Текст книги "Пастораль сорок третьего года"
Автор книги: Симон Вестдейк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
– Уже нет, – ответил Схюлтс, отшвырнув окурок.
– Били?
– Да нет.
У него не было никакого желания делиться с коридорным своей радостью. Коридорный, пожав плечами, пошел дальше, затем появился вахмистр и впустил его в камеру. С сияющим лицом он сказал ему: «Спасибо!»; еще не успели его друзья снова сесть, как он радостно выпалил:
– Мне больше не надо ходить на кухню, братва!
– Почему? – удивился Вестхоф, а Уден вытаращил свои круглые глаза. Зееханделаар держался в стороне и первым сел на табурет, стоявший-поближе к двери.
– Меня освободили от работы и скоро вызовут на допрос!
– Тебе так и сказали?
– Я могу делать все, что хочу, могу ходить на прогулки и прочее. Они были страшно любезны со мной, вернее, онбыл любезен, он – обершарфюрер, большой начальник, угощал меня сигаретами и предлагал реорганизовать библиотеку…
– Да, тебе здорово повезло, – сказал Вестхоф.
– Надо же, – промямлил Уден.
– За такие любезности они обычно требуют чего-то взамен, – пояснил Зееханделаар с саркастической улыбкой человека, который в мире, готовом раздавить его самого, не видит надежды и для другого.
Схюлтс тотчас повернулся к нему:
– Пока я этого не заметил; как бы там ни было, а я здесь. Мне думается, что произошло какое-то недоразумение, ибо должен признаться, что сам ничего не понимаю. Сначала я решил, что это западня, чтобы заставить меня признаться или что-то в этом роде, но теперь я так не считаю…
– Возможно, перепутали документы, – предположил Зееханделаар. – Такое случается: один мой коллега, тоже бухгалтер, некий Дирк Тёнис, с одним «с», был осужден за проступок некоего Доуве Тёнисса, который был даже не бухгалтером, а служащим конторы по очистке города.
– Похоже на анекдот, – сказал Схюлтс, неприятно задетый тем, что кто-то другой высказал предположение, которое неоднократно приходило ему в голову. – Признаюсь, я никогда раньше не слышал о подобных случаях. Такие ошибки не в немецком стиле. Но я учту это…
– А за что ты сидишь? – не скрывая подозрительности, спросил Зееханделаар.
– За преднамеренное убийство, – быстро ответил Схюлтс и пошел к вешалке снимать арестантскую одежду. Но потом передумал: надо поберечь свой костюм. Он уже привык к своей спецовке и не видел в ней ничего позорного.
– А кто теперь пойдет на кухню вместо тебя? – спросил Уден с не свойственной ему живостью.
– Откуда мне знать!
– А ты не можешь попросить, чтобы послали меня? Мне страшно хочется…
– Господи, – вздохнул Схюлтс, подмигивая Вестхофу, – не знаю, выйдет ли…
– Если можешь, то сделай быстрее, пока не послали другого, – умолял Уден. – Можешь сказать, что я перевозчик мебели и умею хорошо упаковывать. Если мне добавят жратвы, я сверну горы. Здесь, в камере, от одной порции я так ослаб, что…
– Вы рассуждаете так, как будто здесь благотворительное заведение, – недовольно пробурчал Зееханделаар.
Схюлтс собрался что-то возразить, но в коридоре раздались шаги, а потом знакомый скрежет. Зееханделаар вскочил и оказался почти у самой двери; остальные трое стояли около нар. В дверях показался вахмистр с лицом Аполлона в сопровождении коридорного с ведром и щеткой. Схюлтс впервые увидел «черного» так близко и сразу же понял, что греческая маска принадлежала самому красивому, но в то же время самому вспыльчивому человеку в тюрьме. Это лицо нельзя было себе представить иначе как только с раздутыми ноздрями и нахмуренными бровями, рычащим, кричащим и изрыгающим проклятия, но этот удивительный тип не внушал страха, так как был лишь знаменитой скульптурой, которая временно ожила и шумела здесь. Можно, конечно, стоять на той точке зрения, что этот красавец, как представитель системы, опасен при всех обстоятельствах, даже когда спит, но если занять менее доктринерскую позицию, то бояться его следовало лишь тогда, когда он пускал в ход кулаки. Эта участь и выпала на долю Якоба Зееханделаара.
Античная копия не успела еще дать инструкций по уборке камеры, как ее взгляд упал на еврея, сдоявшего «смирно» справа от двери. Аполлон сразу же заорал; «Что такое? Где стоишь? Назад!»
Позже Схюлтс понял, что он набросился на Зееханделаара не за его еврейскую внешность, а разъярился исключительно из-за того, что тот встал по стойке «смирно», не отойдя к нарам. Действительно, так, кажется, полагалось по правилам, но в распорядке об этом не говорилось, и ни один из вахмистров не обращал до сих пор на это внимания. Однако вначале Схюлтс подумал, что является свидетелем типичной антисемитской сцены, и вскипел от негодования, когда Зееханделаар, ничего не понимавший или оцепеневший от страха под градом окриков: «Назад, болван! Быстро к нарам!»– получил сперва удар в грудь, потом не очень сильную пощечину, затем ударился правым боком о край стола, тут же получил пинок в живот и только тогда остановился у нар, бледный как полотно, с трясущимися губами, далеко не по стойке «смирно».
– Встань смирно! – прошептал ему Схюлтс.
– Все вы тут олухи! – орал вахмистр, снова набрасываясь на Зееханделаара. Коридорный в дверях поставил ведро и наблюдал без выражения злорадства на лице.
– Извините, вахмистр, но он не знал, что надо отходить к нарам. Нам это не объясняли.
Во всем своем олимпийском неистовстве вахмистр повернулся к Схюлтсу, горя благородной яростью, растекавшейся, как огонь, по его жилам.
– Он обязанзнать это! А вы заткните глотку! Не лезьте в чужие дела!
– Извините, вахмистр, он слишком взволнован и не может говорить. Я хотел лишь заметить…
– Молчать, олух! – прорычал вахмистр с таким видом, словно собрался нанести Схюлтсу удар в подбородок. Коридорный у двзри подавал коллегам знаки подойти поближе.
– …я хотел заметить, что в распорядке, там на стене, не написано, что нам следует отходить к нарам, когда вахмистр войдет в камеру. Только встать смирно, что он и сделал.
– Заткнись же наконец!!!
Тут вахмистр, кажется, понял, что такое неподчинение требует иных мер, чем крики.
– Следуйте за мной!
– Кроме того, я хочу заметить, что я только что вернулся от обершарфюрера, который очень любезно, чуть ли не на «ты», разговаривал со мной и обещал всяческую помощь во всем, на что я имею право. Моя фамилия Иоганн Шульц. – Впервые за много лет Схюлтс назвался так, как это делали его родственники со стороны отца. – Если желаете, я изложу ему суть происшедшего…
Между Схюлтсом и вахмистром состоялась дуэль взглядов; приказ не повторился. На чьей стороне победа, было уже ясно, и Схюлтс, решив избавить противника от жестокого унижения, произнес более веселым тоном:
– Мы не можем знать того, что не написано в распорядке, вахмистр! Дело не в непослушании или строптивости, вы ведь сами понимаете. Теперь мы знаем, как нам вести себя.
Не проронив ни слова, олимпиец покинул камеру. Сначала Схюлтс подумал, что он пошел за подкреплением, чтобы подавить мятеж, но коридорный, принесший им ведро и прочив принадлежности для уборки, был иного мнения.
– Раз в неделю ему необходимо разрядиться, – пояснил он доверительным тоном. – Иначе с ним сладу нет. Одно время он был психом, после Восточного фронта; там они все рано или поздно заболевают. Остальные вахмистры смеются над ним за глаза.
– Ну вот и пригодился обершарфюрер, – сказал Схюлтс Вестхофу и Удену, которые с восхищением смотрели на него. Зееханделаар был слишком растерян, чтобы поблагодарить его. Еще полчаса они сидели в напряженном ожидании, не веря, что вахмистр действительно уступил поле боя; и Схюлтс думал о том, что он во имя своего друга Кохэна бросил вызов третьему рейху и выручил еврея, которому попало не как еврею, а как простому заключенному, – выступил против вахмистра, которого другие вахмистры считали неполноценным, с помощью обершарфюрера, давшего ему вес свободы, кроме свободы вмешиваться в вопросы тюремной дисциплины. Глупо, все глупо: этот благородный поступок, эта победа, эта помощь… И тут он вдруг решил не прогуливаться за пределами камеры и не курить сигареты во дворе. Он не знал, к чему все это может привести, сойдет ли это ему с рук в следующий раз.
ФЮРЕР СКАЗАЛ…Спустя шесть дней в четыре часа за ним в камеру пришел веселый и бойкий вахмистр, которому при обстреле обычным вопросом «Ваша фамилия?» уже дважды удалось сразу попасть в цель. На радостях он швырнул хлеб через всю камеру прямо в руки Зееханделаару, который, остолбенев от изумления, чуть не уронил хлеб на пол, а затем направился вместе со Схюлтсом по коридору, вприпрыжку, вежливо и предупредительно, хотя и молча. Подпрыгивая, он развил поразительную скорость, но Схюлтс легко поспевал за ним. Схюлтс захватил шляпу и старался не наступать на дорожку. Вахмистр открыл дверь; была ли то дверь обершарфюрера, Схюлтс не помнил, но, войдя, сразу увидел, что находится на неизвестной территории – в комнате неправильной формы. За письменным столом сидел военный с тигриным лицом – не в переносном смысле, а в прямом, – с настоящим, неподдельным лицом тигра, с подстерегающими добычу глазками под кошачьим покатым лбом, с широкой пастью и оскаленными зубами. Около стола стоял маленький мужчина в гражданском, похожий на киноактера Петера Лорре: круглое плоское лицо, темные глаза навыкате и такая фигура, словно все его карманы, включая карманы пальто, наполнены игрушками для маленьких детей, которых он в своих самых популярных фильмах рубил на куски. Первым к Схюлтсу обратился человек с тигриным лицом, угрожающе ухмыляясь от нескрываемой жажды крови; по его поведению Схюлтс решил, что это начальник тюрьмы.
– Вы Иоганн Шульц? Следуйте за этим господином!
– Следуйте за мной! – подобострастно произнес кубышка, жеманно шепелявя. – К оберштурмфюреру Вернике. Вы готовы?
Схюлтс кивнул, но тут тигр взъерепенился, его скулы заходили и раздался рев, как из дикой лесной чащи:
– И это называется готов?! – Он провел рукой по подбородку. – Уж не собираетесь ли вы идти к оберштурмфюреру в этой ослепительной форме?! Почему вы так одеты?!
– Я работал на кухне, но обершарфюрер…
– У вас нет штатского костюма?!
– Есть, но на переодевание, наверное, ушло бы много времени…
– Переодеться! Быстро! – Он нажал на звонок. «Петеру Лорре» он сказал – В таком виде нельзя вести его к оберштурмфюреру, будет настоящий скандал! Ему не мешало бы побриться.
– Вы не брились, наверное, недели три?! – зарычал он на Схюлтса с таким видом, словно собирался прыгнуть на него через стол.
– Восемь дней.
– Нет, на бритье у нас нет времени, – произнес кубышка. – Оберштурмфюрер отнесется к нему снисходительно…
Пришел прыгучий вахмистр и заторопился вместе со Схюлтсом в камеру, где тот переоделся, не тратя времени на информацию друзей; а через пять минут он вышел с лупоглазым провожатым на улицу под хищным вглядом начальника. Схюлтс, улыбнувшись, поднес руку к шляпе и вышел на улицу. Ноябрьский воздух был прохладен и неподвижен; «Петер Лорре», шедший рядом, казался ему добрым спутником, очень внимательным, очень надежным; они вместе сели в машину, и после того, как шофер получил указания, из которых Схюлтс разобрал лишь слово «заехать», они повернули в сторону центра города. Схюлтс осмелился уточнить у «Петера Лорре» фамилию оберштурмфюрера, после чего спросил, не служил ли этот Вернике в СД; вместо ответа тот закашлялся, а потом сказал, что оберштурмфюрер Вернике выполняет разные функции. Шепелявя, он выспрашивал Схюлтса о его жизни; услышав, что Схюлтс не женат, он сказал, что в этом есть свои преимущества, и эти слова произвели на Схюлтса неприятное впечатление: неужели его собираются приговорить к смерти? Неужели немецкий бог обманул его призрачной надеждой? Он спросил, будут ли его допрашивать. Успокоительное «конечно», последовавшее в ответ, ничего ему не сказало: «Петер» казался ему старым волком в полицейских делах; скольких осужденных в последние годы он шепеляво успокаивал, перед тем как через несколько дней или недель их все же ставили к стенке? Несмотря на то что он прекрасно понимал, что должен бы с отвращением отвернуться от «Петера», он чувствовал себя в его обществе хорошо, и, когда оттопыренные карманы пальто, в которых, вероятно, было полно револьверов, касались его, он не отодвигался.
Доехав до Маурицкаде, шофер свернул вправо и вскоре остановился у здания казарменного вида. Схюлтс вспомнил, что его провожатый произнес слово «заехать». Машина въехала во двор; Схюлтс увидел, как в конюшню заводили великолепную гнедую лошадь: «Петер Лорре» встал на подножку машины, устремив взгляд своих темных лягушечьих глаз на дверь; вскоре появился невысокий, стройный военный и заторопился к машине. «Петер» пошел ему навстречу и что-то сказал; шофер открыл переднюю дверцу, военный сел, а «Петер» снова занял место рядом со Схюлтсом. Схюлтс не ожидал, что этот большой чин обратит на него внимание, но ошибся: офицер обернулся и протянул ему руку: «Вернике». Схюлтс произнес «Схюлтс» и пожал руку. Первым впечатлением от вновь прибывшего были живость и активное любопытство. Но еще когда он шел по двору, у Схюлтса возникли другие впечатления. Его внешний вид наводил на мысль об Австрии. Изящная походка, усики, какая-то томная бледность, к тому же изумительно подогнанная форма с фуражкой, слегка сдвинутой набок: кому этот вид не напомнит времена кайзера Франца-Иосифа, тот ничего не смыслит в германских расах и государствах. Схюлтс, конечно, не думал, что Вернике действительно был австрийским офицером: слишком молод. Впрочем, он вполне мог быть и баварцем; во взгляде его темных глаз явно было что-то альпийское, и, наверное, голова его настолько же кругла, насколько вытянута голова Схюлтса. Такой тип можно встретить и на парижских бульварах или в Бухаресте: Вернике везде был бы на своем месте, только не в рамках германского кровного братства.
Пока Схюлтс размышлял о расах и формах черепов, они ехали по направлению к Бинненхофу. «Петер Лорре» углубился в какой-то документ, который, видимо, не имел отношения к Схюлтсу, так как тот при желании мог бычитать его тоже. Схюлтса это не интересовало. Если раньше его одолевали сомнения, то рукопожатие Вернике нельзя было истолковать иначе как знак особого расположения высших кругов СД, неизвестно на чем основанного. Убийство Пурстампера не раскрыто, Маатхёйс и Ван Дале не арестованы. Учитывая это, он напряженно готовился к предстоящей беседе. Еще до соответствующего замечания Зееханделаара он задумывался над тем, чего от него потребуют взамен всех этих проявлений дружелюбия. Но для чего им понадобилось столько возиться с ним? С такой мелкой сошкой, как он? Скорее всего, они собираются вздернуть его за ноги недалеко от того места, где эта участь постигла Корнелиса де Вита [55]55
Корнелис де Вит (1632–1672) – выдающийся политический деятель Нидерландов, был предательски убит.
[Закрыть]и мимо которого в данный момент проезжала машина.
В Бинненхофе они остановились у одного из подъездов со стороны площади. Вернике мгновенно исчез. «Петер Лорре» повел Схюлтса по широкой лестнице наверх, и, когда он увидел это освященное историей место во вражеских руках [56]56
Бинненхоф – исторический центр Гааги; там находится здание парламента, во время войны занятое немцами.
[Закрыть]на него нахлынули противоречивые и отчасти мучительные чувства. Взад и вперед сновали военные с бумагами в руках, на лестнице стояла молодая дежурная, приветствовавшая солдат назойливым «хайль Гитлер», а на площадке висел портрет самого фюрера. Точно такой же портрет был и в комнате, где Схюлтса оставили одного, – маленькое помещение с видом на Бинненхоф. Перед окном стоял небольшой стол, покрытый стеклом, с телефоном, по краям стола – два вращающихся стула. Он сел спиной к фюреру и подумал, сможет ли он в случае необходимости обратить себе на пользу гипнотическую силу этого взгляда. Наверное, сможет, если начнет драть глотку, как Гитлер, сидя прямо под его портретом. Фюрера он всегда считал комедиантом, и ему казалось психологическим законом то, что комедианты не только хорошо имитируют сами, но и легко поддаются имитации другими. Однако для этого надо было иметь другую внешность. Вернике, с его усиками и темными сверкающими глазами, подошел бы. Представив себе облик оберштурмфюрера, он вспомнил, как тот во время короткого разговора с «Петером Лорре» так же надменно выпятил верхнюю губу, как это делал Гитлер в кинохронике, когда открывал Олимпийские игры.
Вошел Вернике и повесил фуражку на вешалку. Вставшему Схюлтсу он приказал сесть и сам опустился на второй стул. Схюлтс заметил, что у него оттопыренные уши и немного низковатый лоб, а коротко подстриженные волосы отнюдь не увеличивали томное обаяние, которое напоминало о временах кайзера Франца-Иосифа. Однако в целом лицо не производило неприятного впечатления: глаза наряду с любопытством излучали также и ум, в них светился огонек мечты и фантазии; с длинными волосами и без формы он мог бы сойти за художника, живописца наиболее вольного мюнхенского периода, времен Ведекинда [57]57
Франк Ведекинд (1864–1918) – крупный немецкий драматург.
[Закрыть]и Эдуарда Кайзерлинга [58]58
Эдуард Кайзерлинг (1858–1918) – немецкий писатель, романист, поэт.
[Закрыть]и клуба «Одиннадцати палачей». На стол прямо перед собой он положил кожаную папку. Схюлтсу он предложил сигарету, и тот увидел, что пачка, положенная рядом с папкой, была наполовину пуста.
– В последнее время мне редко перепадала сигарета, – сказал он, прикуривая у Вернике.
Тот улыбнулся и тоже закурил.
– Теперь можете наверстать упущенное. – Он пододвинул пачку пальцем на несколько сантиметров поближе к Схюлтсу. – Надеюсь, что пребывание в тюрьме не показалось вам слишком тягостным?
– О нет. Только вот неопределенность…
– Я смог заняться вашим делом лишь в последнее время. Вам говорили, что я был в отъезде?
– Да, помощник начальника говорил мне.
– Я нашел для вас час времени и надеюсь наконец уладить ваше дело… – Зазвонил телефон, Вернике недовольно вздернул верхнюю губу, прокричал в трубку – Нет, я занят! – и, обращаясь к Схюлтсу, продолжал: – Сначала мне хотелось бы узнать, имеете ли вы хоть малейшее представление о том, за что вас арестовали, господин Шульц?
Схюлтс задумался. Этот первый вопрос был и легким и трудным одновременно, но ему, безусловно, следовало отнестись к нему, как к легкому, и он ответил:
– Нет, я не имею об этом ни малейшего представления.
Вернике смотрел на него с любопытством, даже с легкой иронией.
– Вы пробыли в тюрьме около семи недель; наверное, иногда вам… вам ведь приходилось задумываться…
– Разумеется, – поспешил признаться Схюлтс. – Всякое приходило в голову, но… нет, не могу сказать, чтобы я нашел какой-то определенный повод, противозаконный поступок или нечто подобное. Конечно, я против национал-социализма, но так думают почти все голландцы, значит, причина не в этом…
Схюлтсу казалось нелишним раз и навсегда высказать свои взгляды.
– Почти все голландцы – небольшое преувеличение, – засмеялся Вернике, обнажив белые зубы под усиками. – Но хотя я и не согласен с вами в этом пункте, я вынужден все же согласиться с вашим выводом; вас арестовали не за то, что вы противник национал-социализма. Я… – Снова зазвонил телефон; на сей раз Вернике сказал крайне резким тоном: – Не мешайте мне, у меня важный разговор… Да, – продолжал он. – Итак, причина, не повод, а непосредственная причинавашего ареста заключается в следующем. – Он открыл папку и стал перелистывать дело. – Вас могли арестовать еще три года тому назад. – Он взял бумаги в руки и изредка заглядывал в них. – Спустя неделю после окончания войны здесь, в Голландии, двадцатого мая тысяча девятьсот сорокового года вы сказали своим ученикам: «Извините меня, что я учу вас этому… Rottahl…» Как бы это поточнее перевести?
– Rottaal? – повторил Схюлтс. – Да, я так выразился. Это соответствует немецкому «Drecksprache»… Буквально означает «гнилой, вонючий язык»; эти яркие эпитеты вы вряд ли занесете в протокол…
Вернике опять засмеялся, полуиронически, полуодобрительно. Потом он стал серьезным.
– Как бы там ни было, смысл сказанного вами ясен. И как вы только могли, господин Шульц, сказать такое вашим ученикам! Я допускаю, что любой другой учитель немецкого языка мог под впечатлением поражения позволить себе подобное высказывание, но вы, сын немца, которому немецкий язык должен быть дорог не только как профессия, но как… наполовину родной язык… Не кажется ли вам немного мелочным оскорблять этот язык за ошибки, которые, по вашему мнению, допущены немцами в политике?
– Возможно, – покраснев, сказал Схюлтс. – Но согласитесь, господин Вернике, что двадцатого мая тысяча девятьсот сорокового года у нас, голландцев, оставались лишь мелочные средства. Я не хочу сказать, что я и сейчас считаю это свое выражение удачным. Но поставьте себя на мое место. Я всегда любил Германию, половина моих родственников немцы, я часто бывал в Германии.
– Да, это все мне известно, – перебил Вернике. – Но с тридцать третьего года вы больше не ездили в Германию?
– Ненадолго в тысяча девятьсот тридцать четвертом.
– Жаль. Ваши впечатления от Германии односторонни и ограничиваются знанием устаревшей теперь Германии, господин Шульц. Мы все любили эту старую Германию, пока не было ничего лучшего. Вы – противник национал-социализма; но если бы вы подольше поездили по Германии в тысяча девятьсот тридцать четвертом или тридцать пятом годах, то воочию могли бы убедиться в том, насколько сильнее, оптимистичнее, жизнерадостнее стала немецкая молодежь. Тогда вы заметили бы происшедшие перемены, коренные изменения во взглядах: люди сомневались во всем, мир стал ветхим и шатким – и вдруг нарождается нечто – нечто новое! – и люди понимают, что жизнь спасена. Я изучал археологию, в молодости немного писал, находился под сильным влиянием экспрессионизма, я как никто другой всей душой пережил тот больной период – люди увлекались и мечтали, стремились улучшить мир, обновить искусство и вдруг поняли, что все это бесполезно, и удивились, почему не понимали этого раньше. Однажды фюрер сказал: нужно обновить Германию до основания и, чтобы добиться этого, надо уничтожить старую Германию…
Это ходульное выражение фюрера значительно снизило эффект слов Вернике, которые до сего момента производили на Схюлтса некоторое впечатление. Вне всякого сомнения, Вернике воспринимал нацизм как освобождение, хотя, видимо, в основном как освобождение юноши с артистическими наклонностями от угрозы стать неудачником. Ему бросилось в глаза, что оберштурмфюрера очень легко отвлечь; как быстро переключился он с «rottaal» на другую тему! Схюлтс вспомнил рассказы приятелей, у которых сложилось такое же впечатление о немецких следователях: их можно было увести куда угодно, если суметь отвлечь их внимание; как своим «динамизмом», так и теоретическими промахами в пропаганде нацизм, казалось, способствовал безграничному легкомыслию и верхоглядству.
– Извините, – произнес Схюлтс, когда Вернике закончил изложение гитлеровской концепции. – Все это не ново для меня, господин Вернике. Я никогда не сомневался, что тысяча девятьсот тридцать третий год явился избавлением для некоторой части молодежи Германии. Но этот опыт не подходит для Голландии. Здесь, в Голландии, никогда не было необходимости в подобном национал-социалистском перевороте. – Он протянул руку к пачке сигарет, Вернике опередил его, предложив сигарету, и дал прикурить.
– Потому что Голландия находилась в спячке; ее надо было встряхнуть. – Вернике снова стал листать дело и вытащил второй документ. – Раньше вы сами прекрасно понимали, что ваша страна на ложном пути. В тысяча девятьсот тридцать пятом году вы опубликовали в студенческом журнале «Метла и совок» статью, из которой явствует, что вы не очень-то увлекались демократией. Ваш отец и ваш брат были энседовцами; вы лично не были членом НСД, но если написали такую статью, то, видимо, готовились к вступлению. Как же получилось, что вы, господин Шульц, так резко изменили свои убеждения? Это, разумеется, ваше личное дело, я интересуюсь лишь как психолог.
– Как психологу я могу вам ответить, что определенные влияния, приведшие меня к идеологии НСД, сменились другими влияниями. Вы сами знаете, какими впечатлительными и увлекающимися бывают молодые люди.
Можешь принять это и на свой счет, подумал Схюлтс.
– Но меня интересуют ваши тогдашние аргументы. В вашем распоряжении были, очевидно, также и контраргументы.
– Разумеется. Но прошло так много времени. Если я начну, приводить их сейчас, то все они, наверное, сведутся к моим теперешним контраргументам. А они, господи, о них можно написать целое эссе…
– А нельзя ли изложить вкратце, – улыбнулся Вернике, – тогда, возможно, обойдетесь и без эссе. Можете говорить со мной совершенно откровенно. А эссе напишете на следующей неделе, когда вернетесь домой. Видимо, это были… коммунистические контраргументы?
Схюлтс с трудом подавил смех: Вернике задал вопрос тоном матери, которая спрашивает у своей двадцатилетней дочери насчет месячных.
– Мои контраргументы основываются на свободе личности и политике. Второе, видимо, более важно; о свободе можно рассуждать долго, она – понятие абстрактное, и я прекрасно понимаю, что здесь в основном всегда идет речь только об определенном соотношении между свободой и насилием. Но политика – это решающий вопрос. НСД – беспочвенное явление в Голландии, национал-социализм – это Германия. Мне непонятно, почему необходимо аннексировать Голландию, если там загнила демократия, предположим даже, что…
Вернике разразился добродушным смехом; он, кажется, недурно развлекался со Схюлтсом. Но он не забывал и своей пропагандистской задачи. Крайне энергично отмахиваясь от глупых предположений, он воскликнул с какими-то петушиными нотками в голосе:
– Что вы, господин Шульц! «Аннексировать» – это же совершенно устаревшее понятие, смехотворное понятие из исторического чулана вроде преследования ведьм и сожжения на костре! Германия не аннексируетни одной страны – Германия убеждаетевропейские народы присоединиться к новой Европе, в которой каждому народу гарантируется его собственная культура и свобода. Фюрер сказал: Европу надо перевоспитать, понимаете – перевоспитать. Было бы просто смешно, если бы такая малявка, как Голландия, вздумала бы возражать: я-де, малявка, не желаю перевоспитываться! Впрочем, между Германией и Голландией существуют культурные связи, экономические связи, кровные узы, общность судеб, вы не станете отрицать этого. Я исколесил почти всю Европу, сражался во Франции, в Италии, на Восточном фронте – там люди влачат жалкое, животное существование, вы себе не представляете! – но в Голландии я всегда чувствовал себя лучше всего. Должно же это что-то значить! Мне нравится природа, приветливые трудолюбивые люди – вот сейчас я разговариваю с вами, как будто мы знакомы много лет… Схюлтс взял третью сигарету.
– Не забывайте, что я хорошо знаю немецкий язык. Но суть дела вы изложили верно: Голландия – малявка, осмелившаяся отстаивать себя даже вопреки воле фюрера. Видимо, эти слова кажутся смешными, но таковы уж голландцы. Нацизм не для моих соотечественников, поверьте мне. На первых порах, после капитуляции, иногда раздавались также заявления: ну что же, если уж нам судьбой предначертан национал-социализм, как-нибудь мы сумеем повернуть его по-своему, как и Библию. Но вскоре положение изменилось. Вы допустили две крупные ошибки: покровительство НСД и преследование евреев. Политические ошибки.
– В этом вы, пожалуй, правы, – сказал Вернике, заглянул в пачку сигарет, взял одну и сунул пачку в карман. – Но не забывайте, что энседовцы были нашими единственными союзниками, на которых мы здесь могли положиться. Вам не следует судить о национал-социализме по его внешним проявлениям в военное время и на занятых территориях. Ни одна система не выглядит в розовом свете, когда борется за свое существование на чужбине. Меня вообще поражает, как не любят голландцы все военное, солдата как феномен. Здесь все против войны, ладно, но надо делать принципиальное различие между военными солдатом;солдатский дух – это целое мировоззрение; будучи солдатом, учишься с радостью жертвовать всем: своей кровью, своим семейным счастьем, учебой, творчеством. Вы, как полунемец, должны с этим согласиться…
– Извините меня, господин Вернике, я не полунемец, а целый голландец. Я, конечно, понимаю, что вы имеете в виду. Я даже считаю, что голландец в принципе гораздо лучший солдат, чем иногда кажется. Но особенностью этих солдат-голландцев является, видимо, то, что они хотят сражаться не за Германию, а против Германии.
Вернике с любопытством посмотрел на Схюлтса живыми темными глазами, которые не смогли выдержать взгляд серо-голубых, раскосых, немного настороженных глаз Схюлтса. Сторонний наблюдатель мгновенно определил бы, кто из них двоих немец, несмотря на военную форму Вернике и небритые скулы Схюлтса. Судьбе было угодно, чтобы германец обучал негерманца германской независимости от германского расового надувательства и политической коррупции. Не дав обер-штурмфюреру вставить слово, Схюлтс спросил:
– Вы упомянули о непосредственной причине моего ареста. Не могу ли я узнать…
– Мне ничего не стоит сообщить вам это, – со вздохом произнес Вернике, – но это не играет никакой роли, мне даже неприятно упоминать о таких пустяках в серьезном разговоре о глубоких идеологических проблемах. Вы, наверное, уже поняли, господин Шульц, что вас и так уже продержали в тюрьме слишком долго. Вам остается выполнить две-три формальности, и сегодня же можете идти домой… – Вздохнув, он открыл папку и вынул листок бумаги. – В разговоре с одной дамой вы якобы оскорбляли фюрера. Вы сказали, как записано здесь, что фюрер не разбирается в национал-социалистском учении, действует опрометчиво, что он, собственно, полоумный…
– Простите, – сказал Схюлтс, – но ведь вы сами не верите этому, господин Вернике? Эта дама, как часто бывает с дамами, слишком тенденциозно истолковала мои слова. Тогда я говорил о моем старшем брате и, отмечая его характерные особенности, сказал, что действует он лучше, чем думает, что ему, чтобы эффективно служить национал-социализму, не обязательно понимать его, и что он, видимо, до конца национал-социализм и не понимает. В заключение этой характеристики я мимоходом заметил, что фюрер, видимо, принадлежит к тому же психологическому типу…
– Я и сам уже думал, что тут какое-то недоразумение, – сказал Вернике и спрятал бумагу в папку. – Лишь ваши слова о rottaal немного настораживали. Но я полагаю, что в последние годы вы не украшаете ваши уроки подобными выражениями…
– Конечно, нет, для этого я слишком осторожен.
– Да… Итак, господин Шульц, под свою ответственность я имею право разрешить вам жить и работать как свободному гражданину Нидерландского государства. У меня создалось впечатление, что я об этом не пожалею. Я ставлю лишь одно условие. Поймите меня правильно: я не собираюсь ни сегодня, ни завтра превращать вас в нациста, обращать в свою веру или толкать на отступничество…








