Текст книги "Законы отцов наших"
Автор книги: Скотт Туроу
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
1969–1970 гг.
Сет
В двадцать три года я оказался в гуще событий, происходивших в сумасшедшее время. Тогда я устроил свое собственное похищение. Вообще-то меня не похищали. Я пошел на обман, схитрил, однако в конечном счете это имело для меня печальные последствия. Один человек поплатился жизнью, а я взял себе другое имя. В последующие годы меня не покидало ощущение, что меня похитили от самого себя.
Шел 1970 год. Движение шестидесятых находилось тогда в наивысшей точке своего подъема. Америка вела войну, связанные с этим беспорядки и волнения достигли апогея. Сражения шли не только во Вьетнаме, но и здесь, дома, где на протестующую молодежь открыто вешали ярлыки врагов нашего образа жизни. Повседневное существование было отравлено атмосферой, которая создавала вокруг меня ауру ренегата.
В апреле 1970 года я получил повестку о призыве на действительную военную службу. Пришлось выбирать между вероятностью получить пулю во вьетнамских джунглях и бегством в Канаду. Каждый вариант казался неприемлемым. Моя оппозиция войне была бескомпромиссной. С другой стороны, я был единственным ребенком в семье, на которого родители возлагали большие надежды, превратившиеся в тяготившие меня обязательства. Даже находясь за 1900 миль от них и моего дома в округе Киндл, я чувствовал, что они где-то рядом, дышат мне в спину.
Мои родители познакомились в Аушвице. У мамы там погиб муж, а у папы – жена и ребенок. Сейчас моему отцу без малого семьдесят. Все еще крепкий душой и телом, он лишь в последнее время начал постепенно сдавать. Зато состояние матери, боязливой и хрупкой женщины, которая раньше только и жила тем, что я был рядом с ней, внушает гораздо больше опасений. Все болезни и страдания матери с детства глубоко отдавались в моем сердце, и я вырос, вынашивая в себе непоколебимую решительность не приносить ей лишних огорчений. Мой отъезд с подружкой в Калифорнию предыдущей осенью вызвал у матери глубокую депрессию. Бегство в Канаду наверняка причинило ей – им обоим – невыносимые муки, и отец никогда не уставал напоминать мне об этом.
Необходимость принятия того или иного решения давила на меня все сильнее, и я, растерявшись, позволил обстоятельствам взять надо мной верх, поплыл по течению. Все пошло наперекосяк. Я серьезно поссорился со своим лучшим другом еще с детской поры, Хоби Таттлом, который учился на первом курсе юридического факультета. Однако наибольшие разочарования, как это всегда бывает, принесла мне любовь. Весной 1969 года я безнадежно влюбился в чудесную девушку, темноволосую и красивую, которую звали Сонни Клонски. Я познакомился с ней в автобусе, когда ехал из округа Киндл в Вашингтон, чтобы принять участие в антивоенном походе, организованном студенческим мобилизационным комитетом. В то время мы оба были на четвертом курсе, и до выпуска оставалось всего ничего. Она училась в городском университете, а я – в Истонском колледже, славящемся именитой профессурой. Смуглое лицо с правильными чертами в обрамлении пышных черных волос, закрывавших плечи, длинные стройные ноги, в меру полный бюст и, что самое важное, полная и серьезная откровенность во всем, что касалось ее лично, – все это ворвалось в мою жизнь как шторм. Сонни свела меня с ума.
Я еще никогда не влюблялся. По правде сказать, я не пользовался особым успехом у женщин. Холодный, безразличный вид и саркастические манеры, несомненно, обращали на меня внимание, однако в атмосфере повышенного интереса со стороны женщин я не умел пользоваться своими преимуществами и приобрел репутацию чудаковатого малого. Все мои связи заканчивались в течение пары-тройки недель. Поэтому страстное увлечение Сонни стало для меня источником феноменальных чувств – накаляющегося возбуждения, щенячьего желания быть все время рядом, удивительного открытия, заключавшегося в том, что человеческое одиночество, которое воспринималось мной как естественное состояние, может исчезнуть, подобно реагентам в пробирке. Чудесные совпадения еще больше вскружили мне голову и сердце: мы оба придерживались левых убеждений, оба знали «Хэппи Джека» до последнего слова. Когда мы оставались наедине, она называла меня «бэби». Сознание, что я занимаю значительное место в жизни обладающей бешеным интеллектом, безумно привлекательной женщины, которой, несомненно, суждено оставить свой след в этом мире, стучалось ко мне в двери трижды в день с захватывающим дух божественным откровением.
Моя преданность, похожая на ту, что можно встретить в легендах, была бы идеальной, получи она лучший отклик. Сонни нравилось бывать в моем обществе, нравился мой своеобразный юмор, моя упрямая, безоглядная приверженность тем идеям, которые она считала справедливыми, пытливая и непоседливая сторона моего характера. Однако она запрещала говорить мне о любви под каким бы то ни было видом. В сентябре 1969 года она должна была уехать в Зону Залива, так как ее приняли в университет для старшеклассников Миллер-Дэмона. Там Сонни предстояло прослушать курс «Современная критическая мысль и философия» – по ускоренной межпредметной программе, дававшей право на защиту докторской диссертации по философии. Я терся возле нее, пока она в конце концов не предложила мне поехать с ней в Калифорнию. Я и сам втайне уже размышлял над этим, тем более что туда же собрался и Хоби.
– У тебя тяга к перемене мест? – то и дело пытался я поймать ее в ловушку.
– Нет.
– Кем мы там будем, товарищами по комнате?
– Мы будем жить вместе.
В этих опасных словах заключался соблазн, подрывавший устои морали. От такого соблазна я не мог отказаться. И вот мы отправились на Запад в моем желтом «фольксвагене», в караване из двух машин. Во второй машине ехал Хоби со своей юной подружкой Люси Макмартин. Рослый здоровяк, симпатичный, с хорошо подвешенным языком и забавными манерами, Хоби пользовался бешеной популярностью у женщин, и Люси бросила Истон, где училась уже на втором курсе, только ради того, чтобы следовать за ним. Люси была смышленая, остроумная – на манер Бетти Буп – белая девушка, немного веснушчатая, узкая в кости. Она всегда стильно одевалась – кожаные жилетки и кепи с маленьким козырьком, вроде тех, что носили «Битлз» в фильме «Хэлп». Правда, все это она приобретала в магазинах подержанной одежды. Хоби находил Люси сговорчивой, добродушной и вполне развитой, хотя и не без определенной доли хронической наивности, но все это становилось незаметным на фоне жизнерадостности Хоби, его бесцеремонности и напористости. У Люси за спиной мы звали ее «клевая», потому что таков был ее неизменный ответ на любой вопрос, начиная от «Как дела?» и кончая наступлением Вьетконга в сезон дождей.
Въехать в калифорнийский город Дэмон было все равно что пересечь государственную границу. За пределами университетского городка обитали мужчины, выглядевшие так, словно они стригли волосы карандашными точилками, и женщины в платьях с поясами. Молодежная культура процветала в атмосфере восточного базара. Подозрительные городские элементы – студенты, наркоманы, бродяги, хиппи – значительно превосходили по численности местное население. Семьи преподавателей и разных сварливых латиноамериканцев наблюдали за тем, как расползался во все стороны бульвар кампуса, плодя книжные магазины, места студенческих тусовок, лавки, где торговали курительными трубками, благовониями, бусами и прочей дребеденью, и новые бутики, продававшие одежду из макраме. Здесь в любое время дня и ночи было полно праздношатающегося народа: туристы-простофили и просто зеваки, взявшиеся невесть откуда, бродили туда-сюда, а уличные артисты – клоуны, барабанщики и волынщики – забавляли их в меру своих способностей. Жители Дэмона в парусиновых костюмах и широких бабушкиных платьях из цветастого ситца расхаживали по авеню среди босоногих хиппи, и у каждого была дворняжка, но не на поводке, а на веревке. На стенах зданий красовались эмблемы пацифистского движения и сердитые лозунги, иногда с нецензурными выражениями. Кое-где можно было увидеть даже призывы, прославляющие Вьетконг и Хьюи Ньютона, который тогда сидел в тюрьме якобы за убийство полицейского. Среди граффити очень часто встречались надписи округлыми буквами, которые приказывали: «Будь свободен!»
Атмосфера нонконформизма и презрения к вечным ценностям американского образа жизни воистину пленяла. Я воодушевился этими лозунгами, и мне казалось, что я держу руку на пульсе моего поколения – исторического, динамичного, эпохального, – которое стремительно летит куда-то вперед. Отважный новый мир с еще не определившимися пока очертаниями наверняка будет лучше, чем тот, который дали нам родители.
В первый же уик-энд Хоби повел нас в «Дионисий-69» на театральное действо в жанре хепенинга, где среди зрителей ходили абсолютно голые актеры. В следующий вечер там выступал Филлмор Уэст. Беснующаяся толпа, скрежет гитар, усиленный мощной аппаратурой в тысячи раз, одуряющий запах пота и наркотики, предлагаемые со всех сторон. На огромных экранах мелькали цветные амебообразные изображения со слайдов. Рок-фанаты расхаживали с видом: «Я, парень, покруче тебя». Хоби был без ума от этой жизни: столько клевых штучек, столько новых наркотиков, которые нужно обязательно попробовать! Первый гражданин антикультуры, он носил рубашки с цветными пятнами размером с грейпфрут, джинсы-колокола неимоверной ширины и авиационные очки с темными стеклами. А вдобавок отрастил могучую, как крона дуба, шевелюру, правда, без особой радости, потому что еще в Истоне постоянно не ладил с парнями, близкими к «Черным пантерам», которые называли его Томом из-за того, что он водил дружбу с белым.
Мы с Хоби выросли вместе с Университетским бульваром – единственным районом в Три-Ситиз, который любой мог назвать космополитическим и, наверное, одним из немногих в Америке, которые в годы нашего детства могли считаться интегрированными. Черные появились на Университетском бульваре и быстро попали в изоляцию благодаря четырем городским паркам, разбитым вокруг небольшого квартала, где их поселили. Однако начиная с 1930-х годов положение дел стало постепенно меняться. Негры, добившиеся определенного положения в обществе – врачи, дантисты, адвокаты, некоторые антрепренеры, – получили возможность селиться на белой стороне парковой зоны. Это привело к тому, что стоимость земли несколько понизилась, и мой отец, вечно искавший выгодной сделки, не мог противостоять соблазну. Таким образом я вместе с родителями перебрался в другой дом, поближе к центру и подальше от Хоби Таттла. Мы стали видеться реже. Хоби ходил в католическую начальную школу и, выделяясь среди сверстников ростом и физической силой, стал там заводилой. Мы снова встретились в младших классах средней школы и как бы заново открыли друг друга. Хоби-подросток открыто признавал, что его посещают странные мысли о науке, девочках и родителях.
В средней школе мы вместе преодолевали различные фазы взросления. Какое-то время мы были битниками и каждый день появлялись в беретах, солнечных очках и черных водолазках. Друг друга мы называли «Дэдди-о». По выходным в вечернее время мы сидели в подвале дома Хоби, обшитом досками, ели пиццу, слушали пластинки Тома Лерера и вели философские дебаты о половом возмужании, например, не является ли каждое женское влагалище уникальным и неповторимым, наподобие снежинки. В колледже мы приобрели репутацию чудиков, изображая из себя менестрелей. На спортивной неделе мы устраивали свое собственное представление: негр и еврей распевали песенки и торговали сколотыми вместе фото Джонсона и какой-нибудь светловолосой девушки, избранной королевой вечера или бала – Маффи, Баффи или Бетти. Немилосердно гнусавя, мы выводили старую мелодию Бинга «Я мечтаю о…».
Хоби о Белом.
Сет о Христианине.
Мы думали, что истерическое веселье помогает нам выделяться на общем фоне. Люси и Сонни встречали это как должное и терпимо относились к нашим идиотским выходкам.
Так мы оказались в Калифорнии. Не прошло и года, как я почувствовал довлеющий надо мной рок. Я иногда оглядываюсь на того молодого человека с головной повязкой из кожи ручной выделки, усами а-ля сержант Пеппер и гривой вьющихся светлых волос до середины плеч, которые мой отец с его правильным венским произношением никогда не уставал сравнивать с шевелюрой Иисуса. И мне хочется провалиться на месте от стыда. Несмотря на степень, полученную в престижном университете Среднего Запада, я чувствовал неприкаянность бытия. Год-другой меня посещали мысли о сцене. «А не стать ли нам с Хоби комиками в жанре конферанса?» – думал я. Однако для этого не хватало данных. Я не был смешным в той степени, чтобы развеселить публику. Тогда я переключился на другой профиль. Стал поговаривать о том, чтобы писать сценарии для фильмов в стиле андеграунд, и побил все рекорды повторных просмотров – Жюля и Джима и фильмов Жан-Люка Годара.
Призыв на военную службу стал для меня досадной помехой, огромным неотесанным бревном на пути к самореализации. Бывали моменты, особенно если я накачивался спиртным, когда я осознавал, насколько огромна и недифференцирована моя вселенная, насколько я заблудился, потерялся внутри самого себя. Я легко попадал под влияние любой волевой личности или теории, казавшейся мне верхом совершенства, и тогда мое поведение отличалось крайней беспечностью. Наверняка я знал очень немногое: то, что я влюблен, что я хотел, чтобы мир стал лучше, чем он был. И все же мои страстные чувства и переживания казались столь могучими, что этой энергии должно было хватить для освещения всей планеты. А теперь, когда земля несколько потускнела, я оглядываюсь назад с одиноким сердцем, которое увяло не только от грусти и печали, но и от сильного желания.
Сонни получала стипендию, а я кормился за счет случайных, разовых заработков, что было вполне в стиле той эпохи. Время от времени удавалось раздобыть продовольственные купоны. В число случайных заработков входила также продажа газеты «Гуд таймс» на Университетском бульваре. Затем меня переманили в конкурирующее издание под названием «После наступления ночи». Фактически это был порнографический журнальчик, на обложке которого каждую неделю помещалась не слишком четкая цветная фотография обнаженной красотки с огромным бюстом, чьи томные с поволокой глаза взирали на покупателей из прорези автомата, куда я закладывал газеты. Однако мое главное занятие заключалось в том, что я присматривал за шестилетним мальчуганом, которого звали Нил Эдгар. Его родители жили в том же многоквартирном доме, где нашли приют и мы с Сонни.
Это было здание с крышей из коричневой черепицы в викторианском стиле, с круглой башенкой, увенчанной острым шпилем тремя этажами выше основного корпуса. Внутри здание давным-давно обветшало и нуждалось в капитальном ремонте. Штукатурка потрескалась, а линолеумные полы протерлись до основания. Словом, типичная третьеразрядная студенческая общага. Однако наша квартира обладала скромными, но все же достоинствами в виде просторной кухни и многих викторианских мелочей, включая лепной карниз под потолком.
Работа сиделки подвернулась мне совершенно случайно. В первый же день, когда мы вселились сюда, я отправился на поиски молотка и постучал в дверь единственной квартиры, находившейся наверху. Мне открыл отец Нила, Лойелл Эдгар, сразу поразивший меня своей внешностью: ни дать ни взять – настоящая кинозвезда, что в немалой степени способствовало его харизме. Это был вылитый Брюс Дженнер, популярный олимпийский спортсмен того времени, только чуть тоньше и пониже ростом. Те же прямые, длинные, аккуратно расчесанные волосы и слишком правильные черты лица, как у куклы Барби. Меня поразили его глаза, голубые и на удивление прозрачные, придававшие взгляду мистическую окрашенность. В то же время Эдгар не блистал непринужденностью в общении. Он постоянно был напряжен, словно его только что ударило электрическим током. Все то время, пока я объяснял ему, что мне нужно, он стоял на пороге и мрачно смотрел на меня. Если бы не тихий голос с южным акцентом, раздавшийся в глубине квартиры, Эдгар наверняка бы захлопнул дверь перед самым моим носом. Из комнаты вышла миловидная женщина в джинсах и рубашке из шамбре. Прямые волосы бронзового цвета были завязаны сзади хвостиком, а в ее спокойной улыбке чувствовались умение владеть собой и безупречные манеры.
– Может быть, присядете? – предложила Джун Эдгар после того, как мы представились друг другу.
Позже выяснилось, что это было скорее предложение работы, чем попытка сгладить неприязненное отношение Эдгара. Джун объяснила, что они с мужем, преподававшим теологию, бывают заняты в течение всего рабочего дня. Их прежняя няня, наш сосед по этажу, Майкл Фрейн, внезапно оставил эту работу за день до моего появления, так как получил предложение возглавить лабораторию в Центре прикладных исследований. Джун была со мной совершенно откровенна и не скрывала, что находится в безвыходном положении. Она надеялась, что я соглашусь сидеть с Нилом после школы, а иногда и по вечерам.
Мне было трудно представить себя в роли няньки. Идея выглядела нелепой прежде всего потому, что у меня нет младших братьев и сестер, и, естественно, я всегда считал, что возиться с малышами – удел противоположного пола. С другой стороны, как раз в этот момент я оказался без каких-либо средств к существованию, да еще вдобавок за полстраны от отчего дома. Материальная зависимость от отца, который дрожал над каждым центом, висела надо мной дамокловым мечом и постоянно давила на психику. Отец был экономистом, одним из лучших специалистов по денежному рынку, и в этом отношении деньги являлись для него смыслом жизни. В результате они питали многие наши конфликты. Только приняв предложение Джун, я узнал, во что вляпался.
– Дружище, так, значит, ты теперь будешь вкалывать на председателя «Одной сотни цветов»? – весело объявил мне в тот же вечер научный руководитель Сонни, Грэм Флорри.
Мы с Сонни присутствовали на первой для нас вечеринке старшекурсников и аспирантов, одном из тех мероприятий, которые вскоре стали восприниматься мной как кошмар. Здесь выпускники старались поразить друг друга эрудицией и оценивали, кто чего стоит. Грэм – высокий румяный англичанин со светлыми, подстриженными, как у женщины, волосами, концы которых завивались внутрь, – носил хилую бородку, обрамлявшую челюсть, и узкие тонированные желтые очки, намекавшие на психоделическую ориентацию. Мне было невдомек, что он имел в виду под «Одной сотней цветов» и что его так развеселило.
– Поинтересуйся в ФБР, приятель, у службы безопасности Дэмона, у городской полиции. Сдается мне, они должны неплохо знать «Одну сотню цветов». Эти ребята, по-моему, именуют себя Революционным советом. «Черные пантеры», «Белые пантеры», «Метеорологи», «ПЛП», «Коричневые береты» – кого там только нет. Всякой твари по паре. «Племя Красной горы», «Движение белых за освобождение Хьюи». Мелкие ячейки, группы, организации, всякий сброд, который начинает хлопать в ладоши, как только слышит разговоры насчет того, что, мол, давно уже пора браться за оружие. Опасный тип этот Эдгар, уж поверь мне. В прошлом году по его приказу казнили человека. Ты не знал? Один дурачок, который связался с ним, случайно мне обмолвился… Боже, что я болтаю? Надеюсь, ты не из ФБР?
Я заверил его, что не имею отношения к сей почтенной организации. Грэм сделал солидный глоток виски, чтобы рассеять тревогу.
– Короче говоря, укокошили какого-то парня из «Пантер», которого приняли за осведомителя. Полицейские нашли его в канаве у залива. Бедолаге сделали смертельный укол героина и подсунули в карман пакетик с порошком, чтобы навести полицию на мысль о передозировке. Человеческая жизнь для них гроша ломаного не стоит. Полиция не стала дальше копать. Во всяком случае, пока.
Затем Грэм вкратце набросал основные вехи биографии Эдгара. Отпрыск южных плантаторов; его дедушка вырос вместе с рабами. То было прошлое, в котором милосердие соседствовало с алчностью, что Эдгар охотно признавал и регулярно обличал. Он был посвящен в духовный сан и, оставаясь священником, преподавал на факультете богословия. Вместе с тем Эдгар занимался сравнительным изучением Евангелия и марксистского учения. Однако с наступлением в середине шестидесятых эры свободы, больше смахивавшей на анархию с жаркими дискуссиями у буфетных стоек, он стал ориентироваться скорее на маленькую Красную книжечку председателя Мао, чем на Священное Писание. Эдгара подозревали в том, что через свою радикальную организацию он инспирировал массовые беспорядки прошлой весной, когда отдельные группы белых и черных студентов захватили университетские корпуса, угрожая сорвать учебный процесс. Фаланга полицейских, прибывших из города, приступила к штурму, во время которого огнестрельное ранение получил университетский охранник. В него стреляли с противоположной стороны главной площади кампуса.
В первые дни после нашего приезда в Дэмон до Сонни дошли те же слухи об Эдгарах – что они принимали участие в планировании побега заключенных из тюрьмы в Соледаде, что часть членов ученого совета выдвинула предложение уволить Эдгара из университета. Она то и дело уговаривала меня уйти от них. Кстати, Сонни сама родилась в красных пеленках. Ее мать, Зора Клонски, профсоюзный функционер, во время Второй мировой войны занимала пост председателя комитета профсоюза слесарей-сантехников, правда, недолго. Мой взгляд на Зору был более прозаическим. Я видел в ней прежде всего единственного живого коммуниста, с которым я когда-либо был знаком, и – скажу под строжайшим секретом – человека, помешавшегося на почве своих убеждений. Тем не менее Зора хотя и била окна на заводе, но не устраивала побега заключенным из тюрьмы и никогда не стреляла из пистолета. Эдгары, с точки зрения Сонни, были экстремистами.
– Они увязли в дерьме по самую макушку, – предупредила Сонни.
На меня это никак не подействовало. В тот первый день, когда Джун прощупывала меня, я узнал, что оба супруга были выпускниками Истона, странствующими южанами, которые с трудом вытерпели четыре зимы на Среднем Западе. Наивная сентиментальность внушала мне надежду, что дух землячества не даст Эдгарам причинить мне какой-либо вред. Кроме того, меня подзуживало любопытство. В то время я находился в подавленном состоянии из-за удручающих результатов, которые принес политический процесс, протекавший в предыдущем году: расправа полицейских над демонстрантами у здания, где проходил съезд демократической партии, избрание Ричарда Никсона и его последующий отказ положить конец войне во Вьетнаме. Многие приверженцы левых убеждений пришли к выводу, что пора переходить от гражданских форм неповиновения к силовым действиям. На Манхэттене взрывами бомб были сильно повреждены призывной пункт вооруженных сил на Уайт-холл-стрит и здание уголовного суда.
Вопрос об использовании насилия вызвал раскол в рядах СДС, самой влиятельной организации левого толка, имевшей свои отделения во многих университетских городках. Осенью 1969 года отколовшаяся от СДС фракция «Везерман» организовала в Чикаго Дни ярости, когда десятки радикалов устроили уличные погромы. Вооружившись цепями, они разносили вдребезги магазинные витрины, стекла автомобилей и вступали в рукопашные схватки с полицией. В южной Калифорнии какие-то экстремисты, назвавшиеся Армией освобождения, похитили Хуаниту Райс, дочь видного промышленника, занимавшегося сбором пожертвований в фонд республиканской партии. Они схватили девушку, когда та возвращалась из школы домой, и, угрожая ей оружием, увезли в машине. Позднее похитители потребовали за Хуаниту выкуп. Все эти действия я считал контрпродуктивными и экстремистскими, однако сама идея переустройства мира не могла не затронуть в моей душе сочувственную струну. В атмосфере блужданий и неопределенности Эдгары, казалось, представляли реальность жизни, то обновление, которое, как я думал, было не за горами.
Вот уже много лет я задаю себе вопрос: почему у нас с Сонни так ничего и не получилось? Что помешало? Времена? Может быть, я отпугнул ее своими сумасшедшими страстями? Пытался ли я удержать ее? Понимание этого, хотя бы на интуитивном уровне, остается для меня соблазнительно недоступным. Однако почему-то наша совместная жизнь складывалась непросто. Всякий раз, когда прожитый вместе день подходил к концу, возникало странное чувство, похожее на облегчение. Никто из нас двоих не имел ни малейшего представления, как строить совместную жизнь. Мать Сонни, Зора, не жила с мужчиной после рождения дочери, а я, с раннего детства росший в обстановке нервных, натянутых отношений между родителями, естественно, не желал переносить их на свой личный опыт. В результате все между нами решалось на основе договоренностей: кто отвечает за стирку, кто планирует развлечения, кто убирает квартиру. И мы придирчиво следили за тем, как каждый исполняет свои обязанности.
И кое-что из того, что затем возникло, нельзя было отнести на счет взаимного приспособления, притирки. Я всегда думал о Сонни как о самом важном для меня человеке. Она не теряла самообладания в любых обстоятельствах, ее поступки всегда были логичными, а манеры благородными. Сонни ценила юмор, хотя мастером шуток не была; легко общалась с незнакомыми людьми, доброжелательно и приветливо относилась даже к уличным люмпенам и их собакам. Мой главный вклад в наши отношения заключался в том, что я внес в ее жизнь, до того слишком организованную, размеренную и логичную, легковоспламеняющийся элемент.
И все же, живя с Сонни, я обнаружил в ней уйму загадочных мощных эмоций, которые во многом противоречили и ее, и моему пониманию жизни. Временами ею овладевали приступы меланхолии, когда она отрешенно, будто зомби, смотрела невидящими глазами и почти не реагировала на слова. Для Сонни были характерны по-детски непостоянные привязанности: если на одной неделе она восхищалась определенными писателями, товарищами по группе, предметами одежды, то на следующей уже о них и не вспоминала. А еще ей была присуща обидчивость. Любая критика со стороны преподавателей, касавшаяся ее работ, или даже несогласие с ее мнением, высказанным на семинарских занятиях, могли привести к тому, что на Сонни находила хандра, и она начинала со мной препираться. Посещая вместе с ней отвратительные факультетские вечера, я довольно скоро обратил внимание на то, как она себя подавала – sui generic, ни одного упоминания о родном городе, или о детстве, или об отце, Джеке Клонски, секретаре местного отделения докеров, умершем в результате несчастного случая в порту. Эта трагедия произошла, когда Сонни не было и двух лет. Малышке приходилось жить в доме тети Генриетты чаще, чем с матерью, которая постоянно была в разъездах. Подобно скульптуре, Сонни являла собой замкнутое пространство, куда невозможно войти. Отчаявшись отыскать хоть какую-то зацепку, я иногда, конечно же, в ее отсутствие, просматривал конспекты или проверял книги, которые она читала, в поисках пометок на полях или выделенных абзацев. Как расценить этот восклицательный знак? Какой внутренний голос подсказал ей написать «ясно»?
Ее отношение к учебе отличалось крайним непостоянством и противоречивостью. Временами Сонни была целиком поглощена делами факультета, подводными течениями, острыми конфликтами и оригинальными взглядами своего молодого научного руководителя Грэма Флорри или погружалась в царство мысли, готовясь к семинарским занятиям. Затем наступали периоды, когда она объявляла, что все это пустая трата времени. Философия – не более чем жонглирование словами, говорила она или повторяла мысль Ницше, отвергавшую философию как науку. Согласно модному термину тех дней, философия больше не была релевантной. С точки зрения Аристотеля, философия и наука – одно и то же. Теперь, говорила Сонни, существуют тысячи других областей науки, от психологии до физики, исследования в которых помогают в поисках истины.
– Меня больше привлекают реальные вещи. Нечто конкретное, а не представления о них, – сказала она однажды.
Довольно часто, желая подбодрить ее, помочь воспрянуть духом, я просил пересказывать мне в упрощенном, так сказать, переваренном виде суть прочитанного, вроде того как птица-мать, пережевав тяжелую, грубую пищу, отрыгивает ее своему птенцу постепенно и в легкоусвояемых количествах.
Чтобы ускорить работу соискателей ученой степени, руководители программы «Современная критическая мысль» потребовали от всех аспирантов представить развернутый план диссертации к концу первого семестра. Это означало, что работа должна идти сумасшедшими темпами.
Темой диссертации Сонни избрала взгляды философа Брентано, который учил, что созидание в своей основе есть не что иное, как образы, лишенные всякой абстракции. Она собиралась рассматривать его творчество в неожиданном ракурсе – в виде мостика между глубинными философами, такими как Фрейд, и экзистенциалистами, такими как Сартр. В этой связи она принялась перечитывать труды немецких философов девятнадцатого века и незаметно для себя увлеклась Ницше. Очень большое влияние на нее оказало одно его произведение, по-моему, «Грезы». Там Ницше утверждает, что все понятия – религия, любовь – лишь мечты и грезы, которые не поддаются обоснованию ни с моральной, ни с научной точки зрения. «В действительности, – сказал Ницше, – мы покачиваемся на волнах своих ощущений, не имея твердого якоря. Мы свободны, но полны страха, как астронавты, плавающие в открытом космосе. Наши жизни, – утверждал он, – наши обычаи являются механическим познанием».
– Ты понял? – спросила она меня.
Стоял солнечный воскресный день. Мы, несмотря на то что было уже далеко за полдень, как частенько бывало по воскресеньям, оставались в постели – в нашем временном убежище перед началом рабочей недели с ее лихорадочно-бессмысленной суетой. Весь день Сонни ходила раздетая. Мы позавтракали и даже пообедали, сидя на полу на матрасе. Все время, свободное от принятия пищи, мы посвящали чтению работы Сонни и любви. Когда она дремала, я брал исписанные листы и продолжал чтение. В послеобеденное время Сонни стала просматривать литературу из рекомендованного списка.
– Сильно сказано, – произнес я по поводу поразившей меня мысли. – Очень сильно. Однако все это чушь собачья!
– Почему чушь собачья, бэби?
– Да потому, что все не так. Не для меня. Все между собой связано. Призыв в армию. Мои родители. Война. Я не плыву. Совсем нет. А ты?
В нашей спальне было круглое окно, напоминавшее иллюминатор. Его существование казалось бессмысленной викторианской вычурностью, пока однажды ночью, в полнолуние, комната не наполнилась таким призрачным, но интенсивным светом, что я не смог заснуть. Погрузившись в раздумья, Сонни смотрела теперь именно туда.