412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Симон Вестдейк » Пастораль сорок третьего года » Текст книги (страница 13)
Пастораль сорок третьего года
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:47

Текст книги "Пастораль сорок третьего года"


Автор книги: Симон Вестдейк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)

БРАУН ВОСХИЩАЕТСЯ АНГЛИЕЙ

В кафе, встретившись с глазами Схюлтса, Мин Алхера разозлилась не столько из-за того, что он, верный своему патриотическому долгу, ее игнорирует, сколько из-за того, что даже здесь, в городе, во время каникул школа ее преследует. По ее просьбе они рано покинули кафе. По счастью, Браун так и не спросил ее почему; это как раз и было одним из его положительных качеств.

По вечерам они с Брауном обычно посещали какое-нибудь заведение, что стоило все дороже, так как прейскурант устанавливался по черному рынку, и, встречая там кого-нибудь из своих коллег, она минут через десять уходила, не услышав от Брауна ни слова протеста. Эти офицеры привыкли к тому, чтобы ими командовали, и чем больше он на нее тратился, тем большее удовольствие это ему доставляло. Она не верила в его любовь, но он благоговел перед нею, как может благоговеть только немец, пока у него еще нет причин этого не делать; а в первую очередь ему, конечно, импонировала ее ученость, ее профессия. Должно быть, у него комплекс, думала она не раз, ловя на себе его взгляды – забавную смесь собачьей преданности, корректной почтительности и некоторой доли меланхолии, – страсть к учительницам, в первую очередь к учительницам английского языка. Ведь после того, как Браун дважды летал над Лондоном, он не мог вдоволь наговориться об Англии. Если бы она была настоящая англичанка, английская учительница, он бы, роняя слезы умиления, валялся в пыли у ее ног. Сколько бы она ему ни рассказывала о проведенных ею в Кембридже двух годах студенческой жизни, он никак не мог насытиться; все это, по его мнению, было куда важнее, чем война, воздушная бомбардировка Лондона и предстоящее военное поражение Германии, в котором он был уверен. Ничто не могло быть более трогательным, чем та наивная манера, с какой он произносил слово «please» [38]38
  Пожалуйста (англ.).


[Закрыть]
, предлагая ей сигарету.

Браун был сыном лейпцигского купца, разоренного вначале Веймарской республикой, а затем и гитлеровским режимом, в результате чего он едва мог дать своим детям приличное образование. Инженерно-техническая школа, в которой он вплоть до начала войны учился чему-то сумбурному, не шла ни в какое сравнение с Высшим техническим училищем в Делфте; Браун первый готов был это признать, как и то, что он все перезабыл и после поражения Германии ему придется начать все с самого начала. Но что можно начать, когда тебе уже двадцать восемь? «От этой войны, – говорил он, – в голове становится совсем пусто – разучишься думать, всегда есть тот, кто думает за тебя. А впрочем, может быть, и на штатской службе то же самое?» В третьем рейхе – безусловно, думала она про себя, не выражая свои мысли вслух, ибо Браун терпеть не мог, когда при нем критиковали внутреннее положение его фатерланда, хоть и был сам против Гитлера. Вероятно, боялся нацистских шпионов, это вполне возможно, ведь офицеров вермахта, которых ловили на антипатриотических высказываниях, безоговорочно ставили к стенке. Когда она ему говорила, что он, во всяком случае, сможет снова жениться, он смеялся и показывал ей карточки жены и детей, таких же светловолосых и незначительных, как и он сам. Брак военного времени! В свою очередь она тоже показывала ему карточку Дика, с которой не расставалась, хотя Дик настаивал на том, чтобы она уничтожила все, что может заставить окружающих усомниться в их разрыве. Дик был сфотографирован на яхте, и она рассказывала Брауну о том, как они плавали под парусом; Браун тоже был энтузиастом этого вида спорта. Дик, которого она представляла как своего брата, был преподавателем английского языка, прожил в Англии около четырех лет и теперь, по ее словам, опять туда поехал (это была неправда), чтобы добровольцем сражаться за дело, которое Браун в минуты просветления считал и своим также.

– Он непременно проскочит, – говорил он, кладя свой палец на карточку, как будто указывая определенный стратегический пункт, – он этого вполне заслужил, а вы за него не беспокойтесь, цел будет, не пропадет.

Она никак не могла уговорить Брауна говорить ей «ты». Впрочем, насколько ей было известно, в Германии на «ты» переходят не так скоро, как в Голландии. Может быть, это и красиво, когда муж и жена или любовник и любовница обращаются друг к другу на «вы», как бы надеясь, что их любовь продлится еще бесконечно долго, и приберегая «тыканье» для далекого будущего. Но все это не имело никакого отношения к ней и Брауну, а потому придерживаться такой точки зрения было бы с их стороны просто глупо.

Иногда она спрашивала себя, как бы реагировал Браун, знай он, кем для нее был на самом деле Дик. Заважничал бы, наверное, что вытеснил учителя английского из сердца учительницы английского, и притом еще с согласия первого и без угрызений совести со стороны второй, как будто он таким образом приобщался к Англии, где ему в сороковом здорово утерли нос.

К ее отношениям с немецким офицером Дик подходил так же по-деловому, как и она сама, но Браун не должен был об этом знать; если бы она попыталась ему все рассказать, мотивируя это коммунистическим мировоззрением Дика, в котором не было места собственническим взглядам на женщину или эгоистической ревности на почве мелочной подозрительности, он бы испугался, ибо, каковы бы ни были его взгляды на национал-социализм, большевиков он ненавидел так пламенно, как требовал от него командир полка. Браун принадлежал к разряду тех немцев, которые в 1938–1939 годах желали и стремились осуществить нападение на Россию совместными действиями Германии и Англии – носителей западной цивилизации. То, что Англия сражается на стороне России, Браун считал прискорбным отступничеством.

Любопытно, что он никогда не говорил об Америке. Она для него просто не существовала, верно, потому, что всеми своими помыслами он ушел в сороковой год, когда перед ним развернулись крупные события войны, в результате чего, по ее мнению, воспоминание об изрыгавшем огонь Лондоне ассоциировалось в его воображении с неограниченной военной мощью англосаксов. Огнедышащий Лондон стал для него восставшим из гроба мертвецом, существом мистического порядка, разгневанным львом, который одним взмахом когтистой лапы отбрасывает жужжащую над его головой дерзкую муху. То, что он видел, было фантастикой. Однако она не очень много вынесла из рассказов Брауна; человек не слишком способный, он не нашел той формы, в какую мог бы отлить свои переживания, а когда при отступлении он летел над морем, все его внимание было настолько поглощено техникой управления, что он ни о чем не мог вспомнить, кроме как о паническом страхе перед огненным шквалом, перед опрокинутым миром, перед мировым городом, который, подобно рассвирепевшему циклопу, расшвыривал вокруг себя огонь и железо, и, возвращаясь мысленно назад к этим бесполезным полетам, он не мог думать ни о чем другом, кроме как о последствиях, которыми они были чреваты. С ним едва не произошло то, что случилось с некоторыми из его товарищей. Так, в находившихся во Франции немецких летных частях вспыхнула чуть ли не эпидемия самоубийств. Причиной их послужило отнюдь не профессиональное нервное заболевание, как, скажем, у пилотов пикирующих бомбардировщиков (после двух-трех полетов они нуждались в санаторном отдыхе), а допущенная ими роковая ошибка: летчики рассказывали друг другу о том, как им было страшно – не во время воздушного боя, а до него или, что еще хуже, после; в результате служебные револьверы щелкали так часто и без промаха, словно у них был один общий курок. И шли на это самые храбрые, самые отчаянные летчики, от которых никак нельзя было ожидать подобных поступков. Только когда командование пригрозило, что к оставшимся на родине членам семьи самоубийцы будут применяться репрессии, эпидемия прекратилась.

Но к Брауну это не имело никакого отношения. Он заболел скарлатиной («детской болезнью, может быть, потому, что в детстве я часто испытывал сильный страх»). По выздоровлении он уже больше в Англию не летал и, получив, к своему удивлению, повышение, был на некоторое время оставлен на организационной работе в тылу.

Ей вспомнилось одно фото в газетах того времени: Гитлер и Геринг со своими телохранителями стоят, опьяненные победой, у большой карты Ла-Манша и пограничных берегов; Геринг, пригнувшись, указывает рукой на какой-то пункт на карте, его хитрая, заплывшая жиром старушечья рожа расплылась в злорадную усмешку; Гитлер, видимый со спины, принял хвастливую позу императора-солдата, который разрешает своему шуту себя забавлять; остальные почтительно ухмыляются. Что до Геринга, то он всегда был похож на шута горохового, не только на этом снимке. Она сказала об этом Брауну, но оказалось, что он восхищается тучным фельдмаршалом, у него, дескать, есть большие заслуги в развитии авиации еще со времен первой мировой войны, когда он еще не был таким чудовищно толстым и не прибегал к морфию. Она разочарованно замолчала, Кляня себя за то, что опять, как и прежде, попала впросак, а он, заметив ее состояние, сказал такую вещь, что она так и замерла: «Герман Геринг для англичан самый большой козырь, какой только они имеют в Германии. Он и его жена на службе у Интеллидженс сервис, это нам, летчикам, хорошо известно. Когда будут судить военных преступников, для Геринга и еще, наверное, для Гесса сделают исключение, иначе быть не может». Через месяц Гесс полетел в Англию, и Браун торжествовал: «Вот видите, он прибыл туда с докладом».

Трогательная наивность, если только он и впрямь так думает.

Браун никогда не уставал слушать ее рассказы о школе, и к этой теме они постоянно возвращались по вечерам (по ночам эту тему сменяла лондонская). Рассказы о том, как ее презирают коллеги, третируют ученики младших классов, осыпают высокомерными насмешками старшеклассники и как при этом она ничуть не утратила своей жизнерадостности и продолжает как ни в чем не бывало давать уроки, производили на него ошеломляющее впечатление, взывали к его типично немецкому чувству долга и давали пищу тоже свойственному немцам тайному и извращенному смакованию страданий, испытываемых человеком, когда его презирают и шельмуют.

О ее товарищах он теперь знал не меньше ее самой: искаженное злобой лицо крикливой юфрау Пизо – кровь с молоком и желчью – он видел перед собой так же отчетливо, как и криминальную физиономию юфрау Бакхёйс, а их безрассудную любовь к родине, которой они восполняли естественную неудовлетворенность старых дев, презирал не менее, чем салонный патриотизм Ван Бюнника с его стремлением найти лазейку, чтобы спасти свою шкуру, чем идейное сотрудничество Схауфора с врагами своей родины или же тошнотворные увертки директора, готового ради возможности купить у спекулянтов кусок жирного сыра заседать во всех педагогических гильдиях, какими нацисты хотели отравить сознание нидерландского народа. К этим учителям Браун относился без всякого уважения. Он называл их Waschlappen [39]39
  Трепачами (нем. переноси.).


[Закрыть]
.

Увидев Схюлтса в кафе, она поняла, что если не уйдет отсюда, то говорить о школе придется весь вечер. Она, конечно, не сможет удержаться и совсем ничего не сказать о Схюлтсе, но, так как ей не хотелось портить себе весь свободный вечер, она решила отложить этот разговор до того времени, когда у Брауна на уме будет уже совсем иное. И вот когда они лежали рядышком в комнате отеля в пижамах, сбросив с себя одеяла, так как вечерний дождь не принес прохлады, она сказала:

– Сегодня вечером мы встретили одного из моих коллег – Схюлтса, вряд ли вы сможете произнести его имя.

– Конечно, – сказал он униженно и кротко, закинув руки за голову, розовый, как юноша, от оранжевого отблеска ночника.

– Его настоящая фамилия Шульц. Но этот господин боится себя так называть; отец его, кажется, из немцев. Было бы простительно, если бы он активно боролся за наше дело, но об этом не может быть и речи; старается уйти в кусты, где и как только может.

– Таких тихонь сколько угодно, – сказал Браун, – они-то и преуспевают во всем.

– Сколько его ни просят сделать для патриотов хоть что-нибудь, ну хотя бы написать статью в подпольную газету, у него на все один ответ: «Ни в коем случае, кому это надо?» Слишком труслив, чтобы…

– Значит, еще хуже Ван Бюнника?

– У голландцев есть выражение: «Боится обжечься холодной водой».

– Обжечься холодной водой? – медленно переспросил Браун, и она тут же поняла, в каком направлении шла его мысль. Ни Схюлтс, ни Ван Бюнник, никто из этих трусливых учителишек средней школы его уже не интересовал; в эту минуту он был далек и от проблем сравнительной филологии. Вместо этого он видел перед собой пылающее море у берегов Англии, устрашающую огневую изгородь, которой, подобно Брунгильде на своей скале, опоясал себя в 1940 году Альбион. В пламени этого огня, раздуваемого осенними штормами, гибли искореженные до неузнаваемости суда, словно то были утлые лодчонки, мчавшиеся без руля и ветрил навстречу своей смерти прямо в пылающее море – сплошное пожарище, да еще какое!

Браун лично знал некоторых членов экипажа, погибших на этих судах, и уже не в первый раз рассказывал ей о трагических превратностях их судеб, после чего неизменно переходил к своим собственным приключениям в Англии, и на этом, собственно, можно было поставить точку. Ни одного толкового слова после рассказа о полете в Англию от него уже нельзя было добиться. Значит, сейчас надо скорее переходить к делу. Рассказы об Англии были для Брауна какой-то эротической игрой; и, хотя теперь она доверяла ему больше, чем в самом начале, ей все же не хотелось изменять обычный ход вечера: деловой разговор в первую очередь, любовь – во вторую. Кроме того, ей удавалось таким образом держать его на определенном расстоянии. Пусть не думает, что имеет на нее больше прав, чем те, которыми они с обоюдного молчаливого согласия взаимно обменялись.

– Скажите, – обратилась она к нему сразу же после того, как зазвучавшие в его голосе мечтательные нотки побудили ее навострить ухо, – какой толщины достигнет бетонный свод?

– Ах вот вы о чем, – сказал он, приподнявшись на подушке, нисколько не удивленный таким вопросом. Он понизил голос – Метров двадцать приблизительно. Это новинка, для Голландии во всяком случае.

За этим в форме непринужденной болтовни последовало более или менее обстоятельное техническое описание усовершенствований аэродрома, к которому он был прикреплен; описание стартовых дорожек, бункеров, ангаров и противовоздушных снарядов, за которым ей было трудно следить. И все это она должна была держать в памяти. Записная книжка разрушила бы фикцию, на которой он категорически настаивал; фикция заключалась в том, что, вместо того чтобы сообщать разведчице шпионскую информацию, он будто бы делился со своей любовницей любопытными подробностями профессионального характера, и все это вскользь, вроде бы для развлечения. Ведь он, в конце концов, офицер, у него свои понятия о чести, он не какой-нибудь трепач…

Все эти усовершенствования, объяснял Браун, имели своей целью посадить в большие самолеты как можно большее количество зенитчиков, чтобы оказывать в воздухе систематическое противодействие ночным налетам на Германию, и притом применять новые секретные виды оружия. Впрочем, последнее было еще только предположением. Он это подчеркнул, сказавз «Nur mutmässlich» [40]40
  Только предположительно (нем.).


[Закрыть]
.

Добросовестно отрабатывает свои деньги, подумала она про себя. Когда он окончательно высказался, она сказала:

– Мне как-то неудобно, что мы с вами так часто посещаем вечерами кафе.

Вопрос этот всегда был предметом спора между ними, так как по существу речь шла о том, до какой границы имеет она право идти, намекая на истинную природу их отношений. Скажи она ему «опасно» вместо «неловко», он бы оставил ее вопрос без ответа. Но он с самого начала стал настаивать на том, чтобы как можно чаще появляться вместе с ней в общественных местах. Во всем остальном он был в достаточной мере осторожным: никогда не забывал проверить, нет ли в номере под кроватью аппарата для подслушивания, и никогда не ночевал два дня подряд в одной и той же гостинице.

– А вот у меня на этот счет совсем другое мнение. Я за то, чтобы все делать в открытую; мы с вами должны по возможности чаще появляться на людях вдвоем: видя нас вместе, они нас ни в чем не заподозрят; но стоит им увидеть, как мы покидаем отель, сразу же возникнет подозрение. Тем более что каждому ясно, что вы порядочная женщина.

– Разве я не могла бы обманывать мужа или жениха? – улыбнулась она.

– Об этом не может быть и речи, сразу видно, что вы не из таких, – серьезно сказал он.

Что бы он сказал, если б знал, что Дик вовсе не брат ей? После войны она, возможно, напишет ему об этом, если только он уцелеет и можно будет до него добраться. Больше всего он удивится тогда, что Дик абсолютно не ревновал ее; он и понятия не имел, и ей будет стоить немало трудов разъяснить ему, что в Дике гармонически сливались в единое целое патриотическое самопожертвование и почти полное отсутствие физической страсти.

Сама она тоже не принадлежала к разряду страстных натур, Браун – лишь в той мере, в какой он, как офицер, считал это для себя обязательным; что же касается Дика, который любил ее по-настоящему, то он своей сдержанностью превзошел их обоих.

Она встала, сняла с себя пижаму, свернула ее и положила на стул. Он послушно повторил ее движения с той лишь разницей, что свернутую пижаму бросил возле кровати на пол, как будто к его услугам был денщик. Начинался второй акт представления. Легкомысленное уступало место серьезному. Выспрашивать и запоминать казалось ей такой же забавной авантюрой, как школьнику, когда он сдирает с чужой тетради. Все, что следовало за этим, воплощало собой серьезную сторону жизни. Здесь уж рукой не отмахнешься, не притворишься, что это пустое времяпрепровождение. И так всю ночь напролет, и в любой миг, во время глубокого сна, в середине сновидения, и еще бог знает когда, обнаженное тело и сентиментальный голос мужчины могли предъявить к ней свои притязания. На смену его исступленным восторгам, во время которых она прилагала все усилия, чтобы не сделать или не сказать что-нибудь неподобающее, приходили бесконечные излияния, пересыпанные десятком знакомых ему английских слов, почти всегда переходившие в нудное пережевывание тех испытаний, которые выпали на его долю, когда он летал над Англией, и того, что за этим последовало. А потом опять всякий вздор насчет «ее брата в Англии»; крепко прижимая ее к себе, он предсказывал, что, как только союзники вторгнутся в пределы Нидерландов, Дик благополучно высадится на берег страны.

– Он проскочит, и вы сможете снова обнять вашего брата. Потерпите еще немного. Не может ведь война длиться вечно.

Злым он не был, этот Браун.

ДОХЛАЯ ВОРОНА

Сынишки Бовенкампа страшно огорчились, когда у скирды сена напротив телятника нашли свою ручную ворону мертвой. Им всегда говорили, что ворона живет до ста лет, гораздо больше, чем человек. Никаких следов ранения или ушиба они не обнаружили. Совесть тоже не подсказывала им, что они что-то упустили. Огорченные и взволнованные и в то же время обрадованные тем, что ворону нашли именно они, мальчики опустились перед трупиком птицы на колени. Самое главное, что их сейчас занимало, был вопрос, где им найти подходящее место для могилы; вопрос, который каждый из них решал про себя, ибо после первого возгласа изумления они уже не вымолвили ни слова. Внезапно перед их глазами выросла тень стоявшего позади них Кохэна с веселой улыбкой на губах, с книгой в руке, в летней не слишком чистой, застегнутой на две нижние пуговицы рубашке, из-под которой проглядывала голая, обросшая черными завитками грудь.

– Это та самая ворона?

– Да, менеер, – ответил младший. Оба они глядели на него выжидающе.

– А говорят, что они живут до ста лет, – сказал старший.

– Ну это, положим, несколько преувеличено, – сказал Кохэн, отодвинув птицу ногой в сторону, – а может быть, она попала к вам в руки, когда ей уже исполнилось девяносто восемь.

Они смерили его недоверчивым взглядом, а он, присев рядом с ними на корточки, стал внимательно осматривать ворону. Ее черный костюм из перьев нисколько не был поврежден; то была великолепная птица, подумал он, и уж, во всяком случае, самое приличное живое существо на ферме, скромное и тихое.

– Она вся черная, – сказал первый мальчик, – но бывают и другие.

– Бывают пестрые, – рассеянно сказал Кохэн, – а известно ли вам, что из всех птиц самая умная – это ворона… – Он замолчал. Его улыбка стала еще шире, еще мечтательней. Мальчуганы глядели на него, задрав кверху головы, не потому, что хотели узнать еще больше о воронах, а потому, что считали его чудаком. Кохэн взял птицу в руки и глянул на них через плечо. – Знаете что, ребята? Дайте-ка мне эту ворону на пару часов. Потом я отдам вам ее назад. Я с ней ничего не сделаю. Идет?

– А вам она на что? – спросил младший.

– Дайте нам за это цент, – нахально сказал старший. Кохэн частенько давал им монетки.

– Почему так мало? Я дам каждому по четверть гульдена, но при условии, что она останется у меня до вечера и вы никому не проговоритесь, что она мертва.

– Но зачем она вам? – спросил старший.

Кохэн опустил ворону на землю и вытащил из кармана кошелек.

– Сегодня вечером получите ее назад. И чтоб никому ни слова!

Мальчуганы нерешительно кивнули головой, взяли деньги, и Кохэн исчез вместе с птицей.

– Может, он ее оживит? – спросил младший. Старший немного помолчал.

– Говорят, что он английский шпион. – Это он услыхал от одного деревенского паренька, который увидел Кохэна на стуле у чердачного окна. Немного подумав, он прибавил: – У шпионов иногда водятся почтовые голуби. – Об этом он тоже узнал от крестьянского парнишки.

– Может, ворона оживет? – спросил младший.

– Кто ее знает, – не слишком уверенно сказал старший.

В этот вечер они ужинали поздно, потому что на ферму приезжали контролеры. У Бовенкампа была с ними неприятная стычка по поводу недостаточного количества сданных им яиц, и он сел за стол с багровым лицом, обругав Марию за то, что она еще не подала кашу. Все уселись, не хватало только Грикспоора. Через две минуты он вошел на кухню, держа в руке пакет, лицо у него было такое же красное, как у Бовенкампа.

– Эй, Мария, тебе посылка.

– Мне? – презрительно сказала Мария, не переставая хлопотать по хозяйству.

– Откуда? – подозрительно спросил Бовенкамп.

– С почты, – ответил Грикспоор, положив пакетик перед Марией и усевшись рядом с Яном ин'т Фелдтом.

– Какая же сейчас почта? – сказала фермерша. – В это время ее никогда не бывает.

– Наверное, почтальон был где-нибудь поблизости, – нашелся Грикспоор.

Кашу положили в тарелки, помолились и сели ужинать. Мария не удостаивала пакет ни единым взглядом. Зато пятеро нелегальных не сводили с него глаз, и даже Бовенкамп с женой с трудом подавляли в себе любопытство. Наконец фермер протянул руку и придвинул пакет к себе:

– «Мефрау Марии Бовенкамп, Хундерик». А кто отправитель? А, вот здесь написано, не могу разобрать. – Надев очки, он расшифровал кохэновские каракули: – «К. Пурстампер, СС». – Он остановился. Все понятно. Не дурак же он. Над Марией сыграли шутку.

– Вскроем после ужина, – равнодушно сказал он. Спрятав очки, он протянул посылочку Марии.

– Нет-нет, вскройте сейчас же! Сию минуту! – хором закричали нелегальные, все, кроме Яна, остававшегося ко всему безучастным. Дирке наклонилась вперед.

– Что там такое? Да распечатай же его, Мария! Этой девчонке на все наплевать, что ни день, то все больше.

– Пусть это сделает кто-нибудь другой! – весело закричал Кохэн.

Но Мария замкнулась во враждебном молчании; по знаку матери Грикспоор взял у нее пакет и, швырнув наудачу, попал прямо на колени Янс, та захихикала. Наконец пакет очутился в руках фермерши. Прочитав адрес и имя отправителя, она уверенными движениями принялась его распечатывать. И вдруг вскрикнула, глядя с разинутым ртом на содержимое посылки. Дохлая ворона. Грикспоор ловко перегнулся через стол, схватил птицу за голову, посадил ее на лапки и обратил клювом в сторону Марии.

Даже Геерту было понятно, кого и что должна была представлять собой эта ворона. Не к чему было надевать на птицу маскарадный костюм, ее черное оперение и без того отлично сходило за мундир. И все же Кохэн с помощью Мертенса, у которого был запас крахмала, оклеил птице горло красной бумагой, а к ней приделал вставку из черной бумаги, которой затемняли окна, на вставку он наклеил белый треугольничек. В треугольничке находилось миниатюрное изображение волчьего капкана. Картонное ружье, которое по замыслу должна была иметь при себе ворона, еще лежало в пакетике. Все молчали, включая и обоих мальчуганов, которые, сидя за своими тарелками возле матери, смотрели, какую судьбу они за полгульдена приуготовили своей вороне. Бовенкамп опять принялся за кашу; он находил, что это уж слишком.

– Господи, да что же это такое! – воскликнула фермерша. Ворона-то походит на нашу!

– А по-моему, скорее на эсэсовца, – простодушно хихикнул Ван Ваверен.

– Не на эсэсовца, а на энседовца, – прошептал Мертенс с ударением на всех гласных. Грикспоор, трясясь от смеха, выпустил птицу из рук, Янс тоже захихикала, Геерт переводил взгляд с одного на другого. Лицо Марии не выдавало ни тени замешательства или досады. Фермерша обратилась за разъяснением к своим сыновьям.

– Это же наша ворона. Как она очутилась в пакете? И почему она мертвая?

Глаза испуганных мальчиков блуждали вдоль стола, словно призывая на помощь. Единственный, на кого они не глядели, был Кохэн, ведь карманы их штанишек отягощали монеты по четверть гульдена каждая. Может, если они не будут на него глядеть и его ничем не выдадут, он подбросит им еще немного деньжат.

– Ах, юфрау, – сказал Кохэн, – ворона умерла естественной смертью, это с ними бывает; бедняги тут ни при чем.

– Тогда почему вы мне об этом раньше не сказали?

– Да перестаньте же вы наконец, – сказал Бовенкамп, – не дают человеку спокойно поесть!..

– Ну а потом какой-то шутник завернул ворону в бумагу, – сказал Кохэн, – у него не слишком хороший вкус…

– Ну, о том, как все было, можете мне не рассказывать, – сказала хозяйка, не обращаясь ни к кому в отдельности. – Возьми эту падаль, Янс, и выброси ее во двор, незачем портить себе аппетит…

Она продолжала сидеть на своем месте, а Янс вынесла ворону из кухни.

– В следующий раз я не допущу такую гадость за столом, – сказал как бы рассеянно Бовенкамп, тоже не обращаясь ни к кому в частности. Жена его сидела бледная и раздраженная. Оба они слишком хорошо понимали, что зачинщиком был Кохэн, и его-то после Яна ин'т Фелдта они ненавидели больше всего. Но Кохэн им платил, и не какие-нибудь четверть гульдена. Он каждую неделю давал им крупную сумму денег, и притом ел вместе со всеми на кухне, спал на соломе и весь день торчал в необставленной комнатушке на чердаке. Упрекать такого постояльца, как Кохэн, из-за какой-то вороны – на это даже у них не хватало совести.

Единственный из всей компании, кто не подозревал, что кроется за этой историей, был Ян ин'т Фелдт. Ко всей этой затее он был непричастен, ворону снаряжали и упаковывали в бумагу без его участия, в то время, когда он сидел в беседке, держа на коленях газету, которую не читал, и без его участия сочиняли и стишки, которые до сих пор еще лежали на дне пакета:

 
Я, Кеес, хоть и сволочь, что видно по роже,
Но на Восток я отправился все же,
Ослеп там от снега, от взрывов оглох
И,  не дождавшись победы, издох.
И вот я лежу и гнию у Иванов,
Отчизны предатель, болван из болванов.
Мария, на память прими мой портрет,
Адье, моя крошка, от Кееса привет!
Хайль Гитлер!
 

Кроме того, юмористический талант Кохэна производил на него меньшее впечатление, чем на других нелегальных. В результате он подумал, что во всем повинен Грикспоор, ведь именно он принес пакет. И так как Грикспоор, как бы предвкушая развязку этой шутки, не переставал смеяться, Ян ин'т Фелдт, сидевший между ним и Янс, насторожился. Положив свою ложку на стол, он пристально поглядел на Грикспоора, который в это время старался жестами обратить внимание Ван Ваверена на Марию. Позднее Мертенс заверял всех, что он это предвидел. То, что произошло, было, можно сказать, первым рыцарским поступком в Хундерике за много месяцев, а может быть, и лет. Индонезийский силач отвесил Грикспоору такую оплеуху, что того зашатало, а фермерша вне себя от возмущения громко завизжала. Мария смотрела прямо перед собой и ничего не говорила. Утирая рот тыльной стороной руки, Ян ин'т Фелдт выбежал из Кухни, а Грикспоор полез на четвереньках под стол за своей ложкой, которая упала на пол.

Бовенкамп прокомментировал случившееся:

– Чем дальше, тем здесь все больше похоже на кабак. Сломаете мебель – всех до одного выгоню.

Спустя некоторое время он подал знак вставать из-за стола; нелегальные отправились искать Яна ин'т Фелдта, малыши – хоронить свою ворону, Геерт и Янс занялись работой на конюшне и у помпы. Мария осталась с матерью наедине.

– Эти нелегальные осточертели мне до смерти, – сказала фермерша, собирая грязные тарелки.

– А мне нисколечко, – съязвила Мария.

– И что это за дурацкая шутка с вороной? Может быть, они ее и прикончили?

Мария ничего ей не ответила, и мать продолжала:

– Нашелся все-таки один, кто встал на твою сторону, – Ян ин'т Фелдт. Уж лучше бы ты с ним осталась…

Письма Кееса Пурстампера приходили все реже, и Дирке доверяла им еще меньше, чем ее муж. И потом, у нее все время было такое чувство, что ребенок Марии был не только от Кееса, но немного и от Яна. Ребенок… Сколько раз молила она бога, чтобы у Марии был выкидыш, впрочем, вряд ли бог мог в этом помочь. Еще полтора месяца, и уже вообще ничем не поможешь. Не будешь ведь плясать у нее на животе.

Мария посмотрела на нее недоверчиво.

– Встал на мою сторону?

– А ты и не заметила? Он думал, это дело рук Грикспоора, или же просто не посмел затронуть Ван Дейка…

– А что он сделал?

– Ну, с вороной… Да пошевели ты мозгами. Неужели ты не заметила, как они тебя обидели? – Фермерша поставила тарелки на стол и уперлась руками в бока. – Ворона изображала Кееса Пурстампера в его черном мундире, я, конечно, не совсем понимаю…

– Мертвая ворона? – все еще недоверчиво спросила Мария.

– Ну да, неужели ты совсем ничего не соображаешь? Они же намекали на то, что Кеес решил: чем оставаться с тобой, лучше подохнуть на Восточном фронте. А может, оно бы и… – Она вовремя спохватилась. Собственно говоря, они до сих пор толком не знали, любит Мария Кееса или нет. Но Мария внезапно все поняла. Некоторое время она стояла неподвижно, потом, хлопнув дверью, бросилась вон из кухни и укрылась в своей комнатке на чердаке. Здесь она села у открытого окна. Нелегальные, за исключением Ван Ваверена, собрались во дворе под каштанами. Они ее не видели. Зато у нее все они были как на ладони. Она видела, как Кохэн, размахивая рукой, что-то доказывал, видимо, был тут за главного; видела, как Мертенс нахмурил лоб, как будто ему что-то не нравилось; видела, как Ян ин'т Фелдт и Грикспоор, один бледный, другой пунцовый, трясли друг другу руки, как закадычные друзья. Выходило, что они все побратались друг с другом. Обнявшись за плечи, болтая и смеясь, они пошли дальше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю