Текст книги "Геррон"
Автор книги: Шарль Левински
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Экзамены выдержали все. Даже Калле, который уже просто не мог перестать смеяться. Не знаю, то ли его провели через экзамены из жалости, то ли из патриотизма, то ли потому, что в очередной ведомости нашего директора старших классов получалось так красиво: „Экстренный выпуск 1914 года, на сто процентов выдержавший выпускные экзамены, на сто процентов записавшийся добровольцами на военную службу“. С добавлением четыре года спустя: „Шестьдесят процентов – ранены или пали на поле боя“.
Мои родители тоже не так скоро смогли освободиться от дедовских формальностей. Сданные выпускные, как того требовала традиция, следовало торжественно отпраздновать. И мы отпраздновали, хотя всем нам было не до веселья. Вечером после изобиловавшего приветственными речами вручения аттестатов папа угощал нас ужином у Хорхера на Лютер-штрассе. За тем же самым столом, по странному совпадению, за которым годы спустя Макс Рейнхардт предложил мне роль в музыкальной комедии „ФЭА“. А тогда мы заказали знаменитого Faisan-de-presse и пили дорогое баденское вино.
Почему я до сих пор помню, что оно было баденское? Почему запоминаешь такие несущественные детали?
При том, что дорогое вино мы даже и не пили. Бо́льшая часть его так и осталась на столе. Мама весь вечер проплакала, а папа пытался делать вид, будто этого не замечает. Он купил мне золотые карманные часы, которые я так никогда и не носил. На фронт я их взять не мог, а потом они казались мне слишком помпезными. Многие годы они пролежали в выдвижном ящике на Клопшток-штрассе, завернутые в шелковую бумагу, а когда мы в спешке покидали Берлин, про них забыли. По всей видимости, теперь Хайтцендорфф сверяет по ним время.
Так обстояли дела с моими выпускными экзаменами. Пикколомини, теорема Пифагора – и вот уже я готов для колбасной машины.
Ютербог, где из меня делали солдата. Не стоит об этом и вспоминать.
Обычная муштра. Унтер-офицеры, которые за всю свою карьеру не продвинулись дальше пуговицы с орлом на воротнике и отыгрывались за это на нас. Голоса, сорванные от крика.
Новый язык с новыми словами. Склад амуниции. Кухонный „бык“ (ответственный за кухню). Плац для упражнений с оружием ближнего боя. Походное снаряжение, возражения бессмысленны. Новая грамматика. Господин лейтенант, разрешите доложить.
Вообще вся иерархия рангов. Над нами вся эта пирамида, вплоть до фельдмаршала, а под нами совсем никого. Мы были даже не люди, как нам объясняли каждый день, из нас еще только предстояло сделать людей.
– Вы еще спасибо за это скажете, – говорили нам и заставляли ползать на брюхе по грязи.
Кол с офицерским головным убором, перед которым мы должны были тренироваться, отдавая честь. „Эй, отец, взгляни на шляпу там, на штанге“, – процитировал один и тут же был приговорен за умничанье проскакать по кругу лягушкой. Лучше было помалкивать о том, что у тебя есть аттестат зрелости.
Униформа, которая болталась на мне, потому что я был слишком тощий. Высказывания, которые мне по этому поводу приходилось выслушивать.
– Тебе, Герсон, лучше служить подпоркой для гороха, чем солдатом. Но для такого ответственного дела тебе, видать, не хватило ума.
Эта чеканная манера речи, которая хотела казаться молодцеватой, но выглядела лишь смешной.
Серый мундир с никелевыми пуговицами. Излюбленная шутка для новобранцев состояла в том, что их заставляли полировать до блеска пуговицы с тисненой короной, „чтобы блестели, как смазанная маслом детская попка“. Пуговицы были матированы струей песка, и никакая полировка не могла довести их до блеска. Ха-ха-ха.
Эрзац-шлем из фетра, потому что с поставками кожаных шлемов не поспевали.
Наши обритые черепа, как в первый учебный день в гимназии.
Вообще все в целом как злая карикатура на школу. Когда мы в школе однажды пожаловались нашему учителю истории, что к экзамену приходится зубрить слишком много дат, он ответил:
– Учебный план должен быть отработан. Без оглядки на потери.
Точно так же поступали в Ютербоге. С реальностью войны программа нашей подготовки не имела ничего общего. Но ее на нас отрабатывали. Без оглядки на потери.
Мы учились маршировать. Упражнялись каждый день в составе самых разных формирований. Разбирали и снова собирали ружье по сто раз. Когда мы уже могли делать это вслепую, ружья у нас забрали – для следующей партии свежего мяса, а мы получили – перед самой отправкой на фронт – совсем другую модель. Винтовки-98, с которой мы отправились на войну, им было жалко для упражнений. Однажды нас погнали на доклад, и старый майор читал нам наставления, как вести себя, если на нас нападут уланы с пиками.
И не было ни слова о вещах, которые действительно могли пригодиться. Как зарываться саперной лопаткой в мокрую землю. Если при этом натыкаешься на труп, тебя это не должно смущать. Почему человеку с простреленным животом нельзя давать пить. Как давить вшей. Про это ни слова.
Зато тысяча предписаний, которым надо следовать слепо. Как скатывать шинель. Через какое плечо вешать котомку с хлебом. И, разумеется, решающим на войне было то, чтобы край сложенного шерстяного одеяла шел строго параллельно краю кровати.
Нары. Всегда двухъярусные. Одна из немногих полезных вещей, которые я вынес из Ютербога: лучше занимать нижнюю койку.
Спать в одном помещении с сотней других, где всегда кто-нибудь то храпит, то пердит, – для меня это было хуже всего. Будучи единственным ребенком, я не привык к такому избытку чужого присутствия.
И потом, естественно, истории про баб, которые рассказывают в темноте. Сальные шуточки. Не хочешь их слышать, но они все равно возбуждают. Мы, гимназисты, умели спрягать латинские глаголы, но о женщинах не имели никакого понятия. В отличие от рекрутов из деревни, уж те знали в этом толк. Или, по крайней мере, делали вид. У госпожи хозяйки повар был, который во все дырки ее долбил.
Не стоит вспоминать об этом.
Нет, все же стоит.
Без фельдфебеля Кнобелоха мы бы туда не сходили. Не посмели бы. Во всяком случае, мы, благовоспитанные городские мальчики. Мы бы лишь снова и снова перешептывались об этом, а позднее однажды – может быть, в уборной, где не надо смотреть друг другу в лицо, – утверждали бы:
– Ну ясное дело, я там уже был. Ничего особенного.
Но особенное было. Центральная составная часть того обетованного и угрожающего становления мужчиной, вокруг которой в Ютербоге вертелось все. Мы обучились отдавать честь, стрелять и маршировать. Бросали гранаты или хотя бы их муляжи. Нас научили разматывать колючую проволоку. Мы выдержали даже двадцатикилометровый марш-бросок в полной походной экипировке. Теперь не хватало только одного. И об этом позаботился Кнобелох.
Фельфебель Фридеманн Кнобелох. Он мог бы обойтись без этого барочного „Фридеманн“, а также без этого странного „е“ в середине „Кнобелоха“. Я бы все равно не забыл его имени. Из-за одной этой ночи.
Кнобелох. Реликт. Представитель совсем старой школы. Уже вечной. Служил еще в колониальных войсках в Германской Юго-Западной Африке и как-то умудрился, не знаю как, через все эти годы пронести романтическое представление о товариществе и братстве настоящих мужчин. Он хотел, чтобы мы – кого он двенадцать недель гонял по учебному плацу – любили его, и не понимал, почему его так назойливо навязываемая дружба – „Вы спокойно могли бы называть меня Пикой, [4]4
«Фельдфебель» на военном жаргоне.
[Закрыть]для меня это почетное звание“ – не встречала отклика с нашей стороны. „Пика – это мать роты“, – говорил он, но мы не были ротой, какие он видел раньше или какие навоображал себе впоследствии. С нами он не мог бы идти в огонь и в воду, как он себе это представлял в своем фольклорном легковерии. Мы не были его камрадами. Лишь безымянное овечье стадо военных добровольцев, а он баран-вожак, который должен привести нас на бойню. Когда поезда уходили на фронт, он оставался в безопасном Ютербоге и принимал следующее стадо. Чтобы и им предлагать свою дружбу. Он хотел быть нашим приятелем, а должен был всего лишь научить нас, как идти строем под нож.
Будучи романтиком войны, Кнобелох любил военные традиции. В гвардейском полку он мог бы наизусть перечислить все его битвы вплоть до Тридцатилетней войны. Но военная бюрократия направила его во внеисторическую учебную роту, четыре раза в году – новые лица. Позднее, когда колбасная машина заработала быстрее, они наверняка стали меняться еще чаще. Итак, он изобрел собственную традицию, самоуправно ввел личное служебное предписание, которое вскоре стало такой же обязательной частью основного обучения, как торжественное принесение присяги. При том, что присяга – по крайней мере, у нас – была вовсе не так торжественна, а отматывалась как тридцатое абонементное представление скучной пьесы. Клянусь, торжественно обещаю, ура вашему величеству и – прочь со сцены.
Раз в четыре недели в Ютербог поступала новая партия рекрутов. В таком же ритме уходили поезда, увозя на фронт очередную партию свежеприсягнувших молодых солдат. Так мы уже дважды были свидетелями ритуала принятия присяги еще до своей собственной – в качестве статистов, в чью задачу входит только занимать место, и нас строго предупреждали, чтобы мы про себя не повторяли слова присяги, которой еще недостойны.
Мы уже знали, что после церемонии дается отпуск до подъема, и что это является подстрекательством к тому, чтобы напиться до бесчувствия. Оба раза мы помогали таскать в поезд проспиртованные трупы, которые были не в состоянии передвигаться самостоятельно. По дороге до Франции или Бельгии они успевали проспаться.
Фельдфебелю Фридеманну Кнобелоху совместная пьянка казалась недостаточной. Это было не настолько по-мужски и по-компанейски, как он живописал себе армейскую жизнь. Поэтому его рота праздновала окончание учебы не в пивной, хотя пивных вокруг учебного плаца было достаточно. А собирались – ровно в двадцать ноль-ноль – перед Яичной башней.
В Ютербоге гордятся средневековым строением с необычным очертанием в плане. Но то, что мы собирались там, у самых Новорыночных ворот, не имело никакой связи с туристическими достопримечательностями. И с тем родом интереса, который можно удовлетворить с помощью путеводителя фирмы „Бедекер“.
Целью, которую мы под командованием фельдфебеля Кнобелоха хотели штурмовать с криками „ура“, была не сама башня, а ресторан, который так называли. Чистое заведение, регулярно контролируемое санитарной службой, в двух шагах от Большой улицы. Другими словами: публичный дом. У борделя, собственно, было совсем другое название, какое-то французское, которое я не помню. „Petit Paris“ или „Paradis“. Что-то в этом роде. Для нас, будущих солдат, это было просто „Яичная башня“, кодовое слово, переданное с подмигиванием новичкам от стреляных воробьев, которые пробыли в Ютербоге уже два месяца. Так же, как прозвища учителей передаются от одного поколения школьников к другому.
Нам всем было всего по семнадцать, возраст, когда гормоны играют как безумные. Когда ни одной ночи не можешь удержать руки в покое под одеялом. Представление о посещении борделя вселяло в меня больше страха, чем вся война. И обещало, с другой стороны, приключение, которое я ни за что на свете не согласился бы пропустить. Не имея при этом ни малейшего представления, в чем – конкретно – оно будет состоять. На ключевое понятие „половое сношение“ „Энциклопедический словарь Майера“ оказался в свое время не особо содержательным.
Некоторые из моих товарищей имели опыт, относящийся к делу, или хотя бы утверждали, что имеют. Я тоже нещадно врал. Было слишком стыдно признаться, что я, абитуриент и в скором времени участник войны, даже не имею представления о женском теле. В целом, а не то что в деталях. На уроках по искусству мы изучали гипсовые копии греческих статуй, но решающие места всегда были прикрыты. Игра в прятки, которую устраивали только для действительно решающих мест. Дома у Калле в гостиной висела копия „Большой одалиски“ Энгра, однако вид ее обнаженной спины тоже не помогал нам в обнаружении фактов женской телесности.
Позднее, в основном курсе анатомии, ассистент прибег к той же самой картине, чтобы по ней обучить нас, начинающих, медицинской наблюдательности.
– Разве не бросается в глаза, – спрашивал он, – что художник пририсовал этой даме как минимум три лишних позвонка?
Мне это и тогда не бросилось в глаза, и в семнадцать совсем не бросалось. Я обращал внимание на нечто другое, чем длина спинной части.
Разумеется, фантазия у меня была, как раз на эту тему. Даже госпожа Хайтцендорфф, которая отнюдь не была красавицей, могла меня возбудить, когда мыла дома холл, ползая на коленках и повернувшись ко всему миру задницей. Но для процесса в целом недостаточно было бы и самой лучшей фантазии.
Гостиная, где женщины поджидали нас, представляла собой смесь провинциального полусвета и буржуазного резного дуба. Тяжелая мебель, которая могла бы стоять и в Берлине, но и в Криште тоже. Но вот на картинах, висевших на стенах, одалиски не поворачивались к зрителю спиной, а там, где сатир сталкивался с нимфой, дело не ограничивалось игрой на флейте. Это было, как я потом всегда говорил, как если бы Георг Гросс иллюстрировал анатомический атлас.
Атмосфера носила какой-то отпечаток неряшливости, какая царит на пробах перераспределения ролей. Дамы этого дома уже слишком много раз давали этот спектакль. И уже только намеками маркировали гнусность, предусмотренную в тексте. Мы, новички, старались прежде всего избежать ошибки. Актеры-ученики, которые не хотят опозориться перед профессионалами.
Теперь и не вспомнить, как была урегулирована коммерческая сторона вопроса. Но до сих пор помню запах сигаретного дыма и тяжелые пачули. И еще слышу песню, которая дребезжала из раструба граммофона. Она называлась „Паулина идет танцевать“. И я до сих пор у меня перед глазами стоит она.
Она.
Не красавица, вот уж нет. По-настоящему красивые женщины не работают в „Petit Paris“ в Ютербоге, где военных обслуживают с интервалом в четверть часа. Я выделил ее из всех, потому что в ней чувствовалась какая-то робость. Как будто ее занесло в эту гостиную по недоразумению и она понятия не имеет, чего от нее ждет эта с шумом ввалившаяся толпа. В ее лице было что-то от мышки. Мелкие, выступающие вперед зубки. Волосы, завитые как-то нерешительно. Будто они собирались стать локонами, но из чистой пугливости на полпути передумали. Серьга у нее была только одна, невозможно большой ком чего-то блестящего, который даже не делал попытки казаться драгоценностью. Мочка другого уха была красной и воспаленной. Должно быть, она проколола уши совсем недавно, и иголка не была продезинфицирована.
Нет, красавицей она не была. У нее были влажные глаза, потому что она плакала, или потому, что не переносила табачного дыма, или потому, что мне все это только примерещилось. Она и сама курила, держа сигарету меж двух пальцев, но так неумело, показалось мне, будто она делала это в первый раз.
На ней была черная комбинация. На правом плече к бретельке была пришита красная розетка, по контрасту с которой голая рука и заметно выступающая ключица казались еще бледнее. Узкая полоска кружев, окаймлявшая верх комбинации, в одном месте отпоролась и образовала – я вижу это снятым крупным планом – что-то вроде петли, в которую можно было бы просунуть согнутый указательный палец, чтобы притянуть девушку к себе.
Под тонкой тканью обозначились две маленькие крепкие грудки. Не гранаты и не дыни, о которых так хвастливо болтали в тех ночных разговорах на казарменных нарах. Каждая поместилась бы в ладони. Ее комбинация кончалась чуть выше колен. Она сидела закинув ногу на ногу. Тоненькие девичьи ножки. Ступни в шлепанцах с непропорционально толстой стелькой. Как будто она хотела сказать: „Я делаю то, что от меня требуется, но не собираюсь при этом мерзнуть“.
Должно быть, я долго таращился на нее, но она не отвечала на мой взгляд. Вообще никого не видела, а смотрела в пустоту, не то чтобы скучая, а – так я себе это истолковал – мыслями совсем в другом месте, в какой-то собственной мечте, в которой, быть может, нет Ютербога, а есть какой-нибудь Самарканд или другое поэтическое место. Мне было всего семнадцать.
С каким удовольствием я обнял бы ее за худенькие плечи и защитил от всего зла этого мира! И при этом все-таки расписывал себе, как она стояла бы передо мной и очень, очень медленно стягивала с себя через голову комбинацию. Или, я в этом не разбирался, только спустила бы бретельки и блестящая ткань соскользнула бы по бедрам вниз?
Сегодня я, конечно, знаю, что привлекло меня в ней: кажущаяся беспомощность. Потому что соответствовала моей собственной застенчивости и робости. Из всех женщин, что сидели здесь, она была наименее опасной. Но тогда я принимал чувство, что переливалось у меня через край, за романтику.
Мне она не досталась. Когда я наконец собрал волю в кулак, чтобы приблизиться к ней, меня опередил другой из нашей роты, один из деревенских, у него было меньше пубертатной скованности. Он уже стоял перед ней, широко расставив ноги, руки в карманах. Разглядывал ее испытующе, точно лошадь, предложенную ему на ярмарке для покупки. Потом пожал плечами – что делать, не так уж и дорого – и мотнул ей головой в сторону двери. Она отложила сигарету и встала. Не элегантным движением, а упершись обеими руками в подлокотники кресла. Как встает старая женщина с усталыми ногами. Пошла вслед за ним. Ее комбинация помялась от сидения, и толстые шлепанцы шаркали по полу. Потом она скрылась за дверью.
Естественно, я мог бы подождать, когда она освободится. Ждать пришлось бы недолго. Но я не хотел. Это и жалко, и смешно, но тогда я так это ощущал: если я в этот вечер не могу быть у нее первым, то она уже недостаточно девственна для меня.
Предоставленный сам себе, я забился в угол салона и предался мировой скорби. Упивался своим разочарованием. В семнадцать лет меланхолия ужасно привлекательна. Хотя поза юного Вертера плоховато гармонирует с ютербогским солдатским борделем. Но упиться до конца мне не удалось. Фридеманн Кнобелох, который чувствовал себя ответственным не только за наше обучение, но и за наше веселое времяпрепровождение, заметил мое промедление. Он еще со времен восстания племени гереро знал, как избавить молодых пехотинцев от страха перед боевым крещением. Или хотя бы привести их к тому, чтобы они вопреки страху ринулись под пули противника. Итак, он встал передо мной так близко, что наши головы почти соприкасались. Подбоченившись, что без униформы выглядело как-то смешно. Но его хриплый голос даже и в гражданской одежде воспроизводил приказной тон, на который мы были натасканы за двенадцать недель.
– Что такое, что такое? – пролаял Кнобелох. – Усталостью не отговариваться! Немецкий солдат не знает страха! – И потом, резко сменив приказной тон на товарищеский: – Как я тебя понимаю, парень. Мне самому в первый раз было так же. Но я уже подыскал тебе то что надо. Комната пять. – И снова без перехода рявкнул: – Отделение Герсона, нале-во, шагом марш!
Меня не огорчило, что он взял решение на себя. Подозреваю, что не огорчило. Но не могу утверждать это с уверенностью. Я так часто прокручивал события той ночи у себя в голове, сам себе показывая этот фильм и вылизывая до последней капли каждый отдельный момент, что давно уже не знаю, что в нем истинное воспоминание, а что со временем дополнилось мечтами, желаниями и страхами. Наша память полна замененных деталей.
В некоторых вещах я не полагаюсь на воспоминания. Правда ли мне на лестнице повстречался мой камрад с незастегнутыми штанами? И правда ли его член болтался на виду? Правда ли он был еще влажным и блестел в мерцающем свете газового фонаря? Или эта картинка совсем из другого места и времени? В первые годы после войны, когда вместе со старым порядком внезапно исчезли и старые правила, в Берлине часто можно было увидеть сцены, которые лучше подошли бы для „Сатирикона“.
И потом: тесный холл на верхнем этаже. Действительно ли на дверях стояли номера комнат, как в отеле? С какой бы стати? Но как бы иначе я нашел нужную дверь? Комнату, где меня ждала женщина, которую для меня организовал мой фельдфебель.
Комната пять.
Немецкий солдат не знает страха.
Я постучался. Негромко. Так, как меня научила мама.
– Да? – отозвался голос. Он был – тут я снова доверяю памяти – ниже, чем я ожидал. Какое-то мгновение я испуганно думал: должно быть, я не в ту комнату. Или мой предшественник еще не управился. И то и другое было для меня одинаково мучительно. – Да входи же! – позвала она.
Дверь не могла скрипеть, когда я стал робко ее открывать. Совершенно уверен, с этим звуковым эффектом моя память обманывает меня. Тут в воспоминания прорвалось профессиональное клише. „Мой брат создает звуковые эффекты в кино“. Так я пел на пластинке.
Нет, дверь не скрипела. Даже если мне чудится, что я все еще слышу этот звук. Но то, что последовало затем, было в точности так, как я это запомнил. По-другому и быть не могло.
Ее кимоно было желто-зеленым, с огнедышащим драконом на спине. Второй сорт, сказал бы папа. И кимоно, и женщина. Светлые волосы, которым холодная завивка придавала неестественную форму.
Когда я вошел, она стояла у окна и медленно повернулась ко мне. Она жевала. Во время трудной смены не грех и подкрепиться между делом.
Она была ростом почти вровень со мной. Сильная фигура с широким тазом. Выправка вообще не дамская. Так мог бы стоять матрос. Или крестьянин.
К тому же она была старше, чем я ожидал. Оглядываясь назад, я дал бы ей лет под тридцать. Из перспективы моих семнадцати разрыв между нами был огромным.
– Добрый день, – сказал я и, как мне помнится, даже отвесил смешной поклон. Разумеется, эти вежливые формы обхождения были здесь совсем неуместны, но я понятия не имел, как следует себя вести. В моих фантазиях мы всегда немедленно приступали к делу.
Она испытующе глядела на меня, слегка склонив голову набок. Поскребла указательным пальцем щеку. Частицы пудры мелкой пылью осыпались на пол.
– Первый раз, – сказала она. Это не было вопросом.
Я кивнул.
И она сплюнула. Нет, не из презрения к неопытному новичку, как я подумал в первый момент растерянности, а совершенно естественно. Там стоял сосуд из латуни, который я принял за цветочную вазу, в него-то она и сплюнула точным попаданием. Дважды и потом еще третий раз. Потом провела рукой по губам и вытерла руку о свое кимоно.
– Если я курю, то кашляю, – сказала она. – Поэтому предпочитаю жевать табак.
– Это, конечно, разумнее, – вежливо ответил я, хотя я бы предпочел, чтобы она курила.
– Давай?
Она распахнула кимоно, но еще не сбросила его с себя, а сперва показала – совершенно по-деловому, – что она может предложить. Купец, который поднимает жалюзи со своей витрины. Под желто-зеленой накидкой она носила корсет, который подпирал ее груди, большие груди, которые, однако, не были прекрасными полушариями, как у греческих статуй на уроках искусства, а были немного продолговатыми, с широкими коричневыми пятнами вокруг сосков.
Внизу, где корсет заканчивался, был треугольник курчавых волос. Не белокурых.
Коренастые ноги.
– Ну? – сказала она. – Хочешь остаться в брюках? Тогда будут некоторые трудности.
Я отвернулся от нее перед тем, как раздеться. Одежду я аккуратно сложил на стуле. Не ради порядка, а чтобы оттянуть время. Мне пришлось расстегивать пуговицы на подштанниках, чего я обычно никогда не делал. Иначе бы я не смог спустить их через мой возбужденный член.
Теперь она лежала без корсета на кровати. Справа внизу на животе у нее был шрам, который моя воспаленная фантазия тотчас истолковала как последствие разборки в среде красных фонарей. Сегодня я, конечно, знаю: аппендэктомия,удаление отростка слепой кишки. Кисетный шов. Совершенно неромантично.
Я подошел к кровати и лег рядом с ней. От нее пахло ядровым мылом, как от служанки в воскресный день. Она притянула меня к себе, на себя. Мой неопытный орган неловко искал нужное отверстие. Но еще до того, как я смог справиться с этой задачей, семя излилось из меня на ее живот.
Я и по сей день благодарен ей, что она не высмеяла меня за эту неловкость. Я был не первым новичком, которого к ней посылали.
После этого она стояла, расставив ноги, над тазиком и подмывалась. То, что мне можно было лежать в постели и смотреть на нее, я расценил как особый подарок.
Вернувшись в гостиную, я так же нагло (без зазрения совести) наврал про свое приключение, как и все остальные. У госпожи хозяйки повар был.
Это и была она. Ночь ночей. Каждый отдельный ее момент бесконечно дорог для меня.
Драгоценный и незабываемый.
Десять минут в публичном доме Ютербога – это все, что у меня есть.
Я и сегодня живу в борделе. Из сценария фильма я бы эту деталь вычеркнул. Действительность перегибает палку.
Здесь, в Терезине, за любовь никто не платит. Штернберг всегда называл это „Liebe-Machen“, на своем американизированном венском. Здесь ни у кого нет денег. Кроме гетто-валюты, конечно, которой и задницу не подотрешь. Кому все же удалось протащить пару настоящих банкнот, в пудренице или в двойной подметке, тот инвестирует их в более важные вещи. В картошку или кусок хлеба.
Любовь достается бесплатно. Если можно назвать любовью быстрое телесное облегчение. Меня это никак не касается, но я вижу это на каждом углу. Встречаются, смотрят друг на друга, кивают. Не слишком длинная ария объяснения в чувствах. Это должно происходить быстро. Никто не знает, как долго он еще будет иметь возможность для этого. Молодые люди – не только молодые – торопливы так же, как мы тогда в Ютербоге. Еще торопливее. Мы-то всего лишь уезжали на войну.
Здесь можно увидеть престранные парочки. Секретарша из совета старейшин – ее называют черной паучихой – коллекционирует молодых мужчин. Позволяет им ухаживать за собой. Привлекает обещанием уберечь от включения в список на транспорт. Не могу себе представить, чем ее поклонники должны расплачиваться за подобное одолжение. Женщине минимум шестьдесят. Больше. Высасывает своих юных жиголо и потом бросает. Вносит в список и выискивает себе следующего.
Как-то раз один человек чуть не зарезал свою жену. В маленьком скверике за детским домом. Из ревности, потому что она изменяла ему с другим. Этого никто не понимал. Убийство понимал, но никак не ревность. Эта эмоция – в этом все были единодушны – здесь не имеет больше никакого смысла. Женщина была ранена, но не тяжело. Он не смог раздобыть острый нож. Их потом вместе отправили в транспорт. В сценарии я бы велел написать большую сцену, в которой они примиряются в вагоне для скота. Объятия – и медленное затемнение.
Привыкаешь смотреть на такие истории, как будто это всего лишь истории. Не позволяешь себе сопереживать. Пожалуй, и самих участников они не очень трогают. Как в песне, которую мы горланили в Ютербоге: „Любовь – это забава, для которой нужен член“.
Если бы не носить фамилию Геррон.
Найти партнера для быстрой любви легко. Местечко, где можно сделать это без помех, придется искать гораздо дольше.
Последствиями вряд ли кого испугаешь. Непосредственно рядом с нами, в соседней бордельной каморке живет д-р Шпрингер, знаменитый хирург из Франкфурта-на-Одере. Он главный врач медпункта и однажды объяснил мне:
– Скудное питание в лагере имеет и свои преимущества. Рам настаивает на том, чтобы при всякой беременности делать аборт, но у нас с этим мало проблем. При постоянном недоедании у женщин прекращаются менструации.
Надо принимать вещи такими, какие они есть.
Для меня действительность в том, что Рам хочет от меня фильм. Если я его сниму, я потеряю уважение к себе. Если я не сниму…
Расклад такой:
Есть штамп, который ставят в транспортных списках против некоторых имен: „В. Н.“ Возвращение нежелательно.Списки составляет совет старейшин, но штампом распоряжается СС. Все решает Рам.
„В. Н.“ будет стоять не только против моей фамилии, но и против фамилии Ольги. Родственная ответственность.Эти красивые старинные слова снова вошли в моду.
Возвращение нежелательно. Моя Ольга.
Если я не сниму фильм или сделаю это не очень хорошо, недостаточно убедительно, мы с ней вместе попадем в один вагон для перевозки скота. В вагон 8/40, которые я знаю еще с войны. 8 лошадей или 40 человек. Вот только набивают туда гораздо больше.
Поезд, который вез нас на войну, шел через Кельн и Брюссель. Когда он окончательно остановился, мы попали в мир, где уже ничто не имело смысла.
Война – это не фильм, где есть начало и конец, а потом снова включается свет – и жизнь идет дальше своим чередом. Война – это обрезки пленки, поднятые с пола монтажной и в случайном порядке склеенные друг с другом, без всякого смысла и драматургии.
В какой-нибудь ленте киностудии УФА самый первый труп, который увидит зритель, определенно не будет раздавленным просто так. Для кино уж выдумали бы что-то поэффектнее. А действительность неряшлива.
Там, куда мы прибыли, вокзала не было. Только рельсы и узкая асфальтовая полоска, которая когда-то служила погрузочной платформой мельницы.
Транспортная компания приготовила два грузовика. Но они ждали не нас, а товарные вагоны, которые прицепили к нашему поезду на промежуточной станции. Ящики с боеприпасами. Нет, они не знали, когда нас заберут. Или мы так уж торопимся быть пристреленными? Но ни в коем случае не пытайтесь укрыться в развалинах мельницы, предупредили они. Даже в случае дождя. Руины могут обрушиться в любой момент.
Рядом с мельницей когда-то был луг. Может, еще летом тут паслись коровы. Сейчас была зима. Глубокие борозды, прорезанные в земле всеми видами колес, смерзлись в каменный карстовый ландшафт. Модель декораций местности, которая ожидала нас среди окопов. Самые глубокие ямы заполнили гравием и из досок построили что-то вроде подъездной дороги, по которой и уехали теперь грузовики вверх по склону небольшого холма. Когда они скрылись за холмом, ландшафт вдруг совсем опустел.
Мы устроились кто как мог. Наши ранцы не были подушками, а наши шинели не грели. Фельдфебель Кнобелох преподносил как большой прогресс то, что недавно – для облегчения экипировки – их стали производить из более тонкого сукна. Мы расположились на погрузочной платформе. Из-за того что там стало тесно, некоторые из нас переместились на деревянный настил дороги. В том числе и тот, имени которого мне теперь не вспомнить. Наш первый мертвый. В моей памяти не сохранилось от него ничего, кроме большого красного прыща у него на шее.
И потом еще кровавая пена из его рта.
Бортовые грузовики спускались с холма задним ходом. Артистичный маневр, который ввели из-за того, что у разгрузочной платформы негде было развернуться из-за разрытой и смерзшейся земли. Приближающиеся грузовики увидели издалека и сошли с дощатого настила. Только он остался лежать. И не реагировал на крики. Должно быть, видел во сне что-то хорошее.