Текст книги "Пастораль сорок третьего года"
Автор книги: Симон Вестдейк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)
В этот день он вытер тысячу мисок и крышек, сидя на табурете рядом с длинным полицейским около деревянной бочки с кипятком, в которой отмокала посуда. Бешеный темп, в котором кое-как ополоснутые и вытертые миски и крышки со звоном летели в деревянные лохани, не замедлялся от слов полицейского: «Не спешите, ребята, а то придется возвращаться в проклятые камеры»; у Схюлтса не создавалось впечатления, что и сам полицейский работал медленнее других. Здраво рассуждая, было гораздо хуже навсегда вернуться в камеру за то, что не успел сделать дело вовремя, чем просто вернуться на пять минут раньше. Еще четверо занимались аналогичной работой за столом, а Ян маленький мыл пол с таким рвением, словно драил палубу, прогнав вахмистра к порогу; теперь тот наблюдал за ними оттуда, сначала грызя яблоко, а потом поигрывая своим револьвером. Эта явно мальчишеская бравада и хвастовство были встречены льстивыми возгласами Япа и Пита; но Схюлтсу не нравилось, как этот совсем зеленый мальчишка молча играет оружием, и, хотя отношения с этим вахмистром (и со всеми вахмистрами, сменявшими его) можно было назвать превосходными, от него не ускользнул ни шепот полицейского «осторожно», когда мальчишка показался в дверях, ни сдержанность самого вахмистра, ни чрезмерно назойливая лесть: «Прекрасное оружие, вахмистр!», в которой не было ни одного искреннего звука. Несмотря ни на что, здесь жили в состоянии войны; он понял это особенно отчетливо через несколько дней, когда мыл красную капусту в подсобном помещении. Из подсобки выходила дверь в коридор или на лестницу, ведущую вглубь тюрьмы, и вот однажды в этой двери появился арестант, который пришел за чем-то. Один из рабочих стоял у картофелечистки, которая ужасно гудела. Вахмистр сидел спиной к двери. Схюлтс никогда не забудет позу этого арестанта – позу бандита, подстерегающего жертву, и его движение, словно он собирался размозжить вахмистру голову. Он как будто увидел в его руках топор.
Впрочем, ни у кого из шестерых, кроме жителя Гронингена, который держался несколько особняком – с ним обращались как с «мужиком», – не было особых причин относиться к поработителям враждебно. Схюлтс часто удивлялся превратностям судьбы, бросившей его, активного борца Сопротивления, в компанию людей, которых можно было назвать «хорошими» нидерландцами лишь постольку, поскольку они не были энседовцами. В Отеле «Принц Оранский» наверняка представлены и другие категории: подпольщики, саботажники, те, кого подозревали в шпионаже, но он не увидит их, так как их не допускают к работе на кухне. Удивительно, как его-то допустили… Его коллеги никогда не ругали мофов или их режим, даже если поблизости не было вахмистра. Военными новостями интересовались мало, хотя знали все: только Пит, мошенник, иногда с назойливой доверительностью отводил Схюлтса в сторонку, чтобы по секрету сообщить ему о том, что происходит на Восточном фронте, видимо, в надежде на угощение. Дня через три ему стало известно, за что они сидели: за хищения у вермахта; он сильно сомневался, что эти хищения совершались в патриотических целях. Полицейский рассказал ему о Пите, Япе, старом Яне и Яне маленьком, а Пит в свою очередь рассказал о полицейском. Ян маленький, матрос, воровал, видимо, вместе со своей женой, так как она тоже сидела в тюрьме. Часами они обсуждали возможность заполучить сигареты, которые якобы имелись у этой женщины. Просили вахмистра, просили его сменщика, белобрысого парня со строгим лицом и медалью на груди; оба обещали посодействовать тому, чтобы через надзирательниц и других вахмистров эти сигареты переместились в просторные карманы арестантского костюма Яна маленького. Но из этого так ничего и не получилось. Вахмистры соглашались на все, но ничем себя не утруждали, и Схюлтс убедился в этом на собственном опыте, когда попросил арестантскую одежду и кломпы, чтобы не залить свой костюм и ботинки помоями. Кломпы он так и не получил – возможно, они уже кончились на складе; один из поваров дал ему разбитую пару, к тому же тесноватую, так что он не мог ходить в них по коридорам и перед уходом в камеру снимал. Одежду после долгих просьб он получил от банщика в его святилище, которое напоминало лавку захудалого старьевщика. По утверждению Яна маленького, имевшего знакомства среди вахмистров, банщик потому такой злой, что его отправляют на Восточный фронт.
Возмутительно также было и то, как они воровали друг у друга еду и грызлись при дележе добычи. Особенно Яп и Пит были неисправимыми эгоистами. Не без иронии вспоминал Схюлтс ночи, когда он вслед за Ван Дале обвинял себя в индивидуализме. От подобных навязчивых идей Яп и Пит излечили его навсегда. Ян маленький и старый Ян проявляли еще некоторую выдержку, первый из-за остатков матросской солидарности, а второй в ожидании скорого освобождения; но между тремя остальными во время работы разыгрывались отвратительные сцены, длившиеся часами. Чаще всего в них участвовали Яп и Пит, с одной стороны (стоявшие друг за друга, как жулики из одной шайки), и гронингенец – с другой (его тоже звали Питом, как и полицейского; их фамилий Схюлтс так никогда и не узнал). Гронингенец не оправдал того благоприятного впечатления, которое он произвел на Схюдтса при первой встрече. У него был самый плохой характер из шестерки. Раньше ему часто доставалось от вахмистров, после побоев он начинал петь псалмы у себя в камере, чтобы убедить себя самого и соседей, что его не сломили, но, когда дело касалось пищи, он не отставал от двух проходимцев и сражался за обклеванные воробьями и обнюханные котами объедки с таким азартом, словно от этого зависела судьба Европы на всех фронтах. Во время одной ссоры он ровно девять раз повторил: «Не вводи меня в грех, Пит», причем до того, как Схюлтс принялся считать, он наверняка произнес эти слова тоном провинциального догматика уже раз пять. Схюлтс ничуть не сомневался, что Яп и Пит действительно вводили гронингенца в грех, что они вводили в грех любого, с кем соприкасались. Но однажды, когда он рассказал им, что всегда отдает часть своей порции Виму Удену, не кто иной, как Пит из Гронингена попросил его на обратном пути в камеры: «Если ты не съедаешь свой хлеб, приноси его мне». Он, видимо, считал, что голодает сильнее других, но откуда ему было знать, какой голод испытывает Вим Уден, чья порция требовала такой большой добавки.
Среди рассказов, которые доходили из разных камер, многие относились к вахмистру, которого Ян маленький называл «черным»; после многочисленных наводящих вопросов Схюлтс догадался, что это вахмистр с лицом Аполлона, который в то первое утро кричал на заключенного; недавно он видел его шедшим по коридору быстрым и решительным шагом. Судя по рассказам, он был психом, свихнувшимся на фронте, постоянно придирался и орал, рукоприкладствовал так, что другие вахмистры только головой качали. Когда стало известно о покушении на одного видного энседовца, он требовал, чтобы за это убили не менее пятидесяти заключенных («Если бы я был рейхсминистром, я бы!..»). В остальном он, кажется, был не совсем лишен чувства элементарной порядочности, чем и воспользовался однажды с присущим ему нахальством Ян маленький, которого наказали за чужую провинность (скандал в камере или что-то в этом роде). Подобно тому как он неделями приставал к вахмистрам с сигаретами своей жены, так теперь он приставал к «черному» с протестами, пока Аполлон не признал что мог ошибиться. Схюлтсу бросилось в глаза, что его коллеги по кухне, особенно Пит, Яп и Ян маленький, гораздо меньше дрожали перед вахмистрами и позволяли себе больше вольностей, чем он, Уден или Вестхоф. Яп объяснил Схюлтсу, что надо точно и образцово выполнять распоряжения, и тогда будешь жить в тюрьме, как принц. Каждое утро он, Яп, тратил по часу на скатывание одеял, особое искусство, в котором он достиг совершенства. Ему не было никакого резона «сидеть холодным» (тюремное выражение вместо «получить холодную пайку», хотя последнее тоже из арестантского жаргона).
Так из чрева немецкого бога Схюлтс глубоко проник взглядом во внутреннюю жизнь заведения, которое во многих отношениях представлялось ему уникальным. Он понимал не все; однако ему было ясно, что эта тюрьма не была тем местом ужаса, которое следовало включить в счет для предъявления нацистам после войны. На поверхности зловонного болота концентрационных лагерей плавала водяная лилия или, точнее, желтая кувшинка – Отель «Принц Оранский» как одно из немногих украшений режима, – для этого его и создали, режим понимал его роль, собственноручно вырастил такой цветок и слегка подкрасил, чтобы создать видимость того, что и в темной пучине идет жизнь, подобная жизни на поверхности. Такая жизнь, как у него – на кухне, среди кастрюль и мисок и ленивых жирных котов, – была, собственно, неплохим развлечением.
Но иногда по коридорам проносилась тень истинных намерений немецкого бога. Что-то гремело; по отблескам можно было догадаться, что ударила молния. Однажды днем, когда они возвращались из кухни, их остановили возбужденные вахмистры, среди них и «черный» любимец Яна маленького; их спешно развели по коридорам, видимо чтобы не дать им возможности увидеть что-то на площадке – прибытие опасных преступников? Важных инспекторов? Несколько офицеров стояли лицом к двери, в напряженном ожидании; и эта запертая входная дверь, и все двери по обеим сторонам, и вся стена с дверьми были похожи на занавес, за которым немецкий бог репетировал свои новые спектакли – спектакли, не делавшие чести немецкому богу. В другой раз в коридоре перед их шагавшей из кухни группой показались офицеры. Как уже повелось, на обратном пути вахмистр оставил их одних; офицеры шли медленно, и они могли догнать и перегнать их. Однако Яп, специалист в тюремных делах, знал, что офицеры этого не любят. Жестами и строгим «Осторожно, ребята!» он заставил их замедлить шаг, а потом остановиться. Между тем офицеры в своих огромных, вызывающей формы фуражках удалялись по коридору, болтая и пересмеиваясь, хлопая друг друга по плечу, как принято у немцев, объединенных узами братства. Они шли размашистым шагом, с элегантной небрежностью; оба были полноправными хозяевами коридора, главными жрецами немецкого бога; рабочие кухни или даже свободные нидерландцы действительно не могли позволить себе обогнать их. И в этом эпизоде было нечто роковое и грозное, не из-за поведения самих офицеров, а из-за реакции Япа, который понимал, что к чему. Но самое мрачное впечатление на Схюлтса произвела встреча в коридоре с группой новых арестанток, которых сопровождала надзирательница в форме. Эта надзирательница, крепкая смазливая женщина, указывала им дорогу приветливыми размеренными жестами и мелодичными приятными словами: «Сюда», «Входите, входите». Это вполне соответствовало идиллии и не заслуживало особого внимания. Так проявлял себя немецкий бог, находясь в наиболее сентиментальном настроении. Надо было быть ужасным пессимистом, чтобы усмотреть в этом нечто дурное и предположить, например, что эта надзирательница, оставшись с ними наедине, набросится на них, как злая мегера. Ужасное таилось в облике арестанток. Воспоминание о двух он принес с собой в камеру; маленькие, одетые во все черное, темноволосые, с бледными как мел лицами, выражающими смертельный страх (если они вообще что-то выражали), они как будто сошли с картины Гойи – маленькие, черные, бледные, медленно бредущие вслед за дюжей надзирательницей.
Кроме этих булавочных уколов грубой действительности, у него лично не было оснований жаловаться. У него была собственная камера, где двое друзей ждали его возвращения, как ждут преданные жены, у него была работа, возможность общаться по меньшей мере с восемью разными лицами в день; была разрядка, мелкие жизненные заботы поддерживали его дух. Он больше не страдал от своих страхов и угрызений совести и голодал меньше, чем у юфрау Схёлвинк. Кухня согревала его, как материнская ласка, расслабляла, как наркотическое средство. Шанс, что о нем забудут, этот абсолютно нереальный шанс, за который он цеплялся в те минуты, когда его особенно томила неизвестность, в этой тихой заводи казался разумным и реальным. При всем желании он не мог себе представить, что за убийцей аптекаря Пурстампера придут на кухню – именно на кухню, к Яну маленькому и старому Яну, к Питу и Яну, которые сидят за мелкое воровство. Террористу, борцу Сопротивления, никогда не разрешили бы работать на кухне. Возможность бежать через одну из высоких стен, ограждавших двор, была очень невелика, но, во всяком случае, намного больше, чем возможность бежать из камеры. Чем дальше, тем абсурднее казалась ему мысль, что его арестовали за убийство. Он допускал также, что его дело затерялось в канцелярии в связи, например, с его двумя фамилиями: Иоган Схюлтс и Иоганн Шульц. Разумеется, серьезно он во все это не верил; но игра в подобные варианты усиливала чувство безопасности, духовного и физического благополучия. Расстрел ему определенно не грозит. Сначала откормить на кухне, а потом расстрелять – это невероятно, такое встретишь только в сказках о Гансе и Гретель, только в книгах. Дело не в том, что немецкий бог не додумался бы до этого, но немецкому богу теперь не до того на данном этапе войны, когда другие боги так жестоко преследуют его. Видя свое отражение в зеркальце брадобрея или в стекле кухонного окна, Схюлтс считал, что поправился по меньшей мере килограммов на пять.
ОБЕРШАРФЮРЕРНа шестой неделе тюремного заключения Схюлтса в их доме появился четвертый обитатель. Когда после обеда Схюлтс вернулся из кухни, ему навстречу поднялись с табуретов, оказывая ему честь, на которую он имел право как кормилец и глава семьи, не двое, а трое. Новенького звали Якобом Зееханделааром, и таким образом Схюлтс наконец получил возможность вблизи собственными глазами увидеть, как обращаются в тюрьме с евреями. Пока факты ни о чем не говорили; Зееханделаара не втолкнули в камеру пинками, не швыриули вслед ему вещи, не обругали; правда, его привел вахмистр с синим якорем на руке, который даже на кухне слыл добряком. Зееханделаару принесли табурет, тюфяк и одеяло; джем, сахар и маргарин, если верить коридорным, ему не полагались, но большой беды в этом не было: трех порций джема и прочего хватит и на четверых. Зееханделаар, бледный сгорбленный еврей, за сильными очками которого испуганно сверкали глаза, молча сел на табурет, зажав руки между колен. Схюлтс с трудом добился от него, что его арестовали по доносу в Гааге, где он скрывался – «на очень надежной квартире, менеер», – старая песня. По профессии он был бухгалтером, его жену забрали раньше, судьба детей неизвестна. Старая, старая песня. Схюлтс, думая о Кохэне, утешал его как мог.
Вскоре Схюлтсу стало ясно, что Зееханделаар, совершенно деморализованный страхом, реагировал на все почти так же медленно, как и Вим Уден, заторможенное восприятие которого объяснялось его флегматичным характером. Зееханделаар вздрагивал, когда к нему обращались, отвечал невпопад, сперва отказывался от пищи, потом подавился, и Вестхофу пришлось поколотить его по спине; с обиженным видом он слушал доставлявший большое удовольствие остальным ежедневный отчет Схюлтса о кухне. К своему удовлетворению, Схюлтс заметил, что Кор Вестхоф совершенно не проявлял антисемитизма. Кельнер обладал тактом, к тому же его нападки на евреев были, по-видимому, лишь выражением потребности ненавидеть не отдельных лиц, а целые группы людей, которых можно было бы обобщенно назвать каким-нибудь выразительным словом. Возможно, это было проявлением профессиональной привычки: ведь кельнеру приходится иметь дело с массой людей. В этот вечер он даже не рассказывал о концлагерях, как обычно. Что до Схюлтса, то благодаря работе в кухне, этому уютному и отнюдь не трагичному эпилогу драмы Хундерика, он стал невосприимчив к подобным рассказам.
Через несколько дней Зееханделаар освоился и стал принимать участие в беседах. Он был довольно умен, но своенравен и саркастичен и явно помешан на некоторых сторонах преследования евреев, что, безусловно, было простительно, но с течением времени начинало раздражать, особенно когда под вечер он заводил разговор о стерилизации. Уден не знал, что такое стерилизация, и ему пришлось объяснить; Вестхоф рассказывал ему о кастрированных котах, меринах и волах, об отличном качестве мяса кастрированных животных. В конце концов Схюлтсу стало не по себе от этой новой вечерней темы, и он предложил больше не касаться ее. Но через пять минут он сам возобновил этот разговор, не из мазохизма, а из жалости к Зееханделаару, которого он хотел убедить, что его страх напрасен. Зееханделаара ждало довольно мрачное будущее, но, насколько было известно, стерилизация, после некоторых попыток в этом направлении, не привилась.
На следующее утро он расспросил своих коллег по кухне, что им известно об отношении к евреям в тюрьме. Ян и Ян маленький единодушно утверждали, что это зависит от характера вахмистров, среди которых были враги евреев и равнодушные, но друзей евреев, видимо, не было.
Они – Схюлтс, Яп и Ян маленький – вытирали посуду под навесом; за разговором небрежно вытертые миски с громким стуком падали на стол. Краснощекий вахмистр сидел в помещении, и они беседовали в полный голос. Вдруг Яп крикнул: «Осторожно!» – и принялся вытирать посуду как одержимый. Он стоял спиной к двору, возможно, в окнах пристройки он увидел приближение опасности. Схюлтс стоял с ним рядом, Ян маленький – напротив, приковав взгляд к столу. Шаги приближались. Так как Схюлтс стоял поодаль и не мог вести наблюдение с помощью окон, то набрался смелости и обернулся. Приближался вахмистр, которого он видел впервые: злой, с обезьяньими скулами и наглым вздернутым носом. Схюлтс не успел еще подумать о том, слышал ли он их разговор, как вахмистр спросил, заглядывая в бумажку, которую держал в руке:
– Здесь работает Иоганн Шульц?
– Так точно, вахмистр, – ответил Ян маленький и указал на Схюлтса – Вот он.
– Следуйте за мной, – приказал вахмистр Схюлтсу и повернул обратно.
Бросив миску и полотенце, Схюлтс последовал за вахмистром. Хорошо еще, что он был в ботинках; последнее время он надевал кломпы лишь после обеда, когда работа была грязнее всего. Лишь около кухни он осознал, какой ему нанесен удар. Они все же отыскали его, разрушив все его расчеты. Кухня, теплая, безопасная кухня с ее грязными и сытными мисками и кастрюлями, с клюющими воробьями и жирными котами, не спасла его. Сердце сильно билось от страха. По мере приближения к площадке страх сменялся любопытством, затем, когда он стоял лицом к стене и ждал, ему снова стало страшно. Вахмистр скрылся в одной из дверей. Перед другой дверью стояло несколько женщин. Бросив быстрый взгляд в сторону, он увидел метрах в пяти от себя юношу с забинтованной головой, тоже лицом к стене. Он вспомнил, что рядом с женщинами видел голландского санитара. Странная мысль, что в одной камере допрашивают и пытают, а в другой сразу же перевязывают, не вызвала у него улыбки. У него дрожали коленки. Переход был слишком резок – от кухни к допросу, ничего страшнее немецкий бог придумать не мог! Сначала убаюкать, разрешить вылизывать кастрюли, дать в партнеры Яна маленького и старого Яна, а потом раз – и расплата. Он понимал, что его переживания были ребячеством, но что поделаешь? Видимо, в этом выражался тюремный психоз; если мофы рассчитывали сломить его постепенно, то лучшего способа не придумать! Может быть, его допросят прямо в тюрьме? Такие случаи бывают, Яп и Пит рассказывали об одном крестьянине, которого допрашивал кто-то из голландской вспомогательной полиции, пообещавший вырвать его из лап немцев.
Сзади отворилась дверь, но он не рискнул оглянуться. Его тронули за плечо; он не сразу заметил, что подошел другой вахмистр, а не тот, который забрал его из кухни. По пути к двери он ничего не замечал – ни женщин, стоявших перед другой дверью, ни светловолосого низенького вахмистра с медалью, который только что прошел мимо с пачкой писем в руке. Он стал кое-что различать лишь тогда, когда сел на стул против вахмистра, который почему-то произвел на него комическое впечатление. Не то чтобы ему хотелось смеяться, но он подумал, что этот вахмистр часто вызывает у людей желание смеяться. Этот темноволосый тип, сидевший за большим письменным столом и внимательно рассматривавший Схюлтса в арестантской одежде, действительно выглядел несколько комично. У него было неглупое, слегка монгольское лицо с высоким лбом, изборожденным потешными вертикальными и горизонтальными морщинками в форме скобочек; в целом у него было лицо умного человека, насмешливо вскинувшего брови. Сквозь сигаретный дым он смотрел на Схюлтса внимательно, понимающе и комично. Насмотревшись досыта, он спросил:
– Сколько вы уже сидите здесь?
– Почти полтора месяца, – ответил Схюлтс, облизывая пересохшие губы.
– Вы, кажется, работаете?
– Да, на кухне.
– На кухне… – Немец задумался, добавив еще морщинок к и без того довольно сложному рисунку на лбу. – И как вам нравится на кухне?
Схюлтс уставился на него с раскрытым ртом. Он решил, что над ним издеваются. Нелепый вопрос, добродушная улыбка на лице, исключительно вежливый тон, которым с ним разговаривали, – все это не допускало никаких других объяснений, кроме того, что немцы в скучную минуту вспоминали о возможности немного посмеяться над заключенными, для этого подобрали вахмистра с наиболее подходящей, внешностью. Наверное, не менее десятка других сейчас подслушивали за дверью. Чтобы не навредить себе в случае, если это объяснение неверно, Схюлтс бодро ответил:
– Очень нравится, на кухне очень приятно. К тому же иногда бываешь на свежем воздухе…
– Да, – перебил его потешный вахмистр, – раньше здесь регулярно выводили на прогулки, но теперь мы не можем выводить всех заключенных, потому что у нас сильно сократился персонал. Пришлось прекратить прогулки вообще, хотя санитарные условия из-за этого значительно ухудшились. Наш врач не сразу согласился, но, к сожалению, другого выхода не было. Итак, вам неплохо на кухне. Кухонная работа вообще нравится заключенным из-за питания; лишняя порция никому не помешает. Я не хочу сказать, что питание в тюрьме неудовлетворительное, но…
Комичный вахмистр рассуждал. Он оказался совсем не комичным, его маска была обманчивой. Он был сама серьезность. Теперь Схюлтс решил, что начальство приказало провести опрос заключенных и его начали с рабочих кухни, так как у них было меньше всего причин жаловаться.
– Нет, питание неплохое, – продолжал замаскированный обманчивыми морщинами оратор в очень быстром темпе. – Вы сами убедились, что мы даем людям все, что они получают дома, а может быть, даже немного больше. Обед простой, но калорийный. Как-никак сейчас война, мы тоже не располагаем большими запасами, да здесь, в конце концов, и не курорт для легочных больных. Встречается еще много предубежденных людей, считающих, что мы хорошо содержим заключенных в пропагандистских целях: чтобы агитировать за национал-социализм. Но это смешно, если бы мы нуждались в таких методах, то это значило бы, что у национал-социализма плохи дела…
Схюлтс со все возрастающим удивлением слушал его разглагольствования и перебирал в уме различные варианты. Ясно, что этому скоро придет конец: сейчас разговорчивый начальник замолчит и тогда произойдет нечто – наверное, нечто ужасное. О шутке, садистской насмешке он больше не думал, скорее, можно было ожидать какой-то западни. Могло быть и другое объяснение: возможно, его приняли за кого-то другого, перепутав документы, и с ним обращаются сейчас так, как должны обращаться с тем, другим; болтать о хорошей еде и отрицать пропагандистские цели, что само по себе было уже признанием. Но он прекрасно понимал, что все это было маловероятно: не только сама путаница с документами, но и существование такого заключенного, с которым бы немцы считали нужным так обращаться. Подобное стечение двух невероятностей приближалось к невозможности.
– Но может быть, работа на кухне вам не совсем по душе? Ведь вы преподаватель, не так ли? Не лучше ли вам работать в библиотеке?
– О, как вам угодно, – произнес Схюлтс с легким поклоном. – Мне очень нравится в кухне, но…
– Наш библиотекарь тоже преподаватель, как вы, очень образованный человек. Вы нашли бы с ним общий язык, но если вы предпочитаете кухню, то разумеется…
Тут он начал понимать, что своими речами удивляет Схюлтса все больше и больше, под маской мелькнула затаенная улыбка, и он сказал все в том же быстром темпе:
– Вы, наверное, удивлены, что я так разговариваю с вами, но мне поручили узнать, нет ли у вас каких-нибудь пожеланий…
Схюлтс побледнел. Наконец все прояснилось. Загадка разгадана: через полчаса его расстреляют без суда, а этому человеку дано задание максимально скрасить оставшиеся полчаса. Разумеется, это не принято в СД, но, возможно, для него, как преподавателя немецкого языка, сделано исключение. Комичный вахмистр заметил реакцию Схюлтса, но ограничился пристальным взглядом, не задавая новых вопросов.
– Не найдется ли у вас сигареты? – с трудом сказал Схюлтс, облизывая сухие губы.
– Конечно, извините меня. – Немец протянул пачку сигарет.
Когда Схюлтс взял сигарету, он дал ему прикурить и сказал:
– Оставьте эти сигареты себе. Пожалуйста, берите. Не благодарите. Захотите курить – курите спокойно, только не в камере, достаточно сослаться на меня, скажите только: обершарфюрер, можете сказать также помощник начальника, разрешил. Если не будете работать в кухне – мы подумаем, это занятие не для вас, – то при желании можете делать короткие прогулки во дворе или посидеть на солнце, скажите только, что так распорядился обершарфюрер, и тогда не будет никаких осложнений. Если вы пожелаете получать сигареты или сигары из дому, то я дам указание передавать их без задержки. Вообще иногда случается, что посылки доставляются с опозданием, но у нас, к сожалению, не хватает персонала для обслуживания такого большого количества заключенных…
– Скажите, пожалуйста, – произнес Схюлтс, лицо которого снова приобрело нормальный цвет, ибо из слов обершарфюрера ему стало окончательно ясно, что его не расстреляют, – раз уж вы разрешили мне высказать свое желание, могу ли я узнать, что меня ждет, когда меня вызовут на допрос и тому подобное?
– Конечно. К сожалению, такие дела всегда затягиваются, это связано с войной. Все силы направлены на фронт, а тыловики часто работают за троих, а то и за четверых; можно жаловаться, но лучше уж мириться с этой бедой; лично я, как национал-социалист, даже и не считаю, что это действительно беда: надо нести ответственность за все, что связано с порученной должностью. Но для заключенных это влечет за собой много неудобств…
– Я не жалуюсь, господин обершарфюрер, – сказал Схюлтс, вежливо улыбаясь и пуская сигаретный дым в сторону обершарфюрера. – Поймите меня правильно, тут нет ничего спешного, но неопределенность…
– Вот именно, – согласился тот. – Неопределенность всегда страшнее всего. Случилось так, что тот, кто должен был вас допрашивать, не только работает за троих и четверых, но еще и уезжал на месяц в Берлин. Три дня тому назад он вернулся, и теперь скоро подойдет ваша очередь.
– Очень приятно слышать, – расплываясь в улыбке, сказал Схюлтс. – Значит, мне нечего волноваться…
Обершарфюрер взял со стола какую-то бумагу и переложил ее с места на место.
– Я не в курсе вашего дела, но вам, конечно, нечего волноваться. Через несколько дней, самое большее через неделю вас допросят. Чувствуйте себя здесь как дома; вы можете работать где хотите и сколько хотите, в библиотеке, в канцелярии, если желаете…
У Схюлтса создалось впечатление, что он может даже реорганизовать тюрьму, если пожелает. Но жест обершарфюрера навел его на мысль, что собеседник тоже, вероятно, перегружен работой, и он встал. Теперь он знал, на каком он свете, Немецкое небо наконец открылось для него. Немецкий бог очень выразительно и недвусмысленно вильнул хвостом в его сторону. Ему нечего волноваться; напротив, из всех обитателей Отеля у него было для этого меньше всего оснований. С самой светской улыбкой на своем небритом лице он произнес:
– Благодарю вас, господин обершарфюрер! Но если моя очередь подойдет через неделю, то, видимо, нет смысла приниматься за новую работу. Я буду спокойно сидеть в своей камере, делать короткие прогулки. Замечательно! Благодарю вас!
– Как вам угодно, как угодно. – Обершарфюрер тоже поднялся: он был маленький, стройный и очень подвижный; его комичный лоб производил теперь впечатление большой собранности и деловитости. – Во всяком случае, я вычеркиваю вас из списка рабочих кухни, оставаться там вам незачем, небольшую потерю в питании вы, очевидно, сможете скоро наверстать.
– Вот как! – Шире улыбнуться Схюлтс уже не мог; он пытался, но ничего не получалось. – Итак, до свидания! Большое спасибо!
Он протянул руку, и, пока обершарфюрер пожимал ее, чуть-чуть сморщившись от боли, так как рукопожатие Схюлтса оказалось слишком сильным, он держал руку на весу, что при иных обстоятельствах и у лица другого пола могло сойти за предложение поцеловать ее. Затем он вышел из-за стола и проводил Схюлтса до двери.
– До свидания!
– До свидания, обершарфюрер! Еще раз благодарю.
– Не за что, не за что. До свидания…
– До свидания!
Танцующей походкой Схюлтс возвращался в камеру, чувствуя себя свободным человеком. Только теперь идиллия стала действительностью. Его балуют! Разрешили курить сигареты во дворе, бродить по коридорам и покровительственно похлопывать коридорных по плечу. Он стал суперкоридорным. Впереди скорый допрос и освобождение; он снова увидит свою комнату, Безобразную герцогиню, и юфрау Схёлвинк, и своих учеников, и коллег, и Ван Дале, и трех подпольщиков. Они все на свободе, в безопасности. Его жизнь опять начнется с того момента, в который прервалась полтора месяца тому назад… Проходя по своему коридору с сигаретой в зубах, он подумал, не идти ли ему по дорожке, по запретной дорожке, чтобы закрепить только что полученные права, но, поразмыслив, решил не лезть на рожон. Он остановился перед своей камерой, лицом к двери, с сигаретой во рту. Стоять так приходилось не раз; если поблизости не было вахмистра, надо было ждать, пока кто-то из них не появится на площадке. За дверью слышались голоса; ну и удивятся же сейчас его друзья! Сзади раздались шаги, и один из коридорных спросил:
– Ведь ты работаешь на кухне?








