смеялись, особенно когда я опять озирал сосредоточенно молчащий зал.
Генрих же, когда концерт закончился, сказал мне со вздохом:
– Опять те же печальные мелодии! – Он увидел, что я обеспокоился, и добавил: – Но сейчас не было ничего страшного, на такую музыку я мог бы ходить каждый день.
Пока мы выбирались наружу, я прислушивался к разговорам вокруг нас.
– Гигантское произведение! – говорил один, растерянно улыбаясь. – Нет, это поразительно, это почти сверхъестественно, никогда в жизни я еще не слышал такой величественной симфонии!
– Я плакал, – признавался другой. – Я ничего не мог с собой поделать, слезы лились сами. Просто невероятно, как Потапову удалось построить такую большую вещь на вариациях одного траурного мотива, правда, нежного и красивого, этого отрицать не могу.
– Вот же было веселья! – восторгался третий. – Если бы не соседи, я пустился бы в пляс, так хороши те радостные мотивчики! А тебе они поправились? – спрашивал он свою подругу, немолодую женщину.
– Веселые? – переспросила она. – Я что-то их не услышала. – Она содрогнулась. – Больше я на такие концерты не пойду. Звуки были грубы, некоторые мотивы непристойны. У меня впечатление, будто меня раздевали и освистывали. Если и слушать такую музыку, то запершись в одиночестве.
– Этот концерт нужно слушать в постели, а не в зале, – утверждал еще один. – Удивительно успокаивающая вещь, после нее хорошо заснуть.
Впрочем, я ломлюсь в открытую дверь, вы не хуже моего знаете, как действует индивидуальная музыка. И что она теперь публично не исполняется, а стала интимной музыкой одиночества, по-моему, естественно. Мы с Генрихом не раз потом говорили об этом с Михаилом. Он, как вы знаете, долго боролся против переселения его индивидуальной музыки из концертных залов в спальни, он видел в этом реванш, взятый ненавистной ему классической принудительной музыкой.
Сергей Снегов
УМЕРШИЕ ЖИВУТ
1
Петр потерял нить спора. Рой и Генрих всегда спорили. Не было явления в мире, чтобы братья оценили его одинаково. Если одни говорил: «Да», другой откликался: «Пет». Даже по виду они были не разны, а противоположны. Рой – два метра тридцать, голубоглазый, белокурый – был так обстоятелен, что отвечал речами на реплики. Генрих – всего метр девяносто восемь, черненький, непоседливый – даже на научных совещаниях изъяснялся репликами, а не речами. Словоохотливость Роя бесила Генриха, он посмеивался над стремлением брата не упустить ни одну мелочь. Исследования по расшифровке слабых излучений человеческого мозга, уловленных приборами в межзвездном пространстве, они совершили совместно. Еще когда Генрих заканчивал школу – Рой был на семь лет старше, – братья стали работать вместе и с той поры но разлучались ни на день. Достаточно было одному чем-либо заинтересоваться, как другой тотчас загорался этим же. Трудно было найти еще столь близких друзей, как эти два человека.
– Ты не желаешь слушать! – упрекнул Генрих Петра.
– …И потому надо переработать огромный фактический материал, фиксируя сразу десятки и тысячи объектов, – невозмутимо продолжал Рой какой-то сложно задуманный аргумент.
– Тумба! – с досадой продолжал Генрих. – Тумба внимательнее тебя, Петр.
– …А на основе проделанного затем подсчета и отбора наиболее благоприятных случаев…
– Я отвлекся, – сказал Петр с раскаянием.
– …учитывая, конечно, индивидуальные особенности каждого объекта, ибо на расстояниях в сотни светолет искажения неизбежны и, кроме общей для всех характеристики, они будут пронизаны своими неповторимыми особенностями… – доказывал Poй.
– Твое мнение? – потребовал Генрих.
– У меня его нет, – сказал Петр. – Я наблюдатель, а не судья.
– …вывести общее правило поиска и применить его к расшифровке уже других объектов, которые в свою очередь…
Генрих вскочил.
– Выводи общие правила, а я начну, как все люди, с самого простого.
Генрих вышел, хлопнув дверью. Рой замолчал, не закончив фразы. Петр засмеялся. Рой с укором посмотрел на пего.
– Неужели вы рассчитывали серьезно, что с первого испытания всё пойдет как по маслу? – спросил Петр.
– Вторая неделя, как механизмы запущены, – пожаловался Рой. – И ни одной отчетливой картины.
Петр с сочувствием смотрел на него. Братьям, конечно, не до веселья. Сверхсветовые волны пространства, в считанные минуты уносясь на Сириус и Капеллу, фиксировали множество сфер излучения, удалявшихся от Земли, но расшифровать их не удавалось. На экране порой вспыхивало что-то туманное, нельзя было разобрать, где лица, а где деревья, где животные, а где здания, посторонние шумы забивали голоса.
– Вы сумели разрешить самую важную часть проблемы – волны пространства оконтуривают уносящиеся мозговые излучения, – сказал Петр. – Доказано, что любой человек оставляет после себя вечный памятник своей жизни. А что буквы на памятнике так сложны…
– На Земле уже двести лет отлично расшифровывают излучения мозга, – возразил Рой. – Но что это окажется так трудно по отношению к волнам, давно запущенным в космос…
– Вот, вот! А теперь вы тщательно разберетесь в помехах и найдете вскоре надежные способы преодолеть их.
В комнату вошел взволнованный Генрих.
– Механизмы переведены на мою систему поиска, Рой! Советую убедиться, что ничего от твоих предложений по сохранено в программах.
– Если всё собрано точно по твоей схеме, то не сомневаюсь в провале. – Poй вышел.
– Устал! – сказал Генрих, опускаясь в кресло. – Две недели почти без сна… Тошнит от мысли о восстановительном душе. Рой обожает души. А терять часы на сон – жалко! Как вы обходились в своей дальней дороге?
– Мы спали, Генрих. У нас тоже имелся радиационный душ, и мы порой, особенно за Альдебараном, прибегали к нему. Но любить его – нет, это противоестественно! Когда была возможность, мы спали обычным, замечательным, земным сном.
– Я посплю, – пробормотал Генрих, закрывая глаза. – Минут десяток…
– Только не сейчас! – Петр потряс Генриха за плечо. – Когда вы запальчиво спорите, я ни одного не понимаю. Объясни, пока Роя нет, чем твоя схема отличается от его.
– Схема? – сказал Генрих, открывая глаза. – У Роя нет схем. Рой педант.
Генрих вскочил и зашагал по комнате. Если приходилось объясняться, ему легче это было делать на ходу.
Петр наконец уяснил себе, что Рой настаивает на фиксации всех излучений мозга, обнаруженных в галактическом пространстве, а после изучения того, что объединяет их, искать индивидуальной расшифровки. Генрих же настаивает, чтоб начали поиск с излучений выдающейся интенсивности, с резкой индивидуализацией – горных пиков своеобразия на плоской равнине схожестей.
– Во все времена существовали люди с особо мощной работой мозга. Пойми меня правильно, Петр, я не о признанных титанах умственного усилия, как пытается меня Рой… Нет, обычные люди, может неграмотные мужики, а может и гении, не зарекаюсь, – те, у кого мозг генерировал особо мощно…
– Мне кажется, резон в твоих рассуждениях есть.
– Скажи ото Рою! Обязательно скажи!
Генрих снова плюхнулся в кресло. Рой не шел, и Петр заговорил опять:
– Рой намекнул, что у тебя какие-то личные причины заниматься этой работой… Извини, если вторгся в интимное…
– Я не скрываю. Ты слыхал об Альбине?
– Знаю, что она была твоей невестой.
– И больше ничего?
– Я был в командировке на Проционе, когда она погибла при катастрофе с планетолетом. Нас всех потрясло известие об ее кончине. Очаровательная, очень красивая женщина.
– К тому же – редкая умница… Гибель ее… в общем, я думал о ней ежеминутно, говорил с ней во сне и наяву. Мне захотелось возвратиться в ее жизнь, увидеть ее девчонкой, подростком, девушкой… Так явилась мысль заняться волнами мозга, излученными в мировое пространство. Конструкции механизмов разрабатывал Рой.
– А то, ради чего ты начал работу?..
– С Альбиной пока не получается… Радиосфера ее мозга несется где-то между тридцатью двумя и восемью светогодами, она умерла восемь лет назад, двадцати четырех лет от роду. Но на таком близком расстоянии дикий хаос мозговых излучений. Слишком уж интенсивно думают наши дорогие современники…
В комнату быстро вошел Рой:
– В восьмистах пятидесяти светогодах от Земли, за Ригелем в Бетельгейзе, приемники зафиксировали, мощное излучение мозга! Идемте смотреть.