412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шимон Маркиш » Сумерки в полдень » Текст книги (страница 8)
Сумерки в полдень
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 22:52

Текст книги "Сумерки в полдень"


Автор книги: Шимон Маркиш


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

Ни в чем, быть может, различие между Афинами и Спартой так не бросалось в глаза, как в воспитании и образовании. Во всяком случае, Перикл, касаясь этой темы, от скрытой полемики переходит к открытой:

„Что до воспитания, то они (лакедемоняне. – Ш. М.) с самого начала, с детства приучают себя к мужеству изнурительными упражнениями, мы же ни к чему себя не принуждаем и, однако, ничуть не меньше их готовы встретить любую опасность... И если мы без колебаний идем навстречу опасностям – скорее из умения смотреть на вещи легко, чем по привычке к трудностям, с отвагою, внушенной скорее всем образом нашей жизни, чем одним лишь уважением к закону, – то преимущество, безусловно, на нашей стороне: мы не изнуряем себя заранее тревогами о будущих бедствиях, когда же час испытания настает, оказываемся не трусливее тех, кто изнемогал в заботах беспрерывно. Стало быть, и по этой причине наше государство тоже заслуживает восхищения. Да, ибо мы любим красоту, сопряженную с простотой, и мудрость, свободную от бессилия...“

Эта выдержка из Периклова эпитафия принадлежит к числу цитируемых наиболее часто. И по заслугам: она объясняет многое в мировосприятии классической эпохи.

Цель воспитания в любом греческом полисе, независимо от политического устройства, – это воспитание гражданина. Следовательно, государство не может оставаться в стороне, более того, оно не может доверить это дело каждому из своих членов в отдельности, как бы ни было развито чувство взаимного доверия, заботы об общем благе, ответственности перед коллективом. Воспитание будущих граждан – одна из важнейших задач и обязанностей государства. Именно так судили Платон и Аристотель, первые античные теоретики государства (правда, они жили уже в следующем, IV веке, но, скорее всего, в основе их взглядов лежит устойчивая традиция). Оба требовали строго единообразного, обязательного, а в случае надобности и принудительного воспитания. Но практика, как всегда, не совпадала с теорией.

Государством, стоявшим всего ближе к идеальному – с этой сугубо теоретической точки зрения – полисному воспитанию, была Спарта. Та самая Спарта, о которой тот же Аристотель, как упоминалось, говорил, что в Лакедемоне воспитывают скорее волков, чем людей. Соглашаясь с этим, нельзя, однако же, не согласиться и с другим: спартанское воспитание было в высшей степени целесообразным и целеустремленным. Все в нем было подчинено одной-единственной задаче – формированию идеального воина. А так как понятия гражданина и воина в Спарте совпадали, выходит, что „воспитание волков“ – для лакедемонян не укор, а похвала (хотя, конечно, Аристотель и не думал их хвалить).

Оно начиналось задолго до „школьного периода“, практически – с самого рождения, когда, как гласит предание, старики осматривали новорожденного и решали, оставить ли его в живых или предать смерти: всякий, кто появлялся на свет с каким-либо телесным изъяном или просто слишком слабым, не мог рассчитывать на успехи в ратном искусстве, а потому заведомо был не нужен государству, а потому оказывался для него обузой, а потому, разумеется, никакого права на жизнь не имел.

Еще младенцем будущий спартиат приучался не бояться темноты и одиночества и не капризничать попусту, есть все подряд, что ни дадут. Его никогда не пеленали – чтобы не стеснять свободы движений. Спартанское воспитание в семье, продолжавшееся до семилетнего возраста, обладало, по-видимому (поскольку никакие подробности не известны), многими достоинствами – недаром афиняне и другие греки считали удачею найти няньку из Спарты. Но в семь лет детство кончалось и начиналось, говоря высоким стилем, служение государству или „общему благу“, длившееся уже до конца жизни. Детей объединяли в отряды, которыми командовали юноши от 16 до 20 лет; отряды делились на „звенья“, и в каждом верховодил самый сильный и храбрый из мальчиков. Иными словами, главенство доставалось с бою. Вообще драки среди детей происходили беспрерывно – воспитатели умышленно их провоцировали, считая одним из лучших способов закалки – и физической и духовной. (Вот какое неожиданное обличье приняла в Лакедемоне греческая любовь к соревнованию.) Юные воспитанники лакедемонского государства проводили в обществе друг друга круглые сутки: они ночевали в общих спальнях, на камышовых подстилках, которые приготовляли для себя сами. Режим был крайне суровым. Зимой и летом дети ходили босые и полуголые. Баню посещали не чаще нескольких раз в году, по самым большим праздникам. Что касается рациона, то скудность его или обилие зависели только от самих воспитуемых: их почти не кормили, внушая при этом, что единственный путь к сытости – ловкая кража. Большинство, надо полагать, нередко голодало, зато все учились незаметно подкрадываться, обманывать бдительность сторожей, координировать свои действия, наконец: такое предприятие, например, как похищение готовых кушаний со стола взрослых, собравшихся на общую трапезу, требовало не просто ловкости, как ограбление сада или огорода, но дальновидного стратегического плана и дружных совместных усилий.

Крали все, что попадалось под руку. Каждому известен анекдот, иллюстрирующий спартанскую выдержку: мальчик крадет лисенка, прячет за пазухой и погибает, потому что зверек рвет ему когтями и зубами живот, а он молчит, не желая выдать себя. Но если отвлечься от хрестоматийного восхищения хрестоматийною доблестью маленького вора, возникают два любопытных вопроса: зачем голодному мальчишке лисенок? И почему он так упорно молчал, прижимая свою злополучную добычу к растерзанному животу? Если диапазон ответов на первый из них очень широк: „детское любопытство сильнее голода“, „надеялся выменять лисенка на что-нибудь съедобное“, „хотел полакомиться лисьим мясом“ и т. д. и т. п. – то на второй можно ответить без колебаний и безошибочно: он просто-напросто боялся, потому что старшие рекомендовали младшим лишь УДАЧНУЮ кражу, а пойманного и уличенного воришку драли без всякой пощады.

Впрочем, жестокие наказания ждали малолетних лаконцев за любую провинность: страх был одним из столпов спартанского воспитания.

В чем же, однако, состояла спартанская наука, кроме как в умении терпеливо переносить боль и всевозможные лишения, повиноваться старшим, ловко подкрадываться? Да именно в этом и была самая ее суть – в искусстве побеждать врага и собственную слабость. Гимнастическая и военная тренировка была ее основным содержанием. Все „общее образование“ сводилось к начаткам чтения, письма и музыки, да и музыки-то, так сказать, строевой: хорошо слаженная хоровая песня помогала держать равнение в рядах.

Необходимо, однако, заметить особо, что именно в годы этого своеобразного учения приобретал маленький лаконец особое искусство выражать свои мысли предельно сжато, выразительно и афористично, искусство, которое и по сей день на всех языках зовется лаконичностью. Мальчики выучивались ему, присутствуя, в качестве безмолвных зрителей, за трапезами взрослых. „Их приводили туда, точно в школу здравого смысла, где они слушали разговоры о государственных делах, были свидетелями забав, достойных свободного человека, приучались шутить и смеяться без пошлого кривляния и встречать шутки без обиды“ (Плутарх). И еще из того же Плутарха: „Детей учили говорить так, чтобы в их словах едкая острота смешивалась с изяществом, чтобы краткие речи вызвали пространные размышления. Как уже сказано, Ликург придал железной монете огромный вес и ничтожную ценность. Как раз наоборот поступил он со „словесной монетою“: ...ведь подобно тому, как семя людей, безмерно жадных до соитий, большею частью бесплодно, так и несдержанность языка порождает речи пустые и глупые“.

Между 16 и 20 годами спартанские юноши проходили через серию особых испытаний, отчасти напоминающих те обряды, которые у первобытных народов превращают подростка в равноправного мужчину (обряды инициации). Некоторые исследователи предполагают, что к их числу надо отнести и печально знаменитые криптии – упоминавшиеся раньше тайные убийства илотов. Действительно, то, что о них известно (молодой человек уединялся, прятался в необитаемых местах, бродил по ночам, а днем спал в каком-нибудь укрытии, и так до тех пор, пока не прольет кровь илота), заставляет предполагать, что этот обычай восходит к самой глубокой древности. Не только жестокость криптий (бессмысленная лишь с точки зрения цивилизации, но полная величайшего смысла с дикарской точки зрения), но и их глубокая архаичность одинаково характерны для „спартанской ветви“ греческой культуры.

Поклонники спартанского воспитания (а таковые были не только в древности, они существуют и поныне) могут возразить, что мы слишком мало знаем о конкретном содержании спартанской системы, чтобы осуждать ее. Действительно, наши сведения скудны, но и у современных лаконофилов они нисколько не полнее. Речь идет только об одном: какой из двух древнейших в Европе культурных традиций отдать предпочтение, какую считать более близкой насущным проблемам сегодняшнего дня? Да, ибо отнюдь не строго научная бесстрастность водит пером тех, кто восхваляет лаконскую суровость или афинскую гуманность: первые желают покончить с „разболтанностью и разгильдяйством“, битничеством и хиппиизмом любой ценой, для вторых спартанская суровость – лишь благозвучный синоним тоталитарного оболванивания молодежи, идеал „гитлерюгенд“, цена совершенно несуразная и невозможная, потому что уплатить ее означало бы обанкротиться самым катастрофическим образом. И компромисс не только невозможен, он и не нужен, потому что афинское воспитание, известное несравненно более полно и подробно, чем спартанское, совсем не равнозначно „разгильдяйству“, или изнеженности, или капризной педократии (власти детей).

В Афинах воспитание и образование ребенка было частным, семейным делом, и никто не мог в это дело вмешаться или же потребовать отчета от главы семьи. И однако лишь в редчайших случаях оставался сын афинского гражданина или метека полным неучем: обычай, основывающийся на полисном чувстве ответственности, был властелином еще более взыскательным, чем закон.

До шести лет мальчик оставался под женскою опекой, на женской половине дома.

У него было много игрушек, главным образом глиняных: тележки, кони, свинки, петушки, голуби. Не чувствовали себя обделенными и девочки: археологи находят в раскопках массу осколков глиняных куколок. Были у детей и живые игрушки – щенята, утята, разные ручные зверьки и птицы. Любопытно, что, в отличие от современных ребятишек, повозиться с кошкой или котенком маленькие греки не могли: кошка была заморским животным, экзотическим обитателем Египта.

Как и всем малышам во все времена, матери и няньки пели им песни, рассказывали сказки, пугали бабой ягой (естественно, греческой и по-гречески называвшейся), волком. И если про песни, которые звучали над колыбелями и детскими постельками в Афинах, ничего определенного сообщить невозможно, то о сказках кое-что известно. В частности – и это особенно существенно, – сказка вплотную примыкала к мифу, хотя и никогда с ним не сливалась. Если миф – непоколебимая и несомненная истина, то сказка – столь же несомненный вымысел, забава, средство скоротать долгий зимний вечер. Граница между сказочным и реальным (а мифическое – такая же реальность, как осязаемое собственными пальцами!) была вполне четкой, и хотя один и тот же персонаж, например хитроумный скиталец Одиссей, мог быть героем и сказки и мифа, одни его приключения считались подлинными событиями, другие – веселыми, или жуткими, или поучительными выдумками. Но все равно Одиссей остается Одиссеем, и стало быть, знакомство с мифологией начиналось чуть ли не с пеленок. Конечно, были в репертуаре рассказчиц и сказки о животных, и скорее всего, они были похожи на басни, известные под именем Эзоповых: короткая, суховатая история с моралью в заключение.

Шести лет от роду мальчик поступал под надзор „педагога“. Это слово буквально означает „провожатый ребенка“ (то есть раб, провожающий его в школу и обратно). Афинский „педагог“ состоял практически безотлучно при молодом господине целых двенадцать лет, пока тот не становился эфебом и не уходил служить в войско. Рано поутру „педагог“ будил своего питомца и отводил в школу. Однако это понятие для Афин времен Пелопоннесской войны сильно отличается от современного.

Прежде всего, классов не существовало, занятия были только индивидуальные. „Педагог“ приводил мальчика на урок и садился подле него, так что позже, дома, мог исполнить роль репетитора и проследить, насколько добросовестно выполнено домашнее задание. Далее, предметы „программы“ проходились не параллельно, а последовательно; соответственно, сменяли один другого и учителя. Первым был так называемый „грамматист“. Сначала он обучал новичка чтению, что занимало немало времени, поскольку методика была самая примитивная: сперва буквы, потом двухбуквенные слоги, потом трехбуквенные, потом четырехбуквенные. И все вытверживалось наизусть. Когда со словами было покончено, принимались за беглое чтение – тоже дело не из простых, поскольку в тогдашних книгах (папирусных свитках, написанных очиненною и расщепленною на конце тростинкой) не было не только знаков препинания, но даже промежутков между словами. Читали только вслух; чтение про себя показалось бы греку чудом.

Выучившись читать, переходили к письму. Начинали с навощенных табличек, на которых учитель тонкой линией намечал очертания буквы, а ученик обводил. Писали „стилем“ – заостренной палочкой. Другой конец, противоположный острию, имел форму лопатки, им стирали (а точнее – заглаживали) написанное. Потом наступала очередь папируса, чернил и тростникового пера.

Читать и писать учились не меньше (а нередко и много больше) трех лет. Затем следовали начатки арифметики. У греков не было цифр, числа обозначались буквами, каждое число из разряда единиц, десятков и сотен – своим знаком (т. е. 24 буквы греческого алфавита плюс еще три старинные, вышедшие из употребления буквы). Особого обозначения для нуля не было; таким образом, и запись чисел и самые несложные действия над ними составляли существенную трудность. Скорее всего, вершиною премудрости для школьника была таблица умножения и элементарные сведения о дробях, совершенно необходимые как при денежных, так и при всех прочих практических расчетах, поскольку основою и денежной системы, и системы мер и весов были простые дроби. Например, стадий (ок. 185 м) был равен 100 саженям (название чисто условное, по-гречески – orgyia, т.е. „размах рук“), сажень – 4 локтям (pechys), локоть – полутора футам (по-гречески pous, „стопа“, то же, что английское foot). Высшая денежная единица, талант, делился на 60 мин, мина – на 100 драхм, драхма – на 6 оболов, обол – на 8 халкусов („медяков“).

Но все это лишь приготовительные ступени к образованию в собственном смысле слова. Само же образование начинается с чтения поэтов, точнее – с чтения Гомера. Многие ученые предполагают, что Гомера дети изучали под руководством уже следующего учителя – кифариста, преподавателя музыки, так как стихи у греков не читались, но пелись под аккомпанемент кифары, семи-, восьми– или девятиструнного инструмента. Некоторые считают, что с первыми поэтическими текстами ученик знакомился еще у грамматиста. Так или иначе, учитель преподносил детям Гомера не только (и не столько) как образец художественного совершенства, но как величайшего мудреца, знатока и наставника жизни, источник всех без исключения необходимых сведений и познаний. По Гомеру учились верить в богов (и получали твердое о них представление) и почитать старших, узнавали, как управлять государством и пристойно вести себя в обществе, узнавали, что прекрасно и что дурно, что такое воинская храбрость и гражданский долг; даже в медицине, естественной истории, ремеслах наставлял все тот же Гомер. Не знающий Гомера не вправе считать себя не только что образованным человеком – но и греком-то считать себя не вправе. И напротив, знание Гомера (а многие знали наизусть обе поэмы целиком или хотя бы одну из них), безусловно, приобщает человека к греческой культуре. Поэтому с полным основанием можно говорить об уникальном значении гомеровских поэм для духовного мира греков; оно совершенно сопоставимо со значением Библии для средневековой Европы.

Гомер был главным и универсальным для всех греческих городов „стабильным учебником“, но не единственным. То, что учитель музыки включал в свой курс помимо Гомера, от места к месту менялось. Спартанцы отдавали решительное предпочтение Тиртею (VII век до н. э.), автору патриотических и воинственных стихотворений, воспевающих не сравнимое ни с чем счастье – храбрую смерть в бою за отечество. (Следует заметить, кстати, что эта тема гражданской лирики, занимающая такое важное место в истории европейской поэзии вплоть до нынешнего, XX, столетия, впервые появляется именно у Тиртея.) Эти стихотворения пели не только подростки, но и взрослые: в походах, после ужина у костра. Лучший исполнитель немедленно получал премию – кусок мяса. Вот как отзывается Плутарх о спартанских песнях, входивших, так сказать, в обязательную учебную программу: в них „было заключено своего рода жало, будившее мужество, нечто, увлекавшее душу восторженным порывом к действию. Слова их были просты и безыскусны, предмет – величав и нравоучителен. То были в основном прославления счастливой участи павших за Спарту и укоры трусам, обреченным влачить жизнь в ничтожестве, обещания доказать свою храбрость или ...похвальба ею“. Что и говорить, в самом деле, весьма возвышенно и поучительно, но чересчур однообразно, пожалуй.

Афиняне любили Солона, который был не только великим законодателем, но и прекрасным поэтом. Политические и гражданские мотивы занимают важное место и у него, но они не единственные, как у Тиртея: Солон размышляет о нравственных ценностях, о счастье, о лучшем пути в жизни, о высшем назначении, целях и обязанностях человека. Характерно афинский, условно говоря, „гуманистический“ дух отличает его от товарищей по жанру – элегиков, к числу которых принадлежит и Тиртей. Слово „элегия“ в применении к тем временам имеет совсем иной смысл, чем ныне. Оно указывает не на содержание стихотворения, а на его форму – так называемый элегический дистих (двустишие).

Первая строка дистиха – гекзаметр, „шестимерник“, шесть дактилических, в основном, стоп, традиционный размер эпоса, вторая – пентаметр, „пятимерник“, повторенный дважды трехстопный дактиль с усеченной на два слога последнею стопой.

Древнегреческое стихосложение основано на регулярном чередовании долгот и краткостей. Долгий слог по времени произнесения был равен двум кратким, а потому мог и замещаться двумя краткими почти во всех случаях; и напротив, два кратких слога легко замещались долгим. Уже эта особенность сама по себе предполагает распевную декламацию, иначе говоря – неразрывную связь стиха с песней, с музыкою. Практически всякий поэт был в то же время и музыкантом – композитором, исполнителем. Разделение музыки и поэзии относится уже ко временам после Пелопоннесской войны. Сами термины „лирика“, „лирический“ относятся, собственно, к искусству игры на лире и пения под ее аккомпанемент.

Что же касается слова mousike, то оно означало первоначально искусство Муз вообще, то есть всю совокупность духовной культуры, процесс и плоды деятельности как научной, так и художественной; истинно образованный, культурный и просвещенный человек звался mousikos. Впрочем, и музыкальному образованию в нынешнем смысле этого слова придавалось чрезвычайно важное значение. Древние считали, что музыка не только возвышает и просветляет человека, но даже врачует душевные недуги. Хорошая музыка укрепляет (а быть может, и созидает) должную гармонию в человеческой душе, скверная – разрушает ее. То же самое относится и к обществу в целом: Платон утверждал, что введение нового рода музыки способно разрушить существующий государственный строй.

Занятия у кифариста мальчик начинал между 11 и 13 годами. Учился ли он только игре и пению или же и нотным записям (до крайности сложным), неизвестно; в любом случае на изучение начатков музыки уходило около 3 лет. Есть предположение, что кифара формою и конструкцией несколько напоминала нынешнюю гитару (которая и унаследовала ее имя), тогда как струны лиры (от трех до девяти) натягивались на открытую четырехугольную (приблизительно говоря) раму; впрочем, изображение лиры известно достаточно широко. Струны изготовлялись из овечьих кишок; по ним ударяли плектром – палочкой из дерева, металла или слоновой кости – или перебирали их пальцами; смычка греки не знали. Из духовых инструментов школьники знакомились с авлом – флейтою, как обычно переводят это слово, но переводят неверно: по расположению мундштука авл скорее можно было бы назвать гобоем или свирелью. Как правило, играли на двух авлах разом, держа во рту оба мундштука. К авлу относились с известным предубеждением, предполагая, что его резкие звуки расстраивают внутреннее равновесие, и ставя его намного ниже струнных инструментов. Плутарх рассказывает об Алкивиаде:

„Приступив к учению, он внимательно и прилежно слушал всех своих наставников и только играть на авле отказался, считая это искусство низменным и жалким: плектр и лира, говорил он, нисколько не искажают облика, приличествующего свободному человеку, меж тем как, если дуешь в отверстия авлов, твое лицо становится почти неузнаваемо даже для близких друзей. Кроме того, играя на лире, ей вторят словом и песней, авл же замыкает рот, заграждает путь голосу и речи“.

Курс музыки включал в себя и элементы пляски. Танец, музыка и слово сливались вместе в том виде греческой поэзии, который назывался мелосом и получил широкое развитие. Мелический поэт, писавший для хора, выступал в роли не только композитора и автора текста, но и хореографа-постановщика. Хоровая мелика занимала важное место в религиозных (а следовательно, и официальных, государственных) празднествах, поскольку торжественные гимны в честь богов всего больше были схожи с хороводами, причем каждому божеству подобали свои танцы и песни, носившие особое название: Аполлону – гипорхемы, Аресу – пиррихи, Дионису – дифирамбы... Создавались мелические произведения и чисто светского характера, например хоры, прославляющие победителя на общегреческих играх. Сплошь и рядом в празднествах принимали участие и мальчики, составлявшие особые хоры.

Танец столько же относится к воспитанию духовному, сколько к физическому, начинавшемуся, быть может, и очень рано, но становившемуся главным лишь после музыки или в последний год занятий с кифаристом. Учитель гимнастики назывался педотрибом („тренирующим мальчиков“). Он был владельцем палестры („школы борьбы“), представлявшей собою обнесенный стеною двор с несколькими постройками – для гардеробов, комнат отдыха, бани и т. д. В палестре занятия были уже групповыми: обычно педотриб делил своих учеников на две возрастные группы – до 15 лет и с 15 до 18 лет. Основной частью учебной программы было пятиборье (пентатл): бег, прыжки в длину, борьба, метание диска, метание копья. Все упражнения проводились в палестре, кроме бега, для которого требовался стадион.

Перед началом урока раздевались донага и, вымывшись, натирали все тело маслом. И то и другое – характерные особенности греческой гимнастики; само это слово – производное от gymnos – „нагой“. Третьей особенностью был непрерывный аккомпанемент авла: музыкой сопровождалась не только обстоятельная „разминка“ (как и в сегодняшнем спорте), но все занятие, до последней минуты.

Бегали на различные дистанции – от 1 до 24 стадиев, т. е. от 185 метров до 4 с лишним километров – и очень помногу: это упражнение считалось особенно полезным для мальчишеского возраста. Прыгали, держа в обеих руках своего рода грузила – от 1 до 5 килограмм – для равновесия; рекордные прыжки достигали 6 метров. Борющиеся осыпали себя тонким песком – без этого рука не могла удержаться на скользкой умащенной коже. Целью борьбы было бросить противника на землю, употребляя любые силовые приемы, любые обманы и „подножки“; только удары были запрещены. Победа присуждалась тому, кто свалил противника трижды. Техника метания диска была примерно такая же, как сейчас; масса диска колебалась от 1 до 4 кг, в зависимости от возраста метателя. Копье метали в цель и на дальность; в длину оно было около 2 м.

У старших к пятиборью прибавлялись кулачный бой и панкратий. В противоположность современным боксерам, кулачные бойцы обвивали ладони и предплечья ремнями с металлическими бляхами – цветами; неудивительно, что их нередко уносили из палестры замертво, а то и мертвыми. Панкратий (всеборье) сочетал приемы борьбы и кулачного боя (но без цветов), а точнее, разрешал противникам все, за единственным исключением: нельзя было выдавливать и выбивать глаза. Зрелище было, по-видимому, в точности такое же гнусное, как сегодняшний кэтч. Любопытно, что в Спарте оба эти вида состязаний категорически не одобрялись и не практиковались, ибо тот, кто признавал себя побежденным, должен был поднять вверх руки, а спартанец сдаться не может, во всяком случае – по официальному идеологическому стереотипу.

Впрочем, и кулачный бой, и особенно панкратий едва ли были характерны для „гимнастического класса“ – скорее они принадлежали к жестоким забавам взрослых.

Закончив занятия, ученики педотриба особыми скребками соскребали с себя смешавшийся с маслом и потом песок и снова мылись.

Интересно заметить, что плавание не упоминается ни среди состязаний, ни среди школьных предметов. У греков была поговорка: „он даже плавать не умеет“ – так говорили о полном тупице, невежде, почти идиоте. Для морского народа это вполне естественно. Скорее всего, плавать выучивались задолго до того, как поступали под начало к педотрибу, и умение держаться на воде считали чем-то само собою разумеющимся, вроде умения стоять или ходить. Точно такое же „само собой разумеется“ составляет основу всего взгляда на физическое воспитание у афинян. Если Спарта растила воинов, сильных телом и духом (иначе говоря, на первом плане были утилитарные цели), то Афины заботились не столько о силе мышц, наносящих или отражающих удар, сколько о красоте тела, ибо внешнее безобразие просто неспособно служить вместилищем для ценностей духа, для „доблестей“; урод или нескладный недотепа не могут быть ни истинно образованны, ни вообще истинно „хороши“. Так общий принцип калокагатии, о котором упоминалось выше, оборачивается системой гармонического воспитания, которое можно было бы назвать также бескорыстно-гуманистическим по сравнению со специализированно-военным спартанским. Отчасти так оно и есть, но необходимо помнить историческую уникальность полисной культуры и обманчивую двусмысленность (если не многосмысленность) терминов: при всей своей привлекательности афинский воспитательный идеал безраздельно принадлежит прошлому, и уже Сократ сознавал его обреченность и боролся против него – с позиций и в защиту будущего. Речь об этом – дальше, в заключительной главе.

Вполне понятно, что обучение у частных учителей было платным (за сирот, чьи отцы погибли на войне, платило государство). Насколько обременителен для рядового афинянина был этот расход, узнать невозможно, тем более что хорошему (или, по крайней мере, пользующемуся доброй славой) учителю, бесспорно, платили больше, чем рядовому деятелю народного просвещения, который, к сожалению, и в те отдаленные времена пользовался не большим почетом, чем в любую из последующих эпох. Ситуация изменилась с первыми начатками высшего образования, которые относятся как раз к годам Пелопоннесской войны.

Строго говоря, первыми „университетами“ Европы были пифагорейские общины, возникшие в последней трети VI века до н. э. в различных городах Великой Греции (колонизованной греками Южной Италии) и существовавшие по меньшей мере полтора столетия. Но, хотя пифагорейцы старательно изучали математику, философию и музыку, объединяла их все же не любовь к знанию, но вера: пифагорейство – это, в первую очередь, религиозное движение, науке в нем принадлежит лишь подчиненная, служебная роль. Вот почему основателями высшей школы надо признать софистов.

Первоначально это слово означало знатока какого-нибудь искусства – все равно какого: плотницкого, врачебного или искусства мыслить; затем оно стало обозначать мудреца, а во второй половине V века – платного учителя мудрости. В этом последнем (или в производном от него) значении оно и перешло в новые языки. Мудрость, которой учили молодых людей софисты, была не отвлеченным умствованием (которому вскоре даст имя Платон, назвав его философией, „любовью к мудрости“), а набором знаний, необходимым в практической жизни, уже и точнее – в общественной жизни полиса. Молодежь получала у софистов оружие, открывавшее ей путь к политической карьере; таким оружием в ту пору было красноречие, завоевывавшее сердца с трибуны Народного собрания или судебной трибуны. Итак, главное место в курсе мудрости занимало ораторское искусство, все остальные сведения (из истории, мифологии, грамматики, космографии, права и т. п.) предлагались лишь постольку, поскольку они могли понадобиться в политических дебатах, усиливая аргументацию или, по ядовитому истолкованию противников новой образованности, „делая слабый довод сильным“. Язвительность небезосновательная: большинство софистов отвергало вечные истины и непреходящие ценности, а стало быть – в принципе, – и незыблемые устои полисного существования: веру в богов, любовь к отечеству, солидарность сограждан, святую справедливость и т. д. и т. п. Скептическое недоверие ко всяческим устоям и релятивизм – вот что объединяло весьма неоднородную в политическом и философском отношении софистику, и это же определяет отношение к ней как полисных консерваторов, так и радикалов, как „отцов“, так и „детей“, чуявших неизбежность перемен и спешивших им навстречу.

Молодежь окружала софистов почетом и обожанием, ловила каждое слово учителя и охотно платила очень большие деньги за софистический курс наук. (До софистов философы принимали учеников лишь в качестве друзей и никакой платы с них, разумеется, не взимали; для софистов занятия с учениками впервые стали профессией.) Граждане солидные и рассудительные, хранители традиций, „почвы“ и „корней“ глядели на них исподлобья, с неизменным подозрением и неодобрением и никогда не упускали случая расправиться с ними самым беспощадным образом. Так, в 411 году, после сицилийского поражения, общественное мнение возложило ответственность за национальную катастрофу на безбожников, разгневавших небожителей, – и афиняне осудили на смерть самого крупного и даровитого среди софистов, Протагора, вменив ему в вину одно из сочинений, где он объявил: „О богах нельзя сказать, существуют они или нет“. Спасаясь от казни, Протагор бежал в Сицилию и по пути погиб в кораблекрушении. Можно не сомневаться, что благочестивые судьи торжествовали и злорадствовали, усмотрев в этом справедливую кару бессмертных.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю