355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Скотт Туроу » Законы отцов наших » Текст книги (страница 12)
Законы отцов наших
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:11

Текст книги "Законы отцов наших"


Автор книги: Скотт Туроу


Жанр:

   

Триллеры


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

Осень, 1969 г.
Сет

15 ноября на Молле собралось свыше миллиона демонстрантов, протестовавших против войны. Конгресс, встревоженный этим событием, принял закон о лотерейной системе призыва. Теперь молодые люди призывного возраста вместо того, чтобы трястись от страха, годами находясь в подвешенном состоянии, должны были перетерпеть лишь одну ночь, в течение которой решалась их судьба. Одних заберут, другие останутся.

Я быстро разглядел в лотерее ее истинную суть, позорную попытку разделить молодежь, лишить ее боевого духа. Однако в душе я был близок к ликованию. Ведь еще несколько дней назад я понуро ждал своей очереди, почти смирившись с участью пушечного мяса, а теперь появился шанс избежать ее.

Лотерея была назначена на второе декабря в 17.00 по нашему времени. Мы смотрели ее по телевидению в своей квартире. Вместе с нами были Хоби и Люси. Пришел и Майкл Фрейн. Сонни сидела рядом со мной и держала меня за руку. После местных новостей на экране появился Уолтер Кронкайт в прямой передаче из Вашингтона. Именно таким я и представлял себе военный трибунал – точь-в-точь кучка стариканов на помосте. Какой-то конгрессмен вытащил первую маленькую капсулу из вращающегося барабана. Пожилой полковник прочитал дату – четырнадцатое сентября – и повесил бумажку на доску, находившуюся за ним. Цель лотереи состояла в том, чтобы расположить все дни года наугад, в том порядке, в каком капсулы будут выниматься из барабана. И в этом же порядке будут призываться призывники. Если родился четырнадцатого сентября, тебя призовут первым. С другой стороны, если бумажка с днем рождения Хоби или моим будет вытащена гораздо позже, то она, по нашим подсчетам, должна оказаться двухсотой. Двести было тем барьером, перевалить за который означало получить свободу.

Члены молодежной комиссии по отбору юношей для военной службы, сформированной по приказу президента Никсона, выхватывали из барабана капсулы. Дело у них спорилось. Это были парни призывного возраста с очень короткими стрижками, открывавшими оттопыренные уши. Такие ребята чуть ли не с детства отираются близ влиятельных людей, мечтая попасть в систему. Я презирал подобных типов. Один из этих жополизов вытащил мой день, двенадцатое марта. Он оказался по счету пятнадцатым. Я получу повестку о явке на призывной пункт к началу апреля.

– Редкое везение, – заметил я, однако шутка прозвучала невесело и глупо.

Не зная, что делать, я зачем-то встал с пола. Сонни обняла меня сзади и прижалась лицом к моей спине. На экране все еще суетились ушастики, запускавшие руки в барабан, но меня это уже не интересовало.

Возобновилась передача местных новостей, а номера из Вашингтона шли бегущей строкой внизу экрана. Я смотрел новости и, потрясенный случившимся, пытался представить себе свое будущее. В тот момент я ненавидел в Америке все. В Хартфорде двух студентов судили за преступный пасквиль: они опубликовали в университетской газете неприличную карикатуру на Никсона. В Чикаго за Дни ярости суду были преданы Марк Радд и «Метеорологи». А сага Хуаниты Райс, всколыхнувшая всю Калифорнию, продолжалась. В поисках девушки время от времени устраивали широкомасштабные облавы в пределах штата, а ее похитители выпускали различные воззвания, требуя, чтобы им предоставили возможность выступать по общенациональному телеканалу в течение пяти вечеров подряд.

С момента похищения девушки это дело стало предметом безрассудных тревог моей матери. Узнав о моих знакомствах в радикальной среде, она вбила себе в голову, что экстремисты могут похитить и меня. Думаю, так ее психика отреагировала на стрессовую нагрузку. В отличие от этой мнимой опасности, которая существовала лишь в ее болезненном воображении, Вьетнам был более чем реален.

Тем временем Хоби молча сидел перед телевизором, напряженно наблюдая за пробегавшими числами. Он не меньше моего хотел увильнуть от призыва, но избрал иной подход. Он поклялся, что явится на медкомиссию в женском платье и скажет, что находится в гомосексуальных отношениях со всеми видными черными коммунистами, начиная от Патриса Лумумбы и кончая Гэсом Холлом. Он также периодически привязывал свою ногу к шлакобетонной плите, пропустив веревку через лобок, чтобы усугубить последствия футбольной травмы, полученной еще в школе. Когда число извлеченных капсул перевалило за двести семьдесят пять, мы поняли, что ему больше нет необходимости во всех этих ухищрениях. Безутешно завидуя ему, я тем не менее заставил себя поцеловать его в лоб.

– Ведь хоть кому-то должно повезти, – сказал Хоби.

Из маниакальной осторожности он решил не ликовать, пока не извлекут трехсотую капсулу. Последним оказался Майкл – его дата рождения была трехсот сорок второй, и к тому же у него была категория 1-Y. Несмотря на то что Майкл вырос на ферме и все детство провел на свежем воздухе, помогая отцу косить траву, стоговать сено, пасти коров и выполнять прочие работы, его здоровье не отличалось особой крепостью. Он страдал от астмы и сенной лихорадки, включенных в расписание болезней, утвержденное министерством обороны, и поэтому его освободили от военной службы.

Мои родители возлагали на эту лотерею огромные надежды и отважились позвонить мне лишь на следующий день. Как сейчас помню, звонок раздался в 6.01 по центральному времени, в ту самую минуту, когда тариф на междугородные разговоры сокращался. Каковы бы ни были обстоятельства, отец никогда не нарушал своей догмы относительно денег.

Когда родители звонили мне по воскресеньям, мы с отцом почти не разговаривали. Обычно он задавал пару дежурных вопросов о моем здоровье или о погоде в Калифорнии, а затем передавал трубку матери, которая начинала тщательно выведывать у меня все, что ее интересовало, и следовала при этом списку тем, который она, как я знал, составляла целую неделю. Я живо представил себе мать, нервно комкавшую в руке носовой платок, и отца, сидящего достаточно близко, чтобы слышать все, но при этом делающего вид, что это его не слишком интересует. Сердце сжалось от боли. Для отца настал момент конфронтации с сыном-ренегатом, вызов, от которого он никогда не уклонялся.

– Полагаю, это решение слишком поспешное и непродуманное, – сказал он наконец, когда я сообщил ему, что теперь у меня нет иного выхода, кроме Канады. – Есть альтернативы.

– Например?

– Один знакомый врач прекрасно знает всю систему изнутри…

– О, здорово. Выходит, мне нужно дать взятку какому-нибудь члену медкомиссии, чтобы у меня обнаружили физический недостаток. В этом суть?

– Суть в том, что у этого человека такие же убеждения, как и у тебя, и он тебе поможет.

– Понятно. Ну а какие еще варианты у тебя в запасе?

Наверное, едва он явился домой, как мать сразу же потащила его к телефону, не дав снять тяжелый шерстяной пиджак. Рядом с собой отец наверняка поставил старый, знакомый мне с детства портфель, который у меня всегда ассоциировался с ковбойскими чересседельными сумами.

– Я разговаривал с Гарольдом Блоссманом. Его сын записался в резерв ВМФ. Несколько месяцев – ну полгода, год от силы – учебки, а потом ты свободен и делай что хочешь. Пиши свои киносценарии, книги, что угодно.

– А если меня призовут?

– Призовут?

– Например, переведут часть в разряд боевых, и все. Если в таком случае дать деру, это будет уже статья о дезертирстве или измене.

– Ну, такое случается редко.

– А если все-таки?

– Вот тогда и будешь думать, Сет. Господи, да ты что, собираешься распланировать всю оставшуюся жизнь, ориентируясь только на это обстоятельство?

Разговор о компромиссе, против которого было трудно находить возражения, ужаснул меня. В своем страстном отрицании войны я открыл одно обстоятельство – возможно, единственное, которое полностью соответствовало моим убеждениям. Слова не должны расходиться с делами. Капитулировать перед просьбами и мольбами родителей означало обречь себя на бессмысленное и пустое существование, где я просто растворюсь как личность.

– Ты не понимаешь. Я против военной машины. Я хочу сопротивляться. Я не хочу ловчить и молча радоваться, как мне удалось обмануть систему, в то время как какой-нибудь пуэрториканский парнишка из Норт-Энда отправится умирать вместо меня. Я не хочу притворяться, корчить из себя ура-патриота и позволять издеваться над собой в учебке, а затем сделать ноги, если меня вздумают отправить во Вьетнам. Участие в войне, которая нужна только корпорациям, наживающимся на оборонительных подрядах, достойно раба, добровольно надевающего на себя ярмо. Есть только одна альтернатива.

– Это не альтернатива.

– Папа, это то, против чего нужно бороться всеми силами. Уж кому, как не тебе, знать это.

Я понимал, что мои аргументы тщетны. Мы с отцом были согласны в том, что из истории необходимо извлекать уроки, но не насчет того, кто есть кто. Он с презрением отвергал параллели, которые я проводил между нашим правительством и нацистской Германией. А вот студентов в Колумбии мой отец охотно сравнивал с участниками пивного путча. «Пантеры» же, по его мнению, были коричневорубашечники в беретах.

– Жизнь для твоей матери превратится в бесцельное существование, – сказал он напоследок. – Ты должен хоть немного пожалеть ее. Неужели тебе нужно об этом напоминать?

Когда я повзрослел, все споры с отцом стали вестись под знаком заботы о матери. Он настаивал не ради себя, а ради нее. Он был ее представителем, ее защитником. Я попросил его не заводить старую пластинку.

– А Хоби? – спросил отец. – Что он будет делать? Драпанет вместе с тобой?

Между моим отцом и Хоби всегда существовало некое духовное родство; они общались на какой-то особенной волне, длина которой была известна только им одним. Как и полагалось венскому снобу, отец питал уважение к высокому интеллекту и выслушивал остроумные реплики Хоби с одобрительной улыбкой, которой никогда не находил для меня. Когда я сказал ему, что Хоби достался удачный номер, в его голосе прозвучало удовлетворение.

– Стало быть, этот шаг ты сделаешь в одиночку, – констатировал отец. – И когда же?

– Не знаю. Во всяком случае, не в ближайшее время.

– Понятно. Значит, мы можем надеяться, что в тебе еще проснется здравый смысл, не так ли?

Я не ответил. К тому времени в комнату уже вошла Сонни. Она стояла и напряженно прислушивалась к нашему разговору. Положив трубку, я посмотрел на нее.

– Есть альтернати-фы, – произнес я, подражая акценту моего отца.

Всю свою жизнь я подшучивал над плохим произношением родителей даже в их присутствии и никогда особенно не вникал, почему они мирились с моим поддразниванием. Однако для них всегда было очень важно, чтобы я стал настоящим американцем, чувствовал себя здесь как дома – в безопасности. В моем присутствии они всегда говорили только по-английски и даже дали мне имя, которое, к моему неувядаемому изумлению, никто из них не мог правильно произнести. Мать, со своим чешским акцентом, выговаривала – Сед, а отец – Сесс. Страстное родительское желание, чтобы их чадо пришлось к месту, было моим единственным островком спасения в доме, где сухая корректность отца и вечные страхи матери не оставляли никакой другой отдушины. Если я хотел иметь какую-то игрушку – например, пистолет с пистонами, когда мне было шесть лет, или поступать по-своему – сидеть у телевизора до глубокой ночи и ссылаться на то, что это – по-американски, – в данном случае во мне говорило своеобразное чувство юмора, – они почти всегда уступали. Вот почему родители так сильно переживали: мое решение покинуть Соединенные Штаты перечеркивало все их планы относительно моего будущего.

– У него появились какие-то новые идеи? – спросила Сонни.

– Я пролетел, – ответил я.

По правде говоря, были и другие пути, не расходившиеся с моими моральными принципами. Я мог перейти на нелегальное положение. Для этого требовались ксивы и главное – номер социальной страховой карточки, но тогда пришлось бы вечно скрываться, жить с постоянным чувством страха перед разоблачением. Это казалось мне непосильным испытанием. Была еще и более достойная альтернатива: отдать себя на милость правосудия. Именно так поступил Брэд Коларич, парень, которого я знал в Истоне. Теперь он отбывал срок в федеральной тюрьме в Терреоте. Однако рассказы об отвратительной стороне тюремного быта – гомосексуальных домогательствах и насилиях – не давали мне спокойно спать по ночам, и я считал, что правительство не имеет права сажать меня в тюрьму за свои ошибки. Но это была единственно достойная альтернатива.

– Может, мне следует предложить себя в обмен на Хуаниту Райс? Может быть, меня похитят цыгане? Увезут с собой. Мама всегда говорила мне, что они крадут детей.

Сонни слышала то же самое от тети Генриетты.

– Как думаешь, у них есть возрастной ценз? – спросил я.

– Не исключено.

– Дьявол! А я уж подумал, что дело в шляпе. С ними можно было бы добраться до Канады. – Я посмотрел на Сонни. – В общем, куда ни кинь, везде клин, – мрачно произнес я.

– Ответа нет, бэби.

– Похищение? – предложил я.

Сонни грустно улыбнулась:

– Вряд ли. Не вижу смысла.

– Почему же? Послушай, я знаю, что меня гложет. Дело не в Канаде, а в том, что я выступаю в роли дезертира. Так они смотрят на это. Если бы власти знали, что я нахожусь в безопасности, в замечательной и спокойной стране, но меня там удерживают помимо моей воли. – Я выдвинул руку вперед. – Безупречный вариант.

Мне нужно было спастись не столько от карающей десницы государства, сколько от молчаливого осуждения родителей: я осмелился забыть то, о чем никогда нельзя забывать.

Не приходится удивляться, что той ночью мне снились цифры. Хрупкие создания, они являлись ко мне во снах, когда я был ребенком. Обычно я в ужасе обнаруживал их где-нибудь на своем теле: под манжетами брюк, посреди лба, когда я случайно видел себя в зеркале. В отличие от отца, который всегда носил рубашки с длинным рукавом, даже в летний зной, и, насколько мне помнится, никогда не купался на людях – в отличие от него моя мать никогда не пыталась скрыть сине-зеленые символы, вытатуированные у нее на руке, в нескольких дюймах выше запястья. Эти метки, такие отчетливые, всегда имели для меня особое значение: не поддающиеся выведению и слегка уродливые, но вызывающие прилив самых теплых чувств, потому что они принадлежали только ей. Помню, как в раннем детстве я часто слюнил палец во рту и при полном попустительстве с ее стороны пытался стереть эти цифры. Когда я спрашивал, что это означает, она всегда отвечала очень просто: «Это? Это номер». А когда я рисовал цифры ручкой – скорее каракули – на своем теле, она сразу же тащила меня к раковине умывальника.

Помню, когда я научился читать, мне бросилось в глаза, что цифры имеют особую форму. Написанные от руки, они казались какими-то чужими, враждебными. У пятерок были странные хвостики, а семерки были перечеркнуты посредине косой черточкой. И примерно в том же возрасте я начал наконец каким-то странным образом, инстинктивно, находить взаимосвязь этих цифр с великим, неописуемым ужасом, темным туманом, который остался где-то в прошлом. О нем в доме родителей всегда говорили только намеками.

Отец не терпел разговоров о концентрационных лагерях. Если об этом шла какая-то передача по телевидению, он смотрел ее очень внимательно, но молча. При этом он не делал никаких собственных пояснений, а если мать пыталась что-либо сказать, останавливал ее своим тяжелым, укоризненным взглядом. И все же те немногие образы, которые я видел, – обнаженные тела, похожие на скелеты, синюшные трупы, сложенные штабелями и, казалось, насквозь пропитанные смертью, – остались в моей памяти призраками. Они жили со мной неизменно, являясь частью высокого напряжения, царившего в нашем доме. Атмосфера там во все времена была подобна туго натянутой струне музыкального инструмента, которая только и ждала, чтобы ее коснулись.

Многое из того, что я знал, пришло ко мне с чтением книг – причем их выбор был почти бессознательным – или из рассказов матери. Немногие подробности из того, что мне было позволено знать в весьма незрелом возрасте, стали известны в основном из ответа на мой собственный вопрос, который я задавал ей снова и снова: что случилось с ним, с этим человеком, моим отцом? Истории, которые мне повествовали скупыми мазками, были совершенно чужды спокойной, безопасной среде Университетского бульвара – его улицам, прятавшимся под сенью старых, раскидистых вязов, его вечным, непреходящим ценностям и прочному социальному этносу спокойных интеллектуальных дебатов. Мне понадобились годы, чтобы осмыслить их: своеобразное титрование моего собственного опыта происходило бесконечно малыми порциями, как физраствор из капельницы, слезинка за слезинкой в кровь. И даже в этом случае они остаются для меня квинтэссенцией ужаса: как муж моей матери исчез навсегда, когда их, заключенных, только что прибывших в Биркенау, рассортировали по половому признаку. Как шестилетнего сына моего отца застрелили прямо у него на глазах в Бухенвальде. Нечеловеческая работа. Вместо нормальной еды – запаренная в котле трава. Непостижимая глубина переживаний, оставшаяся у тех, кому удалось вынырнуть из этой кромешной тьмы.

Я изо всех сил старался думать о том, что мои родители стали жертвами варварского обращения, и никогда не принимал во внимание следа, оставленного их опытом на моем сознании.

Сонни взяла с собой из дома сотни книг. В этом отношении я безнадежно отстал от нее. У меня было всего-навсего четыре, ну максимум пять книжек: «Дневник Анны Франк», «Взлет и падение Третьего рейха», «Талкотт Парсонс» и «Биография Гитлера» Алана Буллока. Одинокие, жалкие томики, они стояли неприкаянно на запыленной полке одного из нескольких книжных шкафов, которыми были уставлены все свободные стены нашей квартиры в Дэмоне. Даже если они стояли рядышком, я никак не мог взять в толк, что их объединяло. Просто увлекательное чтиво, которое я пожирал в колледже в часы временной передышки от яростного дыхания жизни. Я не видел никакой связи между прошлым родителей и моими политическими пристрастиями. Я не мог распознать тщетную сделку, которую молча заключил с самим собой. Она заключалась в том, что если бы мир можно было преобразить, исправить, если бы я знал, что второго холокоста никогда больше не будет, я освободился бы от бремени, которое они возложили на меня. Для меня все это было невидимой тканью. Наоборот, все эти годы я страдал необъяснимой фобией, которая наполняла меня таким бешеным страхом, что всякий раз, когда в ковбойских вестернах я видел, как клеймили скот, мне приходилось выходить из комнаты.

После разгона демонстрации у Центра прикладных исследований ее участники – и в первую очередь те из них, кто имел нарукавную повязку члена «Одной сотни цветов», – выместили злость и отчаяние на университетском городке. Они разбили окна почти всех зданий, окружавших главную площадь, и залили кирпичные стены бараньей кровью, принесенной в больших стеклянных банках. В подвал библиотеки, которой пользовались студенты последних курсов, кто-то бросил дымовую шашку. Библиотеку пришлось закрыть на четыре дня и вынести оттуда несколько сотен тысяч книг, чтобы не дать им пропитаться противной вонью. Другую шашку бросили в трубу штаб-квартиры полиции Дэмона. По свидетельствам нескольких очевидцев, злоумышленник в спешке поскользнулся и, скатившись с черепичной крыши, грохнулся о землю ногами вперед прямо перед окнами полицейской штаб-квартиры. Полицейские утверждали, что его тут же унесли другие радикалы с нарукавными повязками, так как он получил серьезную травму стопы, лодыжки или нижней части голени. Были проверены все пункты оказания «скорой помощи» в районе Залива, однако обнаружить пострадавшего злоумышленника так и не удалось.

В кампусе и на бульваре в течение последующих дней только и было разговора, что о беспорядках. Высказывались самые различные предположения насчет породивших их причин. Все искренне недоумевали о том, как мирный митинг мог вдруг обернуться своей полной противоположностью. Полиция объявила, что Эдгар находится под следствием по подозрению в подстрекательстве к уличным беспорядкам. По версии следователей, именно его громогласное чтение цитат из маленькой Красной книжки и стало сигналом к битью стекол. Однако десятки людей, находившихся в первых рядах и с которыми мне удалось побеседовать, в один голос утверждали другое. Они считали, что виной всему были действия полиции, начавшей избивать дубинками женщину, чья собака подбежала к шеренге копов. Когда же я пытался выяснить подробности, почти все свидетели признавали, что видели лишь ее лицо, залитое кровью. Никто, похоже, не мог припомнить, чтобы ее били дубинками. Одни говорили, что у нее была нарукавная повязка «Одной сотни цветов», другие столь же категорично опровергали их. Саму женщину так и не смогли найти. Что же до Эдгара, то он напрочь отрицал свою причастность к провокации.

– Неужели вы принимаете меня за круглого идиота, Сет? – спросил он, когда я попытался наконец заговорить с ним об этом на следующей неделе. – Неужели готовы поверить аппаратчикам из ученого совета? Версия администрации просто смехотворна. Я не притворяюсь. Они выставляют меня главным махинатором, великим авантюристом, который управляет многочисленными шайками деклассированных элементов. И при этом заявляют, что я принародно подавал сигналы толпе. Неужели это похоже на хорошо продуманную и тщательно спланированную подрывную акцию?

Я знал, что его речь неплохо отрепетирована и что я далеко не первый, кому он повторял эти доводы. На прошлой неделе я слышал, как Эдгар цитировал Джун отрывки из Сунь-Цзы.

– Война – это обман, – сказал он.

Эдгар не объяснил, правда, а я и не осмелился спросить его, как получилось, что злоумышленник, бросивший дымовую гранату, оказался со сломанной ногой на заднем дворе нашего дома. Однако мне хотелось верить ему, когда он отрицал свою роль в организации беспорядков.

Сонни проявила куда больший скептицизм. Эдгар стал причиной наших частых ссор.

– По крайней мере, – объяснил я ей как-то вечером, – он не такой, как эти тупоголовые на Университетском бульваре, которые только и знают, что твердить: «Как мне сделать этот мир лучшим для меня?» Он не говорит: «Давайте изменим все!» Но при этом позаботился, чтобы ЛСД продавался на каждом шагу, и демонстрировали клевые фильмы про Джеймса Бонда, и кто-то убирал мою квартиру, и стирал мою одежду. Вот что он сказал мне: «Если бы я был бедняком, если бы я был неимущим, если бы я был, как выражается Фанон, одним из самых жалких нищих на этой земле, как бы я реагировал? Если мой котелок варит как следует, что мне нужно делать? Должен ли я мириться с этим дерьмом хотя бы секунду?» И он поступает совершенно честно, когда дает отрицательный ответ. Он захотел бы разнести вдребезги все, что мешает ему быть равным и свободным.

– И ты согласен с ним?

– Согласен? Нет. Не совсем. Но я хочу сказать, что я скорее с ним, чем против него. Тот, кто становится на сторону революционного народа, – революционер. Правильно? – Я плутовски улыбнулся, а Сонни скорчила гримасу. – Черт возьми, – сказал я, – почему я должен объяснять все это тебе? Ты ведь с детства воспитывалась в коммунистическом духе.

– Меня не воспитывали как коммунистку. Это совсем не одно и то же, что быть баптистом, бэби. Моя мать была членом партии. Но не я. И она вовсе не была такой твердолобой сталинисткой, как Эдгар. Он наверняка повесил бы на нее ярлык троцкистки.

Сонни всегда яростно защищала мать. Зора, в бытность свою во время Второй мировой войны председателем местного отделения профсоюза слесарей-водопроводчиков, даже появилась на обложке журнала «Лайф» – «Венди-сварщица». На опущенном забрале ее маски отражался факел ацетиленовой горелки, чем-то напоминавший факел в руке статуи Свободы. Тогда она была знаменита. Однако вскоре ее оттеснили от руководства. Удивляться этому не приходилось: женщина, да еще член компартии. Эти два обстоятельства не внушали особого доверия ни властям, ни консервативно настроенным рабочим. А когда с фронта вернулись мужчины, Зоре и вовсе пришлось оставить профсоюз. В разгар маккартистских преследований дело дошло до того, что она всегда держала наготове два чемодана с консервами и одеялами, ожидая, что в любой момент могут явиться солдаты и отвезти их с дочерью в концлагерь.

Сонни относилась к эксцентричности матери со стоическим терпением. Зора имела обыкновение звонить именно в тот момент, когда этого ждали меньше всего. Она часами держала Сонни у телефона. Та сидела, запершись в спальне, пусть даже у нас в квартире были гости или же нас где-либо ждали люди. У Сонни уже выработалась привычка никогда не перечить матери. Она молчала, а Зора говорила.

– Ну и что она сказала? – спрашивал я.

– Ничего особенного.

– За полтора часа?

Сонни качала головой. Она была бессильна объяснить.

– Ты ведь знаешь ее.

Знал ли я Зору? Не думаю. Я видел ее всего лишь несколько раз. Невысокая женщина, ее рост вряд ли превышал пять футов, она вечно дымила сигаретами. Обычно «Честерфилдом». С бельмом на одном глазу, она носила очки с толстыми линзами. Отрезное платье спортивного покроя болталось на ней как на вешалке. Помню, что меня поразила развитая мускулатура ее предплечий. «Этой птичке палец в рот не клади», – сказали бы вы. Несколько раз Сонни приводила меня к себе домой, и каждый раз Зора не адресовала мне ни единого слова, даже «хэлло». Вместо этого она начинала тут же жаловаться Сонни на несправедливости, которые ей приходится терпеть, – безработицу, притеснения со стороны домовладельца и профсоюзного казначея, ставшего прислужником администрации. Маленькая и стремительная, бегающая взад-вперед Зора напоминала мне хомяка в клетке. Она визжала, выплевывала слова, ожесточенно жестикулируя и тараторя как пулемет.

Сонни неустанно утешала Зору и помогала ей чем могла. Посылала ей деньги всякий раз, когда могла себе позволить, и поддерживала связи с многочисленной польской родней матери – Микловски, с которыми Зора давно рассорилась и не разговаривала. У меня сложилось твердое мнение, что эта женщина с безумным видом, сумасбродным поведением и эгоцентричными привычками просто выжила из ума. Однако вскоре стало ясно, что я не мог свободно разделять мнение о ней с кем бы то ни было.

Однажды поздним вечером, когда мы с Сонни были уже в постели и, выкурив по сигарете с марихуаной, занимались любовью, в квартире Эдгара закончилось очередное партсобрание. Чтобы сбить с толку полицейское наблюдение, радикалы, выйдя за двери, обычно расходились в разных направлениях. Трое или четверо протопали в тяжелых ботинках по задней лестнице и прошли под нашим, распахнутым настежь окном. Мы затихли, ожидая, пока громкие голоса не растают в тихой ночи. Последнее, что я расслышал, была брань одного из соратников Эдгара, очевидно, желавшего показаться особенно крутым. Он грозился в первый же день революции расправиться со всеми стукачами. Несмотря на легкий дурман, вызванный марихуаной, я не мог отделаться от мысли, что жизнь рядом с Эдгарами постепенно, помимо моей воли, начинает захватывать меня в свой круговорот.

– Как ты думаешь, будет ли революция? – спросил я. – Я имею в виду настоящую революцию со всеми ее атрибутами?

Лежавшая рядом со мной Сонни простонала:

– Конечно же, нет.

– О!

– Сет, я говорю серьезно, малыш. Я выросла с этим. Ты задаешь глупый вопрос. Если в тридцатые годы, когда в Соединенных Штатах без работы оказалось пятнадцать процентов рабочей силы страны, не произошло никакой революции, то с какой стати ее ожидать сейчас?

Я повторил то, что говорил Эдгар о росте сознательности рабочего класса:

– А как же эти парни, которые работают на сборочных конвейерах? Неужели кто-то всерьез может думать, что они любят Джорджа Уоллеса? Да они бегут от отчаяния собственной жизни!

– Сет, это люди, которых моя мать пыталась организовать всю свою жизнь. Я слышала, как она объясняла им, что они просто не понимают Степени отчаяния своего положения, а они взяли и выгнали ее из города.

– Но ведь это Зора.

Сонни внезапно резко оттолкнула меня от себя.

– Что ты имеешь в виду?

– Ну, знаешь, дело в том… и только не нужно обижаться, но дело в том, что твоя мать ведет себя немного странно.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Что я хочу сказать? Черт побери, не дуйся на меня. Я имел в виду, что все эти работяги, они скорее отвергали Зору, а не то, что она говорила.

Щелчок выключателя. Яркий, до боли ослепительный электрический свет. Сонни, для которой теплота была едва ли не органическим качеством, стала холодной как камень.

– Не трогай мою мать! – сказала она резко.

Я заслонился от света ладонью.

– О'кей.

– Никогда!

– Я понял.

Она выключила свет и повернулась ко мне спиной.

– Сонни.

Она отбросила мою руку.

Новообретенный альянс Хоби с Кливлендом Маршем, который привел их обоих на демонстрацию у Центра прикладных исследований – весьма нехарактерный поступок для них, – зародился в один осенний вечер, когда Хоби зашел к нам пообедать и заодно поужинать. Поднимаясь по лестнице в квартиру Эдгаров, Кливленд заметил Хоби, стоявшего у наших дверей. Хоби, как обычно, притаился в надежде обменяться парой слов со своим знаменитым однокашником. Кливленд в черной водолазке и черных очках проскочил мимо, но затем почему-то передумал и, остановившись несколькими ступеньками выше, ткнул пальцем в сторону Хоби. На шее у Кливленда болтался патрон от пистолета сорок пятого калибра – своеобразный амулет.

– Эй, чучело! – сказал он. – У нас тут есть одна штучка, с которой было бы неплохо поэкспериментировать. Ты знаешь, что это такое? Когда-нибудь пробовал?

Лично у меня мимолетные контакты с Кливлендом вызывали смутное чувство тревоги. И не потому, что он вел себя вызывающе агрессивно. Если даже не брать в расчет Хоби, то все равно каждый молодой черный, с которым я был знаком, казалось, исходил ненавистью. Такая позиция не требовала особых объяснений. В 1969 году, всего лишь через год после убийства Мартина Лютера Кинга, каждый восьмой американец на президентских выборах проголосовал за Джорджа Уоллеса, отъявленного расиста. Однако я вырос рядом с черными парнями, принимал вместе с ними участие в маршах протеста, держась за руки. Я бегал на свидание с черными девушками, ходил в их церкви и знал их молитвы. Но однажды мне повстречался один черный парень, который наотрез отказывался принимать в расчет любые мои качества, кроме цвета моей кожи. Он смотрел на меня мрачным, бесчувственным взглядом, каким можно было бы смотреть на змею.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю