412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шимон Маркиш » Сумерки в полдень » Текст книги (страница 6)
Сумерки в полдень
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 22:52

Текст книги "Сумерки в полдень"


Автор книги: Шимон Маркиш


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

Борьбу против Тридцати возглавлял Фрасибул. Его прославляли до небес как освободителя отечества и вернейшего друга демоса. Но ведь этот самый Фрасибул еще в 411 году старался вернуть в Афины Алкивиада и был одним из вождей умеренно-аристократической группировки; долгое время он действовал заодно с Фераменом, фактическим создателем коллегии Тридцати тиранов, и если не вошел в нее вместе с Фераменом, то не из принципа, а по расчету – предвидя крайнюю непопулярность и шаткость режима. А последним его подвигом была экспедиция к берегам Малой Азии (в 390 г.), во время которой он грабил мирное население (не разбирая где друзья, а где – враги) и за счет награбленного частично расплачивался с моряками и воинами, а частично обогащался сам. Если бы не внезапная смерть (жители города Аспенда, ожесточенные „проворством и распорядительностью“ афинян, напали ночью на их лагерь и зарезали Фрасибула в его палатке), он должен был бы срочно вернуться в Афины и представить отчет, потому что народная молва упорно обвиняла его и в казнокрадстве, и в преступной халатности. Но очень возможно, что он последовал бы совету своего ближайшего друга и товарища по руководству экспедицией, который убеждал его не возвращаться на родину самому и не возвращать афинянам их флот, а захватить город Византий на Босфоре и сделаться тамошним правителем („тираном“).

Неизвестно, отдавал ли Фрасибул себе отчет, насколько его политическая практика противоречит каким бы то ни было принципам и убеждениям. Но один из безымянных клиентов Лисия, для которого оратор написал речь, сохранившуюся под названием „Защита от обвинения в умысле против демократии“, – вполне отчетливо сформулировал „принципы беспринципности“, только с иной точки зрения – точки зрения подвластного, бессильной и беспомощной щепки в историческом водовороте. Этот афинский „маленький человек“, или „обыватель“, или „мещанин“ IV века до новой эры хладнокровно, в твердом сознании своего „мещанского“ здравомыслия наставляет судей: не думайте, будто существуют какие-то там прирожденные демократы или олигархи. И никаких политических разногласий между людьми на самом деле не существует – всякий раз речь идет лишь о том, кому что выгодно в данный момент. Ведь не только всякая мелочь, но и крупные птицы, вожаки, столько раз перелетали из одного стана в другой! Это единственно надежный критерий: ищите тех, кому свержение демократии было бы выгодно. А я, продолжает обвиняемый, не причинил ни малейшего вреда демократии даже тогда, когда к этому были все возможности, – неужели я настолько глуп, чтобы делать это теперь, когда такой поступок неизбежно повлечет за собою наказание?.. И еще великолепный аргумент: Тридцать тиранов плохи не потому, что плоха олигархия или тирания вообще; если бы они наказывали виновных, а невинных не трогали, они были бы честными людьми. Пусть же возрожденная демократия не повторяет их ошибок и скорее покарает мерзавцев, кормившихся клеветническими доносами при демократии, чем тех, кто честно исполнял свои обязанности, занимая должность при олигархии.

Это диаметральная противоположность полисной идеологии, прямое ее отрицание. Бессодержательность привычных слов – верный признак необратимых перемен в тех явлениях и вещах, которые этими словами обозначаются. Когда после разгрома в Сицилии афинские руководители размышляли, как может отозваться у союзников олигархический переворот в Афинах – не вернутся ли взбунтовавшиеся и отпавшие города под власть Афин, не станут ли более надежными те, что еще не изменили, – стратег Фриних заметил: ни того, ни другого ждать не приходится, поскольку никто не предпочтет рабство свободе, будет ли оно, это рабство, соединено с демократией или с олигархией – безразлично. Если кто возразит, что такие речи велись уже „на закате“, в предчувствии неминуемого поражения, то можно напомнить, что совершенно так же высказывался и Клеон еще в 427 году. С трибуны Народного собрания Клеон говорил: „Вы (т. е. афиняне) забываете, что ваше владычество – это тирания и что союзники... слушаются вас не потому, что вы делаете им добро, но потому, что вы сильнее их, а о каком-либо их к вам расположении и говорить не приходится“. Но готово еще одно возражение: тот же Фукидид, который приводит речь Клеона, называет его „наглейшим из граждан“. Однако и сам Перикл судил не иначе. Когда в Афинах начался мор, а спартанцы вторглись в Аттику во второй раз, зазвучали речи о мире и обвинения против Перикла, втянувшего государство в войну и, стало быть, виновника всех бедствий. Отвечая новоявленным миролюбцам, Перикл сказал: отрекаться от власти нам нельзя – слишком поздно, ибо уже теперь власть наша имеет видимость тирании и стала предметом ненависти.

Спартанская гегемония, сменившая афинскую, оказалась, однако, еще тяжелее, потому что по самому своему существу была вопиющим противоречием: в „империалистской“ роли выступило государство, для которого самым основным во внутренней и внешней политике всегда был предельный изоляционизм. Гегемония эта определяется, грубо говоря, тремя приметами: 1) все дела повсюду вершит горстка спартанцев, местные люди ничего не решают; 2) граждане „освобожденных от афинской тирании“ городов-государств обязаны забыть о политике и уйти в личную жизнь; 3) их единственный долг – ублажать спартанских властителей за то, что те не лишили их права жить. И все три приметы отражают, в уродливом увеличении, внутреннее устройство государства лакедемонян.

Оно было строго и последовательно олигархическим. Вся власть принадлежала Совету старейшин, избиравшихся Народным собранием пожизненно, и коллегии из пяти эфоров (надсмотрщиков), избиравшихся сроком на один год. Именно старейшины и эфоры были подлинными властителями Спарты, а не два одновременно правящих царя и не народ. Цари обладали неограниченными полномочиями лишь в качестве главнокомандующих, на войне, во время же мира роль их была в основном репрезентативной. Что же касается Народного собрания, включавшего всех полноправных граждан старше тридцати лет (они назывались „равными“ или „спартиатами“), то оно могло лишь криком выражать свое согласие с предложениями властей. Даже правом выступать в Собрании обладали лишь те же власти – цари, члены Совета (их было тридцать вместе с царями) и эфоры. Власть стариков (геронтократия) накладывала отпечаток на все стороны жизни: во всем ощущался дух консерватизма, охранительства, архаичности. Система власти целиком покоилась на воинской дисциплине, и высшая доблесть – как и должно быть в военном лагере или казарме – состояла в беспрекословном подчинении властям. Например, любой, кто противился приказу царя, подлежал немедленному изгнанию.

До тридцати лет спартанец оставался на казарменном положении. Затем он мог обзавестись семьей, но и тогда проводил дома только ночь: день проходил в гимнастических и военных упражнениях и обязательных общих трапезах (сисситиях), объединявших обыкновенно около полутора десятков людей, которые дорожили обществом друг друга. Даже в старости „равные“ не принадлежали самим себе: им вменялось в обязанность бдительно следить за поведением младших, прежде всего – подростков.

Два обстоятельства следует отметить особо в связи с этой, вызывающей сегодня весьма неприязненные ощущения, картиной. Спартиаты были действительно равны друг другу во всем – в ничтожных правах, удручающих обязанностях, возможностях подъема на верхние ступеньки государственной лестницы, – и потому легко понять многих древних, считавших Спарту самым демократическим государством в мире. Труднее понять другое: как эта чудовищная демократия могла стать прообразом для идеального государства в творениях Платона. Быть может, последующее изложение поможет ответить на этот вопрос.

Вполне очевидно, что в государстве подобного типа общественная жизнь практически невозможна, и само понятие „общество“ излишне, поскольку государство регламентирует все стороны существования своих граждан и карает за любые нарушения регламента, полагая преступлением любую инициативу. Очевидно также, что такое государство, уже ради самосохранения, должно быть замкнутым, изолированным от внешнего мира, поскольку знакомство с чужими обычаями и законами может вызвать сомнения в уникальной правильности его уклада, и эти сомнения в конце концов, расстроят ход государственной машины. И действительно, Спарта была подобна консервной банке: все было устроено так, чтобы затруднить общение с иноземцами, – от запрещения гражданам покидать пределы отечества, а иностранцам селиться в Спарте и регулярного изгнания тех чужаков, которым все же удалось обойти запрет, до особых денег из железа, не имевших никакой цены за границей. Выход Спарты на общегреческую международную арену – в связи с войной и захватом гегемонии – пробил в банке дыру, и содержимое очень быстро протухло. Вполне возможно, что власти в Спарте предвидели такой результат и именно этим объясняется столь упорное и долгое нежелание спартанцев ввязываться в войну.

Не менее строгими были и перегородки внутри спартанского „общества“. Спартиаты, весьма немногочисленные (установить их число, хотя бы приблизительно, не представляется возможным, известны лишь постоянные жалобы лакедемонян на „малолюдство“), были только воинами; любая производственная, художественная или торговая деятельность категорически им воспрещалась. Земельные наделы спартиатов (у всех одинаковые или, во всяком случае, равноценные) обрабатывали государственные рабы – илоты, положение которых несколько схоже с положением средневековых крепостных: они отдавали владельцам наделов определенную долю урожая, все прочее оставляли себе, а потому были заинтересованы в результатах своего труда. Никаких контактов между ними и спартиатами не существовало. В глазах последних они были лишь неизбежным злом, постоянной угрозою мятежа и резни, недочеловеками, над которыми позволено издеваться (например, напаивая их допьяна в поучение молодежи, чтобы она увидела, как гнусно пьянство) и которых должно умерщвлять, если они слишком сильны, или чересчур смышлены, или пользуются особенным влиянием среди своих товарищей. Тем не менее их брали в военные походы (носильщиками, саперами и т. п.).

Третий (и последний) класс составляли периеки („окрестное население“), жители деревень и небольших городков в пределах спартанских владений, лично свободные, но лишенные всяких политических прав. Основными их занятиями были ремесло и торговля.

В отличие от спартанцев, афиняне образовывали общество в полном смысле этого слова. Перикл говорит:

„...Мы держим себя как подобает свободным людям в общественных делах и в повседневных отношениях друг к другу – без подозрительности, не злобствуя, если сосед живет в свое удовольствие, не обнаруживая досады, хотя и безобидной, но способной огорчить другого... Наш город так велик и могуществен, что все стекается сюда со всей земли, и нам выпал счастливый жребий – с одинаковым удобством наслаждаться плодами и собственной страны, и всех остальных... Наш город открыт для всех без изъятия, и никогда не изгоняли мы иноземцев, дабы помешать им научиться чему-то или что-либо увидеть, и ничего не прятали из страха, как бы враг не подглядел и не употребил себе на пользу...“

Ясно ощутимый подтекст этой выдержки – противопоставление Афин Спарте, осуждение лаконских порядков. Около ста лет спустя Аристотель скажет: „Спартанская жизнь, протекающая целиком в военных упражнениях, рождает не людей, но волков“. То же мог бы сказать и Перикл. Исследователи нового времени выражаются менее эмоционально, но какую бы сторону спартанской действительности они ни брали, антитеза Спарта – Афины всегда направляет ход рассуждений.

Если начать с того, о чем Перикл умолчал – с рабов, – то и здесь различие будет очень внушительным. Разумеется, как в любом рабовладельческом обществе, рабы были бесправны, унижены, подвергались жестокой эксплуатации и создавали те материальные ценности, без которых их господа не могли бы создать свою высокую духовную культуру. Бесспорно, что античные мыслители считали рабство естественным и необходимым институтом и лишь немногие среди них призывали относиться к рабам мягко, по-человечески. Но практически положение афинских рабов было, по меньшей мере, сносным. В сельском хозяйстве их использовали мало: афинский крестьянин был недостаточно богат, чтобы возделывать землю чужими руками. Лишь немногие богачи имели по нескольку десятков рабов, трудившихся под надзором надсмотрщика, тоже из рабов. В деревне, как и в городе, рабы в основном исполняли обязанности домашних слуг, причем в богатых городских домах их бывали десятки и даже сотни – до тысячи с лишком рабов у Никия. Но очень многие малоимущие горожане не могли приобрести и одного-единственного слугу.

Существовали и государственные рабы, но их никак нельзя сравнивать с илотами. Большая их часть служила в разных коллегиях и советах (секретарями, писцами, исполнителями и т.п.), в государственных мастерских, чеканивших монету, в банях, в городской полиции. Был даже специальный корпус скифских лучников, около тысячи стрелков, поддерживающих порядок во время собраний и судебных сессий.

По-настоящему худо жилось только тем рабам, которые добывали серебро в государственных рудниках Лаврия или вертели жернова на мельницах. Но и копи, и мельницы были не просто занятием в ряду прочих рабских занятий, а наказанием для нерадивых, или преступников, или беглых. Вообще же, как правило, хозяева находились со слугами в самых тесных и свойских отношениях. Мало того, афинские обычаи и законы даже защищали раба от жестокости господина, от несправедливых оскорблений и насилья.

Больше всего рабов было занято в ремесленных мастерских и в порту (на верфях, на разгрузке и погрузке судов); трудились они в „конторах“ купцов и менял, и случалось, что в награду за службу хозяин освобождал сметливого „конторщика“, тот заводил собственное дело и быстро сколачивал состояние, не уступавшее хозяйскому.

Вольноотпущенник вступал в ряды метеков (букв, „живущих вместе“, т. е. вместе с гражданами), очень многочисленного в Афинах сословия: перед началом войны их было не меньше 20 000. Не имея никаких политических прав, афинские метеки во всем прочем пользовались почти полным равноправием. Их дети получали то же образование, что дети граждан; они служили и в сухопутном войске, и на флоте; правда, они не могли быть командирами триер и потому повинность триерархии на них не распространялась, но почти все остальные общественные повинности они несли наравне с гражданами, а стало быть, им доставались и все общественные почести, связанные с успешным исполнением этих повинностей; они участвовали в некоторых (и притом важнейших) религиозных празднествах афинян и в то же время беспрепятственно отправляли культы своей родной страны.

Метеки не могли владеть недвижимостью (землей и домами) и потому большей частью занимались ремеслом и торговлей. В этих двух областях хозяйственной жизни Афин они преобладали, почти владычествовали. Так, в руках метеков находилось снабжение Афин македонским лесом, черноморской соленою рыбой, хлебом из степей Причерноморья. Крупнейшие афинские „банкиры“ (точнее, владельцы меняльных и кредитных контор) тоже были метеки.

Но для истории культуры намного важнее другое. Благожелательное отношение к иноземцам привлекало в Афины представителей „свободных“ профессий – врачей, писателей, художников, ораторов, учителей красноречия и философии, – находивших здесь самое лучшее применение своим талантам. Здесь работали лучшие художники Греции – уроженец Фасоса Полигнот, Зевксид из Гераклеи, Паррасий из Эфеса. Отец медицины, Гиппократ с острова Кос, и отец истории, Геродот из Галикарнаса в Малой Азии, пользовались здесь и громким успехом и всеобщим уважением. Знаменитый философ Анаксагор из малоазийского города Клазомены был наставником Перикла. Все софисты – „учителя мудрости“, противники и предшественники Сократовой и Платоновой философии – живали в Афинах часто и подолгу.

К этой пришлой интеллигенции прибавлялись сыновья афинских метеков, воспитанные вместе с коренными афинянами, имевшие доступ ко всем источникам знания (в значительной мере, разумеется, благодаря богатству отцов). Иные из них стали гордостью Афин, хотя так и не получили прав гражданства. Оратор Лисий, чья проза во все века считалась образцом чистейшей аттической речи, был сыном метека Кефала из Сиракуз, владельца оружейной мастерской, и сам умер в звании метека.

Едва ли можно сомневаться, что своей экономической и культурной мощью Афины во многом обязаны своей терпимости к чужеземцам, столь не схожей с ненавистью к ним в Спарте и очень многих других городах Греции. Но нельзя отрицать и того, что широкая афинская терпимость, отвергая обветшавшую полисную ограниченность кругозора, одновременно подрывала основу основ всего полисного существования – ту уникальную сплоченность, которая рождается лишь в тесном, ограниченном коллективе.

Общественную деятельность афинянина довольно сложно отделить от политической, поскольку полноправный член общества и есть гражданин (по-гречески „polites“). Тем не менее существовали, во-первых, объединения и не-граждан (например, профессиональное объединение пирейских хлебных торговцев), а во-вторых, своего рода клубы „стопроцентных афинян“ – так называемые „гетерии“ (от слова hetairos, товарищ). Сведения о первых до крайности скудны; о вторых – несколько богаче. В гетериях участвовало большинство политически активных граждан. Они были невелики – не более 30 человек в каждой, – но легко кооперировались для совместных действий. Возникали они среди ровесников в школьные годы и сохранялись до старости участников. Таким образом, отец и сын не могли принадлежать к одной гетерии, но зато, как правило, принадлежали к одному союзу гетерий. „Гетайросы“ приносили взаимные клятвы верности и обязывались помогать друг другу во всех делах. Так как помощь эта очень часто оказывалась в противоречии с законом и справедливостью, деятельность гетерий была тайной. Впрочем, то был „секрет Полишинеля“: все в городе знали, кто кого поддерживает и кто с кем враждует.

Внешне, открыто гетерии обнаруживали себя лишь в том, что регулярно собирались на общие пирушки. Именно такая пирушка, по-видимому, изображена в одном из самых знаменитых диалогов Платона – в „Пире“. Истинное назначение гетерии – взаимопомощь в судебных и политических делах. „Одноклубники“ собирали деньги (для законных залогов и противозаконных подкупов), выступали со встречными исками против обвинителя и с фиктивными исками против обвиняемого (чтобы перехватить инициативу у настоящего обвинителя), подкупали, запугивали и даже убивали обвинителя и судей, агитировали в пользу обвиняемого, стараясь разжалобить суд и публику, и т. д. и т. п. Но судебный процесс мог быть и не частным делом товарища по гетерии, а оружием в политической борьбе – как, например, упоминавшиеся уже судебные преследования Алкивиада или победителей при Аргинусах. Еще более радикальным средством были террористические акты (достаточно напомнить рассказ Фукидида о терроре в канун олигархического переворота 411 года в Афинах). Но существовали и позитивные формы вмешательства в политическую жизнь: разного рода акции в Собрании, на выборах стратегов и демархов, во время суда черепков и т.д.

Короче говоря, гетерии были фактически исполнительным аппаратом и „первичными организациями“ партий.

Пока государство и общество были здоровы, деятельность гетерий, даже и не вполне согласная с законом, уравновешивалась общей заботой об общих нуждах. Лишь когда равновесие нарушилось (с одной стороны, неприкрытым политическим цинизмом, с другой – анархическим разочарованием в какой бы то ни было государственности), она приобрела разрушительную силу, становясь опаснейшим оружием в руках циников или, в лучшем случае, подменяя широкие общественные интересы тесными групповыми, дружескими.

Итак, гетерии были узаконенной обычаем формою противозаконной организации. Каково же вообще правосознание древнего грека, каково отношение его к закону? И, прежде всего, что говорит об этом Перикл?

„В общественных делах мы воздерживаемся от нарушения закона, главным образом, из благоговейной робости перед ним. В самом деле, мы постоянно подчиняемся и властям и законам, и особенно тем законам, которые защищают обиженных, законам, хотя и неписаным, но общепризнанным, а потому пятнающим нарушителя неизбежным позором.“

Слова Перикла подтверждают то, что было сказано выше о величайшем уважении грека к закону: беспрекословное подчинение законам – это основа свободы, и, стало быть, в глазах грека, основа всей греческой культуры. Но это еще не все: закон для грека равнозначен справедливости. Разумеется, не все законы безупречно справедливы, но самый верный путь к справедливости лежит через исполнение существующих законов государства. „Евномия“ („благозаконие“) – высшее благо еще и потому, что законы, как и сама Справедливость, божественны и охраняются богами. Религиозною санкционированностью закона отчасти объясняется сильнейший консерватизм греческого правосознания. Любое законодательство было затруднено тем, что оно оказывалось покушением на уже существующие законы, т. е. – на божественную справедливость. Поэтому любая реформа должна была проводиться под видом восстановления древних порядков, кощунственно искаженных или отмененных впоследствии. Откровенное же нововведение не имело никаких шансов на успех.

Эти основы полисного правосознания присущи и демократии и олигархии одинаково. В демократических Афинах жестокая кара ожидала того, кто предложит Народному собранию законопроект, противоречащий действующим законам. В трагедии Софокла „Антигона“ царь распоряжается лишить погребения убитого врага, но его племянница и сестра убитого, Антигона, нарушает приказ, грозящий ослушнику смертной казнью. Антигона права не только и не столько потому, что божественная справедливость выше человеческой, сколько потому, что царь вводит новые порядки и отменяет старые, тем самым заведомо лучшие. Если философ Гераклит в начале V века говорил, что народ должен отстаивать закон с таким же мужеством и упорством, как стены родного города, это было истиной как для аристократов, так и для демократов.

Пелопоннесская война сокрушила полисное правосознание, на место Справедливости и нерушимых Законов поставив переменчивую Пользу. Еще до открытия военных действий афинские послы (по Фукидиду) высказываются перед Собранием лакедемонян с полной откровенностью. В нашем поведении, говорили они, нет ничего странного, если предложенную нам во время персидских войн власть над союзниками мы сперва приняли, а теперь не желаем уступать. Руководили и руководят нами три могущественных соображения – страх перед персами, боязнь бесчестия и выгода. Не мы первые ввели такой порядок, что слабый подчиняется более сильному, – он существует искони. Да и вы сами, лакедемоняне, никогда прежде не ставили под сомнение нашего права на власть и только теперь, преследуя собственные интересы, начали взывать к справедливости, а между тем никто не противопоставляет справедливость грубой силе, если есть возможность достигнуть своей выгоды. Что касается союзников, то не жаловаться на нас они должны, а благодарить за то, что мы вообще не отменили всякий законный порядок в угоду собственной пользе: тогда бы уже они не стали спорить, что слабый обязан уступать сильному.

В разных вариантах эти доводы повторяют почти все афинские руководители – от Перикла до Алкивиада. С особенной прямотой высказался афинский посол Евфем, обращаясь к жителям сицилийского города Камарина зимою 414 года:

„Пусть никто не воображает, будто мы заботимся о вас, ваши выгоды нас совершенно не интересуют, но если вы будете в силах оказывать сопротивление сиракузянам, мы понесем меньше ущерба от пелопоннесцев, потому что сиракузяне не смогут им ничем помочь... Для тирана или же для государства, владычествующего над другими государствами, нет такого действия, которое казалось бы нелепым, если только оно выгодно, нет такой дружбы, которою стоило бы дорожить, если только она ненадежна: в каждом отдельном случае приходится быть врагом или другом, смотря по обстоятельствам. И в Сицилии... и в самой Греции наше отношение к союзникам определяется только одним – нашими интересами...“

Спартанцы подобной откровенности в речах избегают, напротив, постоянно апеллируют к „общему благу“ и своей миссии „освобождения Греции от рабства“. Но если кто не желал принять „свободу“ из их рук добровольно, они оказывали свои благодеяния насильно, не щадя и самой жизни благодетельствуемых.

Но главное, разумеется, – не слова. Примеров афинских жестокостей было приведено уже немало, однако образцовым насилием над правом и справедливостью все историки, начиная с Фукидида, считают расправу над Мелосом, колонией лакедемонян. В 416 году афиняне высадились на этом острове, который тщетно пытался сохранить нейтралитет, и предложили мелосцам на выбор: либо присоединение к Афинскому союзу, либо война. Переговоры, подробно пересказанные Фукидидом (любопытно, что в ходе их афиняне утверждали, будто и боги одобряют владычество сильного над слабым), ни к чему не привели, и афиняне осадили город, принудили мелосцев к сдаче и всех взрослых мужчин умертвили, женщин и детей продали в рабство, а опустевший остров заселили своими колонистами.

Ничуть не лучше была и спартанская „справедливость“. Когда платеяне, союзники афинян, после долгой осады сдались лакедемонянам, те поклялись, что накажут только виновных, и не иначе, как по суду. Суд, однако же, оказался весьма своеобразным: сдавшихся выводили поодиночке и каждому задавали один и тот же вопрос – оказал ли он в ходе войны какие бы то ни было услуги спартанцам или их союзникам? И результат был тот же, что на Мелосе: всех мужчин перебили, женщин и детей продали в рабство, город сравняли с землей.

Но если государство в отношении с другими государствами подменяет Закон Пользою, Право – Силою, то такую же подмену производит гражданин по отношению к государству. Коллективизм полисного сознания сменяется индивидуализмом. Самым массовым проявлением последнего следует считать политический цинизм властей и подвластных, о котором уже шла речь выше. Индивидуализм, как продукт разрушения полисной идеологии, мог облекаться также в форму радикального аполитизма или же своеобразного анархизма, однако для времени Пелопоннесской войны гораздо характернее и важнее именно этот цинизм, и даже не столько его практика, сколько теория. Она была сформулирована (и разгромлена) Платоном много лет спустя после войны, в диалоге „Горгий“: один из собеседников, Калликл, выступает с проповедью „права сильного”, утверждая, что толпа обязана подчиниться самому сильному, ибо он-то и есть самый лучший. (Вероятно, нет нужды называть духовных потомков Калликла, наиболее известные среди которых – „сверхчеловек“ Ницше и Раскольников Достоевского.) Но, судя по Фукидиду, не менее отчетливо сформулировал ее (хотя бы для себя) и руководствовался ею еще Алкивиад; образ мыслей Алкивиада и его единомышленников и послужил моделью для Платона, когда он писал своего Калликла. В основе всех рас-суждений Алкивиада (оправдывает ли он свою вызывающую роскошь, толкует ли о нелепости каких бы то ни было ограничений для владычества Афин, доказывает ли спартанцам, что истинный афинский патриот – это он, беглец и перебежчик) лежит убежденность „сверхчеловека“ в своем уникальном праве на господство и органическое чувство свободы от любых запретов и заветов полисной идеологии. Но именно такой „сверхчеловек“, принципиальный и сознательный враг справедливости, был нужен переживающему кризис афинскому полису, чтобы выиграть войну, – во всяком случае, так судил Фукидид, полагавший, что причина сицилийской катастрофы и, следовательно, поражения в целом – недоверие афинян к Алкивиаду. А ведь лично Алкивиад и политики алкивиадовского типа отвратительны и Фукидиду, и любому элементарно честному человеку во все времена.

Однако процесс разрушения старого правосознания еще не успел зайти очень далеко; не только афинское судопроизводство (к сожалению, о других греческих городах известно в этом отношении слишком мало), но и чувства среднего афинянина отражают старинный, полисный взгляд на мир.

Государственного обвинения в Афинах не существовало. В гражданских процессах обвинителем выступал сам пострадавший, в делах, затрагивавших интересы всего государства, право возбудить обвинение принадлежало любому желающему; более того, считалось гражданским долгом и гражданской доблестью вступиться за оскорбленный и попранный нарушителем закон, и государство поощряло подобные доносы, назначая истцу вознаграждение из конфискованного имущества (конфискация назначалась, если было доказано, что ответчик нанес государству материальный ущерб). Разумеется, подобная система плодила корыстных доносчиков, сикофантов, как звались они у греков, т. е. „доносящих про смоквы“ – вероятно, оттого, что в древнейшие времена вывоз смокв из Афин был воспрещен. Но, с другой стороны, она вообще не могла бы функционировать без органического ощущения неразрывности интересов личных и общих. То же ощущение слышится и в судебных речах по делам, не имеющим, казалось бы, ни малейшего отношения к государству. Муж застал жену с любовником, убил прелюбодея на месте и привлечен к суду за убийство (Лисий, I, „Об убийстве Эратосфена“). Старинный закон оправдывает его действия полностью, но этого ему мало – он подробно объясняет судьям, что своим поступком оказал важную услугу государству: „Я полагаю, господа афиняне, что, отомстив моему обидчику, защитил не только себя, но весь наш город. В самом деле, если охотники до чужих жен увидят, какие награды их ожидают, вперед меньше будет опасности для остальных мужей, особенно когда негодяй убедится, что и вы одного мнения со мною. А в противном случае намного лучше отменить существующие законы и издать другие, которые будут наказывать мужей за то, что они оберегают своих жен, блудникам же велят действовать безо всякого страха“ и т. д.

И так – почти каждый, истец или ответчик – безразлично, считает необходимым обратить внимание суда на то, что решение по его делу будет иметь важные последствия для города в целом.

С высокими словами об общей пользе сочетаются (также почти обязательные) заверения в личной ненависти к ответчику: по-видимому, одни только гражданские чувства не были достаточной гарантией против подозрений в сикофантстве. Вообще, личные выпады самого неблаговидного с нынешней точки зрения свойства – непременное украшение судебного красноречия греков. Надо очернить и вывалять в грязи не только противника, но и его родных, по возможности всех:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю