355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Юрский » Содержимое ящика (Повести, рассказы) » Текст книги (страница 15)
Содержимое ящика (Повести, рассказы)
  • Текст добавлен: 18 апреля 2020, 20:00

Текст книги "Содержимое ящика (Повести, рассказы)"


Автор книги: Сергей Юрский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

Узнавание

В конце концов это стало утомлять. Ничто из появляющегося перед глазами не было новым. Все было на что-нибудь похоже. Молодость прошла, прошло удивление – это естественно. Хуже то, что при виде чего угодно нового кто-то внутри меня скучно-регистрационным голосом говорит: «Похож (а, е) на…». С этой минуты, с этого мига включаются десятки киноаппаратиков, и на малюсеньких экранчиках там, в голове, изнутри начинается фестиваль коротеньких малоинтересных фильмов.

– Что с вами?

– Ничего. А что?

– У вас такой вид… Вас что-то расстроило?

– Нет, нет… Нет.

Да! Да! – понимаю я. Я отсутствую, и это заметно. Я провожу свой внутренний кинофестивалик.

…Меня знакомят с этим (этой) самым (самой), который (которая) спросил (спросила): «Что с вами?», а потом сказал (сказала): «У вас такой вид…» И вот ему (ей) и посвящен фестиваль… Этот нос, слегка раздвигающийся при улыбке вместе со ртом… щербина в передних зубах… Это было… Коридор университета, я бегу за ним (за ней), мне очень нужно, чтобы он (она) обернулся (обернулась)… и щербина между зубами… нет, не то… фильм на полку!..

Шоссе, направо лес, она медленно сворачивает… засунув руки в карманы плаща и наклонив низко голову… она… стоп! Конец пленки, короткий метраж… Приятное? Неприятное? Еще не знаю… Нос раздвигается и морщит лицо до самых глаз… Это было… а! недавно в цирке… нет! недавно тоже было не новое, новое могло быть только давно. Давно, давно!.. Волейбольная площадка… вот победитель, а мы проиграли… все в поту… у него масленые глазки – и на нее… а у нее матовые – и слегка на него, а я ни при чем, и в поту, и влюблен в нее, без признаний… без ума… это она… щербинка… конец фильма! Неудачный фестиваль этой минуты. Около семидесяти фильмов, и все серые. Обрывки какие-то. Победила слабенькая лента пятидесятых годов (конца пятидесятых) об одном разговоре в поезде с весьма нудным и назойливым человеком. Вот он-то и был похож на того, что говорит мне сейчас:

– …Ну, нравится вам у нас в городе?

Фестивали идут непрерывно. Фонды переполнены, лопаются. Больше некуда. Не надо нового!

…Сейчас она поднимется на цыпочки, и взгляд ее станет беспомощным. Ее руки лягут так, как в малюсеньком фильмике начала шестидесятых. Это очень трогательно. Но кино устаревает. Нельзя бесконечно повторять одно и то же… Я знаю этот вокзал. Поезд только еще замедлил ход. Стрелки дергают вправо, влево. Ухают грязные, мертвые пустые пульманы, стоящие тут уже целую вечность. Откликаются на суетливый перестук живого состава. И вокзала-то еще не видно, но я знаю этот вокзал. И запах хорошо прогретого скверного железа отопления в смеси с куревом и мочой. Забытый человек, во весь дух навзничь спящий на скамейке.

Навсегда отставший от всех поездов… Кинофестиваль фильмов о вокзалах. Здесь небывало широко представлены…

– Где ты сейчас? О чем думаешь? – спрашивает она.

Я не думаю. Я смотрю. На десятках экранчиков отсматриваю десятки вокзальчиков, десятки и десятки твоих поворотов головы, десятки вопросов:

– Где ты сейчас? О чем ты думаешь?

…отсматриваю, чтобы найти точную копию… вернее, оригинал, матрицу, камень, с которого оттиснуто все остальное. В том числе и ты. В том числе и ты, моя дорогая, – с этой прядкой, с этой родинкой… Золотой приз присужден ветерану – обрывку производства шестьдесят четвертого года. Овации, цветы, улыбки. Облегчение. Я смотрю на тебя нежно. Я уже здесь, с тобой. Я знаю, на что ты похожа, и я уже не впущу тебя как новое. Ты тень, ты копия, ты не касаешься меня больше. Давай обнимемся смелее – мы не касаемся друг друга. Нет места для нового.

…Ах, как больно быть отвергнутым. Музыка гремит не в твою честь. Ты в массовке чужого праздника. Мы улыбаясь идем в толпе, сопровождающей победителей… на нынешнем фестивале будет дана ретроспектива… Похоже, но не очень – это еще наш успех, а в массовке другие… а, да мы же просто поменялись местами… еще, еще. Конкурс продолжается… это лучше, то есть… хуже, но ближе. Вот мы и сзади. Дайте фокус! Да это слезы застлали кадр. Как не стыдно! Протрите объектив! Вот! Четко. Точь-в-точь. Прекрасно. Это было, и нового не надо.

– Вот новая книга.

– А она как что?

– Вот художник… Такая яркость (Ван Гог? Матисс?)… Он армянин (Сарьян?)… У него фантазия ужасов (Босх?)… Его фамилия…

…Не надо, не запомню. Некуда.

Узнаю себя идущим ночными незнакомыми городами, взбегающим по знакомым лестницам. Я уже стоял в этой очереди. Я съел уже этот суп. Я уже почистил эти зубы. Я делал уже это упражнение. Уже была эта зима. Уже текла эта вода. Не надо нового. Только совсем, совсем знакомое, родное, неотделимое дает ощущение подлинности. Остальное репродукция.

Обычный домашний развал. Полуразобранный чемодан. Застоявшиеся в ожидании прохладные дырявые шлепанцы. Презрительный кот. Нежные, легкие мотки пыли, волшебно скользящие по пятнистому полу. Знакомые щели в окнах. Навал нечитаных, несчитанных книг. Несвежее стекло окна. Вот она бежит, смешно и обаятельно закидывая ноги. И вдруг… вдруг… Какое невероятное удивление в ее глазах. Какой визг радости. Какой жест, вскид, вскрик. Что она увидела? Что потрясло? Что это такое новое в жизни? Да это я стою в окне, ее папа. Выключены проекторы, темны экраны мучительного кинофестиваля. Я приехал. Я смотрю сквозь несвежее стекло. Вижу: девочка смеется и бежит, крича. Слышен ее топот по лестнице. Сейчас она войдет.

Девочка моя, не дай тебе Бог!

Новокузнецк,

13 июля 1984


ЧЕТВЕРТОЕ ИЗМЕРЕНИЕ

В конце концов…

В конце концов только об этом и стоит говорить: бессмертие или воскресение. Вот вопрос. Вот выбор. Бесконечно быть или принять великую муку и великий страх, пройти через них и… тогда уже бесконечно быть. Бессмертие или воскресение?

Третьего не дано.

Но дано как раз третье – жизнь. Долгий путь к исчезновению. С бесчисленными пытками зацепиться, остаться или хоть что-то оставить после себя. люди хотят запомниться друг другу. но их так много, людей, что это утомляет.

Очень смешно, когда двое, уже немолодых, едва познакомившись, вываливают друг на друга свои слабые козыри – заметь меня, запомни. Но второй-то, второй – с такой же мольбой – заметь меня, запомни, и, накричавшись, глухие, ничего не запомнившие, расходятся в отчаянье.

И в конце, в самом конце… вспоминается только кусок окна, занавеска, женское лицо… жест прощания… и пыльная бугристая дорога… а вдалеке лес… там хорошо дышится.

1993


Пюблисите
Реклама

Нас было восемь.

Мы ждали крови. Так ждали, что жаждали.

Перед нами была солнечная жизнь.

Отцы шутили с сыновьями. Матери звали семью к столу. Новые машины подкатывали к новым домам. Сверкали здоровые зубы и вымытые волосы. Жарилась ослепительная яичница с хрустящим беконом, желтый корнфлекс осыпался в молоко – белое, как стены офиса, куда вошла блондинка, смеясь, с шоколадом во рту, коричневым, как тело малайца, прыгнувшего с утеса и медленно летевшего в море цвета последней модели «хонды».

Но наши глаза голодали – мы ждали крови и знали, что она будет, будет.

Будут бить и пытать, рвать губы руками, совать людей в шестеренки и стрелять, стрелять, стрелять, ломая кости, взрывая машины, глаза, отрывая головы, визжа, оставляя страшные полосы на шее.

Мы знали, мы ждали, мы деньги платили.

Это мы их наняли, чтобы они… на наших глазах…

Нас было восемь.

И, хотя мы не чувствовали локоть друг друга, мы знали – все мы, восемь, здесь, затаились в темноте.

Вот девушка, хохоча, запросто стирает пятна с такой синей, синей юбки. Это последнее.

Мы другое купили.

Совсем стемнело…

И тогда…

Начался фильм.

Нас было восемь в зале маленького кинотеатра.


Ритмы большого застолья

Совершенно нет времени писать произведения. Дай Бог только успеть схватить ритм. Но, с другой стороны, ритм – это ведь сама структура. Не так ли? Дорогой случайный читатель! Доверяю тебе на пробу кусочки из большого месива разных ритмов.

…уже много выпито, съедено и сказано. Встает очередной солидный гость.

Это было в сорок седьмом году… Вру! В начале сорок восьмого. Зимой. Парень я был тогда молодой, непоседливый – вот, Ссый Оганезович не даст соврать. И работал он тогда в прокуратуре Буяковского района. И я с ним. Он меня туда взял, он меня оттуда и выгнал. И за дело! По гроб жизни ему обязан. Да, Ссый Оганезович?

(Старый армянин кивает головой и грозит пальцем.)

Ну вот! А у предисполкома была дочь – Кадрия, татарка… Нет, вру! Кадрия – это была у меня медсестра в госпитале. Глаза как блюдца, зубы ровные, волосы… но это отдельная история. А эту звали Идрыс. Да… так вот. Вызывают меня на ковер к Самому. Не буду входить в подробности, но деваться было некуда. Или партбилет на стол, или пошел на хер! Выбирай! Извините за выражение, но тут все замужние и к тому же выпивши… (Отхлебывает лимонад.) Да… Ну а в те времена, сам понимаешь, положить партбилет – это как в солярке купаться. Значит… значит, поехал я по всем директорам, по предприятиям… Ну, едем. Мороз страшенный. Ночь уже. И тут чувствую… начинает… зуб ныть. Тут все замужние, так что я без обиняков. Начинает ныть… (пьет лимонад) зуб. Нижний слева. Нет, вру! Справа. Точно – справа. И пошел, пошел – никакой мочи нет. Вот. Как будто, знаешь, геморрой во рту. То есть наоборот… ну, ты понимаешь. Все, говорю, не могу больше сидеть. Стоп, машина! А тут как раз поселок Дымшино. Там совминовский санаторий, маслозавод, станция железнодорожная – Хлябино. Ну, все путем. Начальник станции, кстати, Бурятии Иван Михайлович, все в интеллигента играл – там теософия, покаяние общества, а сам такой жлоб, что от него до самой Тулы все дистанции стонут. Ну, это другая история. Так вот.

Ночь. Все заперто. Я к дежурному. Вынимаю свою красную книжку. Ну, тот, понятно, сразу затрясся – пальцем в телефон не попадает. Не могу-у, хрипит, наберите вы сами, говорит, номер 31. Вот сколько лет прошло, а как сейчас помню – номер, говорит, 31. Набираю тройку и единицу… Вру! 37 был номер! Тридцать семь! Тройка и семерка. 37! Даю ему трубку, и он как гаркнет: Идрыс, твою мать, чтоб через полминуты, тут человек из органов.

А меня, понимаешь, во все стороны корячит, боль такая. Вот – Ссый Оганезович помнит. Он для меня в этом деле как крестный отец был.

(Старый армянин кивает головой, грозит пальцем и улыбается.)

Он всегда говорил: прихватит, прихватит и тебя когда-нибудь, никакая свечка не поможет, кроме свечки Господу Богу. Во как! Это при двадцатилетием партстаже… И лектором был по научному коммунизму.

(Старый армянин кивает головой, но не улыбается.)

Но тут… полный рот больных зубов, но только, извиняюсь, не к столу будь сказано, в заднице. А она, Идрыс эта, еще в тамбуре, пальто снимая, валенки там оббивая: «К столу!» – кричит… то есть нет, вру… «На стол! – кричит. – На стол!» Поднимаю я со стоном глаза и глазам своим не верю. Входит, знаешь, Доротея! Ну просто Доротея! Богиня любви – очки, белый халат, рот громадный, накрашенный, ресницы длинные синие, щеки ровные круглые, коса густая до пояса, но заплетена на макушке… ну… Доротея! То есть Афродита! Богиня любви. И лет ей 25. Ну от силы 28. Это от большой силы.

– Раздевайтеся! – говорит, и голос такой, ну как будто поет, знаешь, так: – Разде-е-ева-айтеся!

Я туда-сюда. Мне, говорю, зубной врач требуется. Она как вспыхнет. А я тогда молодой был, правду скажу, без хвастовства, бабам нравился… и женщинам тоже. Как, спрашиваю, вас, доктор, зовут? А она: Идрыс Абдуллаевна Бехта.

Сердце екнуло у меня и вниз упало, как будто сырое яйцо со стола скатилось. Вы, говорю, не дочь Абдуллая Гиевича?

– Как это не дочь? – говорит она. – Как раз дочь, и отец ко мне в гости приехал. Сидят с моим мужем пельменей дожидаются. А меня к вам по срочной вызвали.

Я говорю: ну и что ж мы теперь делать будем? А сам трясусь весь, потому что Бехта у нас полгорода пересажал.

А она так певуче говорит:

– Снимайте, – говорит, – снимайте ваши ботинки, шнурки и все, что внизу, а я пока подготовлюсь, а то у меня пельмени в холодильнике.

Ну вот, чтобы долго не тянуть, лежу я на столе и вымазан весь до пояса зеленкой… такая вроде бриллиантина, что ли… Вместо йода. У нас тогда йода во всей области не было. Вот – Ссый Оганезович помнит. Даже в Совмине не было. А уж в простой поликлинике даже кабинетов никаких не осталось, кроме приемного покоя – все под склады пошло, перезавоз пиломатериалов был… Но это другая история.

Ходит Идрыс, шприцы проверяет, а я, не к столу будь сказано, лежу перед ней на столе, и весь низ зеленый. Всадила она мне иголку обезболивающую. Лицо белой марлей закрыто, очки и длинные такие синие ресницы торчат. Чувствую – в сон поклонило. А внутри голос бурчит: не спи, дурак, ты что, сдурел, что ли? И во рту, помню, сухо. Я губы облизал и говорю: Идрыс, а, Идрыска! Лежу я пред тобой посреди стола, как салат с редиской.

Тут она как захохочет. Слезы из глаз как брызнут от смеха. Рука ее со шприцом дрогнула – прямо в глубь мне… И я отключился. Больше не помню.

И что интересно – сколько лет прошло – и в область меня перевели, и под следствием два раза был, и посидел немного, в номенклатуру прошел, два года на Мадагаскаре военным атташе был, и сейчас – вот уж сколько – в коммерческой структуре, – и никогда, верите ли, никогда я ее больше не встречал…

(За столом задумчиво молчали. Седой армянин кивал головой.)

И не слышал о ней… И даже не вспоминал… вот до сегодняшнего случая…

Так что… давайте выпьем снова… за любовь! За женщин и за красоту! Ну, за все, что здесь уже много говорили.

(Все подымают рюмки. Некоторые даже встают.)

Записано с натуры в Казани

26 октября 1994 года


Молодость
Ритмы соцреализма
От Крелина, Германа

Писатель Масютин (да не только писатель – журналист, педагог, одно время член партбюро, другое – секретарь Союза, участник ВОВ) действительно воевал, по тылам не прятался. Но воевал, по собственным его словам, как-то не особенно удачливо. Тяжело воевал.

Карельский фронт в сорок четвертом стоял и не двигался. Обжились на месте. В землянках появился быт и даже удобства – свет и прочее. Зима стояла холодная. Ну, пили, конечно, крепко. Младший комсостав не уступал старшему. А солдаты – ну уж кто как устроится. Боев не было, но служба-то была: отработка, разведка, инженерные укрепления. Ну и доклады, оперативки, разносы… Шел Масютин к себе в землянку с большого разноса. Шел не один. Был с ним некто капитан Кривобачко. Масютин (впоследствии писатель, журналист, педагог) живо описывал Кривобачке разнос во всей его силе и несправедливости. Кривобачко кряхтел и понимал. Это сближало.

Несколько раз останавливались в разных известных точках и выпивали. В последней точке – рота старшего лейтенанта Пантелеева – явно перебрали. Вылезли на ночной мороз под звездное небо, сказали: «Ну, последний бросок!» – и двинулись. Но бросок вышел какой-то петлистый. И в сугробы проваливались, и на деревья налетали, и вовсе направление теряли. С трудом нашли землянку, а тут – новое дело – свет отключили. Потыркались в темноте и холоде и, не раздеваясь, примостились кое-как. Кривобачко упал на нары, а Масютин присел на что-то, к стене привалился и отошел ко сну. Не было даже сил тулуп расстегнуть.

Писатель Масютин (в будущем, конечно, писатель) видел, по его собственным словам, удивительные сны в ту ночь. А потому никакие внешние проявления жизни до него как бы не доходили. А электричество под утро врубили. Загорелась лампочка под потолком. Зарумянилась электроплитка, почему-то включенная в сеть. Но ничего этого не видел и не чуял писатель Масютин. А надо бы, по всем законам природы надо бы чуять, ибо сидел он как раз на этой самой плитке. Красные железки не сразу, думается, но в конце концов прожгли дыру в тяжелом писательском тулупе и принялись за самое старшелейтенантское тело.

Вторгаться в чужие сны нам не по силам, да и не по вкусу – так что, что уж там видел с закрытыми глазами будущий писатель, журналист и педагог, это исключительно его личное дело. Но проснулся он от собственного крика. Это факт, самим писателем и сообщенный. Зад не дымился, а именно горел, полыхал. Только нерасторопность капитана Кривобачко была причиной продолжения пожара зада и на снегу, возле землянки. Помутненное сознание будущего писателя Масютина заставило его вместо того, чтобы упасть в сугроб, бежать с замечательной скоростью в направлении КП старшего лейтенанта Пантелеева. Искры и пламя вылетали из будущего писателя, и он был похож на ракету. Безнадежно отставший капитан Кривобачко не нашел ничего лучшего, как доложить о случившемся по телефону начальству.

Неординарность повреждений потребовала столь же неординарных методов лечения. И лечение было долгим. Терпение, мужество, присутствие духа, помогавшие сносить постоянные насмешки окружающих, были проявлены старшим лейтенантом Масютиным и положительно отмечены всем персоналом госпиталя.

В январе сорок пятого капитан Масютин находился в боевом охранении артиллерийского полка. Обстановка была неустойчивая. Личный состав укомплектован едва наполовину. И к тому же морозы свирепые. Двое суток будущий педагог и журналист без минуты сна мотался между передовыми постами и спецгруппой маскировщиков.

Ночным часом возвращался капитан Масютин к себе на квартиру – на окраине села Глобино. До вожделенного тепла оставалось еще километра два – два с половиной. В целях дезориентации противника и маскировки движение транспорта было сведено к минимуму, и капитан двигался пешком. Остановился и отхлебнул из фляжки. Потеплело внутри, прояснилось. Но ноги как-то сразу заметно ослабли. Дело происходило в краях довольно южных, мороз был там случайностью, а потому одеты все, и капитан Масютин в том числе, были легко. Спасались больше внутренним прогревом. Писатель снова отхлебнул из фляжки. Хорошо прожгло, прямо до дна достало. Но ноги… ноги плохие. Устали ноги. Капитан Масютин сел на пенек и решил перекурить. Пенек был какой-то особенно холодный, но искать другой сил не было. И стоять не мог – ноги не держат. «Пару минут курю – и пошел», – планировал писатель. Но вышло иначе. Тяжелая усталость и чисто художественная натура Масютина, обеспечивавшая ему всегда необыкновенно увлекательные, противоположные реальности сны, полностью отключили капитана от действительности. Папироска давно погасла и выпала из ослабевших пальцев. Подбородок лег в ладонь, и не задремал, а заснул он мертвым, как говорится, сном. Ему снилось, что у него горит зад. Но Масютина это не особо беспокоило – последний год такие сны посещали его нередко, и он привык. Зад болел нестерпимо, но капитан терпел, ибо твердо знал, что это сон и скоро станет легче. Однако на этот раз боль не прошла и после того, как он проснулся. Кривясь и постанывая, кряхтя и матерясь, капитан Масютин встал с пенька. Но, к его ужасу, пенек встал вместе с ним, как приклеенный, а на самом деле – впоследствии выяснилось – вмерзший в зад капитана Масютина.

Это не сказка и не водевильчик для смеху. Это натуральная реальность серых будней войны. Пенек оказался не пеньком, а жестяным ведерком, стоявшим кверху донышком и припорошенным снегом. Так что чуда никакого не было, а все произошло по законам элементарной физики: особо пониженная температура металла, подтаивание от человеческого тепла верхнего слоя снега и последующее примерзание уже намертво.

Полковник медицинской службы Бляхер впоследствии сказал: «На войне бывают не только боевые подвиги. Двухкилометровый путь капитана Масютина до окраины села Глобино со вмерзшим в жопу ведром боевым подвигом назвать нельзя. Но подвигом терпения, преодоления невыносимых мук и желания исполнить свой долг – назвать можно». Полковник Бляхер был известным насмешником, но в данном случае, кажется, говорил серьезно.

Шрамы ложились на шрамы, и лечение было деликатным и небыстрым. Однако, когда грянули последние дни войны, капитан Масютин снова был в строю. День 9 мая застал его в недавно освобожденном чешском городе Наход. Город радовался и расслаблялся. Из всех видов оружия салютовали победе. Солдаты и офицеры утопали в цветах. Яркие глаза чешских красавиц источали восторги и обещания.

Вечером капитан Масютин, майор Поднебесный и младший лейтенант Игорь Раш (фантастический смельчак и донжуан) были приглашены домой к некоей Мартинке Бартовой. В гостях у нее оказались еще две девушки – яркие, разные, прелестные. Домик на задворках небольшого костела был хорош. Глаз офицеров радовали забытые за войну (а может, никогда и незнаемые) глупые мелочи – салфеточки, статуэточки, коврички, зеркальные шкафчики, горочки. Чешский хрусталь за чисто вымытым чешским же стеклом. Рюмочки разных размеров, чашечки, кружечки. Принесенные офицерами с собой продукты и выпивка имели совсем другой – непривычный нарядный – вид на белой скатерти среди всего этого граненого стеклянного рая.

Выпили. Помянули. Потом живых прославили. Потом девушек обняли. Завели патефон, и пошел фокстротный пляс незабываемых сороковых. Красавец Игорь Раш был, конечно, центром внимания, но, когда начались танцы, не кто иной, как капитан Масютин, оказался на недосягаемой высоте. Он, несмотря на недавние госпитальные муки, такие коленца выкидывал, такие проходочки выделывал – то с Мартинкой, то с Иткой, то с Аленкой, – все только ахали и аплодировали. Будущий писатель разгорячился, подхватил Итку на руки, как пушинку, вертанулся под музыку – два оборота вправо, два влево, отступил, быстро семеня ногами, прыгнул и… как штопор врезался задом в самую большую горку со стеклом и хрусталем.

Чешское стекло, вообще говоря, в мире ценится. Оно грубовато, но своеобразно. Среди многих его индивидуальных особенностей есть и такая: когда чешское стекло (хрусталь) бьется, оно разлетается на необыкновенное количество мелких и микроскопических осколков, а крупные куски обладают феноменально острыми гранями. Свойство ли это чешского песка или влтавской воды, не знаю. Но факт есть факт!

Грохот, произведенный задним прыжком капитана Масютина с Иткой в руках, был подобен взрыву. Кровища – поверхностная, неопасная, но на вид жуткая – хлынула из тысяч порезов тысячей ручейков. Марек Поводил, костельный служка, выскочивший из соседнего домика, признавался потом, что был уверен – взорвали целую связку гранат. Он же, Марек Поводил, из сочувствия к освободителям и доставил капитана Масютина на своем мотоцикле в ближайший медсанбат.

Когда военврач Марго Харазьян развернула кровавые простыни, срезала ножницами остатки галифе и взглянула на задницу будущего писателя, она только и могла воскликнуть: «Боже мой, что ж вы ею делали?»

Если кто читывал во второй половине 50-х газету «Красная звезда», помнит скромные, но тем не менее занимательные заметки о жизни и быте военнослужащих в отдаленных гарнизонах. Подписывались заметки – В.М. Это и был Владлен Масютин, майор в отставке, начинающий писатель и журналист.

Потом… потом была долгая, интересная, успешная в целом жизнь. Большая семья – дети, внуки. Сложные внутриписательские дрязги… да чего только не было. Однако молодые военные годы никогда не забывались. О них вспоминали, за них поднимали бокалы и, зажмурясь, пели задушевные военные песни.

Москва,

15 июня 1995


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю