355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Юрский » Содержимое ящика (Повести, рассказы) » Текст книги (страница 12)
Содержимое ящика (Повести, рассказы)
  • Текст добавлен: 18 апреля 2020, 20:00

Текст книги "Содержимое ящика (Повести, рассказы)"


Автор книги: Сергей Юрский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)

– А вина у вас совсем нет? – спрашивает меня коллега, наливая мне «божоле».

– Сейчас трудности. Сейчас почти нет.

– У вас пьют только водку?

– Сейчас и с водкой плохо… – Стоп! Вы меня не так поняли! Это сейчас, а вообще у нас много вин! У нас чудесные вина. Одних грузинских больше ста марок. А молдавские, а узбекские, сладкие, а крымские! А шампанское… и коньяк, и херес, мадера…

Не верит! Совсем не верит. Они думают, что у нас вообще ничего нет. Это мы сами наговорили, нажаловались. А у нас просто нет телефона, то есть есть, но он у нас для других целей. Но отношения людские и сами люди есть. И многие наши лучше многих ваших! – вот что хочется крикнуть, но это уже невежливо… и недоказуемо.

Варвары! Со всеми нашими достоинствами. Цивилизация уехала от нас куда-то вбок, или мы скатились на обочину. И дело не только в их пресловутых набитых товарами магазинах – это только следствие. Дело в том, что, не ожидая Часа, мы сами позволили устроить у себя Страшный Суд, и Божье право решать – кто хорош, кто плох, кому жить, а кому гореть в адском пламени – доверили людям.

Каждый должен стать ангелом! – таков наш моральный кодекс, превращающий в результате людей в дьяволов.

– Только лучшие получат квартиры!

– Только лучшие поедут в дома отдыха!

– Только лучшие, проверенные, могут пересекать границу!

А мы будем проверять всех и решать – которые лучшие. И это уже в сознании и в подсознании, внутри нас.

Такси останавливается… и вторая машина, и третья. Кинулась очередь толпой. Но двери не открылись, кричим сквозь стекла, сквозь щели, заполняем анкету:

– Куда ехать? – Не подходит.

– Сколько дашь?

– Какими платишь? – Всё не подходит.

– Только лучшие поедут на такси!.. пойдут в театр… заправят машину бензином 95…

И из самых отверженных, самых обездоленных и угнетенных выработались такие страстотерпцы, такие таланты, такие святые, какие, может быть, Западу и не снились.

Но цена! Цена, которая заплачена и платится ежедневно. Эта всеобщая тягота жизни. Непрерывная проверка «на лучшесть» неправым судом общества. Без понимания того, что человек грешен по природе, что предназначено ему самому – САМОМУ – идти дорогой непрерывного выбора между добром и злом. Отступитесь от человека! Всей толпой отступитесь от каждого. Установим законы, но остановим Страшный Суд – день еще не пришел, и нет замены Богу.

Я варвар. Я так трудно и медленно разбираюсь в чужом цивилизованном мире среди этих совсем неидеальных и неизбранных людей. Я не понимаю слова «кредит». Оно для меня туманно, теоретично. Потому что мне за всю мою жизнь не давали кредита: ведь получка-то после пятнадцати дней работы, и это называется аванс. А зарплата после месяца работы. А как жить первые пятнадцать дней, если я пришел голенький?

А я и пришел голенький, так положено. Вот почему мне и не понять слово «кредит».

– Ну и квартира у тебя, ну и обстановка, ну и машина! Это ведь не по зарплате?! Ты еще молодой, не мне чета, ты только начинаешь. Скажи мне, Патрик, скажи, Иоганн, скажи, Марианна, – откуда?

– Кредит.

– Так ты весь в долгу? Вот оно что! Так ты в тисках? Ты, значит, должен непрерывно вкалывать?

– А ты не должен непрерывно вкалывать?

Вот так штука – и я должен! Только я каждое благо должен заработать и пользоваться им (если заработаю), когда уже жизнь к концу покатилась. А он все блага должен отработать. Он их уже имеет.

Ох, что-то мы напутали. Не зря торчат наглые и уродливые небоскребы банков и страховых компаний. Да, они не источают благость и любовь. Они выросли на расчете и всякой мерзости. Они впитали ростовщичество, рэкет, жестокость. Они разбухли, как пиявки, но много гнили отсосали из общества. На этом уродство кончается. Они сделали жизнь пологой – по ней можно идти, а не карабкаться – вверх труднее, вниз опаснее. Для решившихся выделиться – лестницы. Крутые, вертикальные – но со ступеньками!

Или другой, родной, способ бытия – яма. Карабкаемся, обламывая ногти и без всякой надежды, потому что стенки очень высокие. А наверху сидят члены Страшного человеческого суда с семьями и приближенными и объясняют, поглядывая вниз: раз вы в яме сидите, значит, недостаточно хороши, пока еще не ангелы. Как станете ангелами, взмахнете крылами и взлетите. Улучшайтесь!

– Веревку спустите! – кричим. – Лестницу, доски.

– Дефицит, – отвечают.

– А сами-то вы как наверх попали? – задумываемся мы. – Какими подземными ходами? Почему вас там так много, земляки?

«Варвары в собственном соку» в глухо запечатанных банках – вот какие консервы мы можем поставлять в мир. Если купят. Я варвар. Я из банки. И потому я то романтизирую, то насмешничаю. Насмешничаю над «ними». «Они» – это те, кто у нас наверху. Они всегда «они». И те, кто здесь, на Западе, и наверху, и внизу, и везде, – тоже «они». А кто же «мы»? Может быть, «нас» нет, а есть только одинокое «я», которое все старается к кому-то присоединиться, в ком-то раствориться, но в глубине души жаждет отдельности и ни на что ее не променяет?

Нет, в это не верю. Потому что ощущаю иначе: Высший Смысл существует. Существует Высшая Справедливость, и она всемирна. Крупицы этой Справедливости рассеяны в душах. Они роднят. Они и образуют это особенное «мы», ничему больше не подчиненное. И как не прав у нас самодеятельный высший суд над жизнью, так не может быть прав у них высший суд «носов» над искусством.

Высшее – оно и есть Высшее, и не может оно реально воплотиться ни в человеке, ни в группе, ни в обществе.

5

Итак, я толкнул замутненно-стеклянную дверь галереи на улице Дезодриетт.

Бело и пусто. Так и задумано. Стены хороши. Нет, не хороши – выразительны: высокие, метров семь, слегка неровные. Но это ведь нарочно, что неровные, кривоватые: из-под потолка мягкий желтоватый свет, и стена живет светотенями выпуклостей и легких вмятин.

Комната была бы мучительно симметричной, если бы… – ближе к левой стене в полу колодец. Из него растет трехметровый механизм непонятного назначения. Трубы, цепи, колесики… медь, латунь… благородство обработки. Промышленный модернизм, дизайн столетней давности. Механизм загадочно неподвижен. К экспозиции отношения не имеет.

А экспозиция? Она слегка портит общее впечатление от белой залы, но не слишком. Работы, мягко говоря, не назойливы – небольшие и одинаковые.

Серый квадрат на белом листе.

Еще один – тоже серый, но чуть побольше.

И еще – на этот раз к квадрату прислонен треугольник. Справа прислонен.

А вот здесь – слева.

И далее, как вы, наверное, догадались, – квадрат с двумя треугольниками. Справа и слева.

Если любопытство не иссякло, можно осмотреть еще несколько квадратов и перейти к прямоугольникам.

Во втором зале продолжение. Здесь симметрия стен нарушена нишей. В ней – тоже белой и тоже ярко и мягко освещенной – большой стол. На нем компьютер, бумаги, сшиватели, папки. И служащий возле стола. Не подымая головы, перебирает папки, проспекты.

Мы вдвоем. «Я» – это посетители. «ОН» – это владельцы, организаторы, устроители. «ОН» – это (как я знаю заранее) самое престижное искусство сегодняшнего дня. День пройдет, квадраты покинут эти стены, но не исчезнут. С этих стен они могут уйти только в историю, не иначе. Через скандалы, через каталоги на роскошной бумаге с неподдающимися пониманию вступительными статьями, через вернисажи с коктейлями, через дам в вечерних платьях среди бела дня и коротеньких мужчин в умопомрачительных рубашках с бриллиантовыми запонками, через музеи и выставки, но – в историю!

«ОН», человек истории, не заинтересовался посетителями, то есть мною. А «Я» знал, что спрашивать «зачем все это?» – нельзя. Так дано, и этим все сказано. Я чувствовал, что тут какая-то лукавая игра, насмешка, ирония, куда посильнее моей. «Квадрат» Малевича, конечно, имеется в виду. Но не только он, еще многое, неведомое мне, пропущенное мною. Имеются в виду и этот зал, эти белые стены, и этот день, и эта улица, и я сам в этом зале с моим одиночеством имеюсь в виду.

И все-таки, все-таки… извините за глупость, за варварство, за примитивность… А что это значит? А чем это пахнет, кроме сыроватой штукатурки?

Я уставился на служащего, а он услышал, что шаги мои замолкли, и поднял глаза.

– Ну, что? – спросил я. – Что ты сам об этом думаешь?

– О чем именно?

– Да вот об этом!

– Вам что, собственно, мсье, угодно? Каталог? Восемьдесят франков.

– Да на кой же черт мне эти квадраты еще с собой уносить!

– Дело ваше.

– Мое. А твое какое дело? Что ты там перебираешь и записываешь?

– Это моя работа. И неплохая, заметьте. Что уставился? Тут серьезные дела. В этих комнатах миллионы шуршат.

– Может статься. Только, сдается мне, не про твою честь.

– А я не о себе. Тут такие люди бывают, ой-ой-ой!

– Чего ж сейчас-то пусто?

– Всему есть время. И те, кому надо, его знают. А сейчас так… промежуток… полость… И двери только по традиции открыты. И вот лезут типы невесть откуда, вроде тебя. Таращатся тут… хмыкают… ждут, чтоб я тоже хмыкнул – хреновину, дескать, развесили и радуемся. Не дождешься, не хмыкну.

– Конечно, хреновину!

– А вот и не хреновину.

– Полную хреновину.

– Вам, может быть, каталог за восемьдесят франков?

– И каталог у вас хреновина, и работа твоя хреновина.

– Прямо интересно, что тебя сюда занесло и из каких же это глухих мест ты выскочил?

Не было, конечно, этого разговора. Мы просто поглядели друг на друга. Долго и непонятно. Я вышел, потянув за латунную ручку маслянистой двери.

Да, непонятно здесь, на ветру свободы. Сказал же мне Другой Художник, предупредил же – посмотри и уходи, не делай выводов. А я вот стою посреди улицы Дезодриетт и, вместо того чтобы просто выпить пива, пытаюсь вникнуть – что это было и зачем? Привычка. Или… может быть, мы все, которые с Востока, все немножко правдоискатели? Так это же хорошо?! Хорошо-то хорошо, да только что же тогда никак не доищемся правды-то? Надо было его спросить, этого, в нише, надо было… но неловко как-то…

Здесь можно спросить дорогу, спросить, который час, а вот спросить, даже хорошо знакомого, зачем живем, зачем картина нарисована, для кого он книгу пишет, – нельзя, не стоит… нарушение конвенции. Или не поймет и на последний вопрос только удивится: «Как для кого пишу? Для издательства».

Скажешь в переполненном метро с максимальной по нашим понятиям вежливостью: «Вы, извините, на следующей выходите?» – ответит человек и посторонится, но глянет остро и тревожно. Это я конвенцию нарушил своим вопросом. Это я обмишулился, это я в душу ему полез. Маленько, но полез, а он маленько, но ощетинился: «А вам какое дело, выхожу я или нет?»

Тут нужно сказать: «Я выхожу», или просто: «Извините» – и начинать проталкиваться. Получится вежливо. А вот это вот все: «Кто последний, я за вами. Я отойду на минуточку, вы будете стоять? Запомните меня, скажите, что я занял, а перед вами много занимало? Стоите давно? Неужели так медленно двигается? Вот работнички, а? Я пока в кассу займу и на вашу долю, а если подойдет, вы мне крикните» – вот этого всего не надо. Человек начинает тревожиться и нервничать.

Каждый свободен остаться один. Даже в толпе. Вообще говоря, это великое дело – никто ни за что не агитирует, никто советов не дает. Здесь ты индивидуум. Живи, пользуйся тем, что тебе доступно…

Только вот… именно этой беззастенчивой назойливости начинает со временем не хватать. Кипит жизнь! – красивого много… и дурацкого немало… и смешное случается, и возмутительное – все нормально… но не с кем перемигнуться, головой мотнуть: видал, дескать, заметил? – и получить от незнакомого в ответ кивок и ухмылку.

Самодостаточность! Все устоялось. Даже быстрые смены рекламы, квартир, блюд, товаров, моды, героев дня – это тоже уравновесилось, устоялось. Все вместе движется с громадной скоростью, но все вместе, и потому относительно друг друга неподвижно и неприкасаемо. А мимо чего мчимся и куда… на это тоже специалисты есть, они и займутся. Все, что ни есть вокруг (а есть много!), – и быть должно. Отныне, и присно, и во веки веков… Ну, и аминь.

У нас вечная недостаточность, у них самодостаточность. То недолет, то перелет, никак не в точку.

Догадываюсь – это мысли от тесноты жизни, от детства в коммунальной квартире, от десятилетий если не коммунистического, то коммунального быта.

Но что-то посверкивало такое порой в «коммунальных» людях… Что-то совсем высокое, несмотря на всеобщий атеизм. И не в одном, не в двух, а во многих. И не только в «центрах», а в самых забытых городках или в гигантски разросшихся деревнях, прилепившихся к остову почти рухнувшего оазиса былой цивилизации.

Дома было скудно, хлопотно и безнадежно. Улучшений не предвиделось. И от этой безнадежности шлифовалось (пусть даже вынужденно) удивительное качество – бескорыстие. А ведь в основе всего великого, в том числе искусства, бескорыстие – один из краеугольных камней. Материальная заинтересованность – вещь великая, нужная, чтобы пробудить движение, сойти с мертвой точки, чтоб из болота, из ужаса вылезти. Но она годится для нормализации, для усреднения жизни. А для великого другое нужно. Многое и другое, в том числе (вот ведь как противоречиво!) – бескорыстие.

Так вот, от скудного дома и во имя чего-то неведомого рвались в бескорыстную деятельность. Сколько погибло! Скольких смяли, а то и затоптали. Но рождались дети, приходили ученики… не останавливалась жизнь этой особенной прослойки, которая читала, думала, тихо творила. Удивительной прослойки, которая способна рождать идеи, прямо противоположные собственным эгоистическим интересам. Потому что для нее собственное было всеобщим, а чужая забота становилась собственной болью.

Так давно в России, и, несмотря на сталинизм, традиция не прервалась, выжила – от Герцена, Лунина, Чернышевского, Лопатина, Толстого, Чехова до Сахарова, Григоренко, Даниэля, Синявского и тысяч, тысяч, имен которых не знаю, а лица видел, глаза видел – в зрительных залах на всех широтах и долготах нашей необъятной.

Если их раздавят или если их соблазнят материальной заинтересованностью… нет, этого не может быть, не может. Их слабость непобедима. Давителям, властолюбцам, новым богачам никогда не понять их самоотреченности. Они защищены своей непонятностью. Ангелы? Пришельцы?

Чеховский герой говорит: «Вот таких, как вы, в городе теперь только три, но в следующих поколениях будет больше, все больше и больше, и придет время, когда все изменится по-вашему…» Не изменилось, не стало… не изменится, не будет. Но и не исчезнут такие, как вы. И не все переместятся в чужие пространства. Будут вечно мучиться и вечно хранить неведомое, неназванное, но ощутимое, на всю ширь земли нисходящее.

6

Вторая галерея тоже была во дворике, и тоже было пусто. Почти: у одной из работ стояли трое и вполголоса переговаривались. Скульптура была из железа. Вернее, железо и было скульптурой. Вертикально стоящий большой лист. Ржавый и неровный. Нижний край погружен в воду. На сухом островке лежит свечка и горит с двух концов. Другие скульптуры были родными братьями первой. Отличались мерой корявости и ржавости, но материал был найден мастером единый – ржавое железо, свечи, грязная вода.

Я снова шел по улице Дезодриетт и свернул к Сене. Город был невероятен. Такое не могли создать люди по своему плану. Такое не мог создать и случай. Это только… это Высший Замысел упал однажды на эту часть мира и осчастливил ее.

По-моему, «Бастий» – лучшая станция парижского метро. Мне нравятся и накладные цветные фигурки на стене – в костюмах времени Великой революции, – но больше всего нравится, что вторая платформа открыта дню, а сама станция на мосту. Видна речка – далеко, далеко, до шестого, седьмого моста. Видны дивные дома набережных, лодки, покачивающиеся на воде. Слева – кусок огромного уродливого здания Новой оперы, но он не мешает – этот город все переваривает и превращает в гармонию.

Я пропускал поезд за поездом. Я сидел на скамейке, курил и ругался вслух. Люди шли мимо – никто не мог понять меня, и здесь не принято делать замечаний.

Я ругался, потому что так и не осмыслил этих выставок, которые есть верхушка сегодняшнего дня, а значит, ТОП. Потому что они никак не совмещались в моей голове с этим городом, с этим временем. Я ругался, потому что в самом прекрасном городе мира я не могу раствориться, а думаю про то, что «все мы вышли из коммунальной квартиры» и наши дети несут в себе эти особенные варварские и непокорные гены.

Непонятно, непонятно, непонятно!.. И робкое предчувствие ни на чем не основанной надежды.

Я был свободен и проявлял себя как свободная личность – ругался, а люди шли мимо, не оборачиваясь, и поезда шли мимо.

Но вот на соседней скамейке шевельнулся заросший бродяга. Он прислушался к моим выкрикам и медленно, нетвердо пошел ко мне. Я немного сбавил тон и следил за его приближением. Он встал передо мной, покачиваясь, и закрыл собой и реку, и лодки, оставив только слева от себя Новую оперу.

– Да, хреновина, полная хреновина, старик! – сказал я.

Он ткнул в меня пальцем, а потом наклонился и приблизил ко мне свое лицо.

– Ты немец! – сказал он по-французски.

Потом выпрямился и крикнул отчаянно:

– И я немец!

Он сам удивился последнему заключению. Вздохнул и вдруг брякнул (по-французски, разумеется):

– Давай выпьем.

7

В Новосибирске, в столовой одного из бесчисленных НИИ разговорились, стоя в очереди, две интеллигентные женщины. О погоде, о полевом недороде, о детях, о внуках. Когда подошли к раздаче, одна проявила странную неумелость. Не сразу понимала названия блюд, удивлялась слову «бифштекс», глядя на то, что подали, спрашивала какие-то неведомые соки. Вторая женщина помогла, и все уладилось.

Сидели за столиком, ели щавелевый суп. Вторая сказала:

– Да… у нас совсем трудно. А вы, наверное, из Красноярска?

Неумелая женщина потупилась в тарелку с зеленой жижей и сказала, как бы извиняясь:

– Я к родным приехала… Вообще-то я живу в Париже…

– В Париже…..?.?!

Отодвинули щавель и принялись за бифштексы. Местная отломила вилкой кусочек серой массы, поднесла ко рту, но рука вдруг замерла в воздухе. И, глядя в пространство, она спросила:

– А почем сейчас в Париже картошка?

Париж – Москва,

апрель – июнь 1991


Бумажник Хофманна

До Пскова поездом, а там нас должен был забрать автобус. Меня и костюмершу. Таней ее, кажется, зовут. Мы были голодны, а дорога еще дальняя, и автобуса на месте нет. Я пошел к гастроному – куда-то наверх, в гору, – по смутным воспоминаниям прошлых приездов. Вот тут справа бетонный забор стройки, а слева брошенные дома. Дорога сузилась и за поворотом превратилась в тупик. Но был лаз. Была дыра в бетоне. Костюмерша отстала на подъеме и кричала что-то снизу визгливым голосом. Это раздражало. Она вообще раздражала меня всю дорогу.

– Иди обратно, жди автобуса, я сейчас! – замахал я руками.

За лазом была то ли улица, то ли тропа – не поймешь. И грязь под ногами, желтая, липкая. То ли от стройки, то ли от осени.

Я еще прибавил шагу и весь взмок. Однако и холодом пробирало. Как-то быстро стемнело и зазимнело. Поворот показался знакомым. Тут налево длинный дом, а за ним магазин.

Мелькнул проходной двор, и я решил срезать – напрямик пойти. Да что ж это за сумерки такие – прямо ночь свалилась за какие-то пять минут. И ветер пронизывает. Там ведь, на площади, еще вовсю солнце светило. И грело. Ну, вот он, магазин.

«РЕМОНТ».

Дверь не заперта. Хлопает. Прохожие появились – трое.

– Ребята, где здесь магазин работает?

Что-то ответили, куда-то показали. И направления не понял, и слов не разобрал. Пьяные, что ли? Да, конечно, пьяные. Хорошо, что не пристали. Пощупал бумажник в правом кармане брюк – Хофманн подарил во Франкфурте-на-Майне. Куда ж идти-то? Назад – уж больно противная дорога. Значит – вперед и опять налево.

Какие-то ангары, сараи… Улица исчезла. Гулко стучу ботинками по листам железа. Иду под потолком, а стен нет – одни опоры. Руки в карманы засунул. Приятный бумажник Хофманн подарил, хороший… Что ж они, гады, вызывают, а автобус не присылают? Я ж к ним черт-те откуда еду.

Ну вот, стены появились. Из досок. Дырявые, а все-таки стены. И огоньки вдали замелькали. Ветра не стало. Но опять все как-то сузилось, в тупик стало обращаться… В барак. Да, похоже, барак. Необыкновенной длины. Пошли нары. Люди копошатся. Где-то радио хрипит – музыка. Вдруг (и опять слева) открылся высокий зал с колоннами (и опять бетонными), и по залу удаляется мой режиссер – вдвоем с кем-то. Значит, они приехали за мной, а где же автобус…

– Виталий Борисович!

Не слышит, видно, за стуком шагов. А может (скорее всего), у меня голос от холода сел. Их и не видно уже. Рванул я к темноте, а там разветвление. Взял левее (опять левее) – надо одного держаться направления – может, замкну круг.

– Виталий Борисович!

Ох ты, вот теплом понесло. Печка горит железная, и им же и пахнет – железом ржавым. Противно, а спасительно. Руки совсем окоченели. За деревянным – из кривых досок – столом водку пьют. Картошка на газете.

– Ребята!

И вдруг крюком повис на мне человек – как алюминиевую арматуру на шею повесили. Не то чтоб тяжело или больно, а неприятно плотно – другого слова не скажешь. Шею обхватил, кулак под подбородком, а подмышка его на моем плече. Иду – как раненого волоку. Щетиной щеки об меня трется. Перегаром и плохими зубами изо рта несет. Страха еще не было, а вопрос был: и чего меня сюда понесло? Стоял бы себе на площади, там асфальт, солнце светит.

– Нормально… – хрипит висящий на мне. – Ни х… не сделается… мы в уголочке… Сейчас они подойдут…

– Погоди… – говорю я. – У меня автобус, мне еще ехать.

А он всей тяжестью алюминиевой сдавливает меня. Рука как трубка. И сели мы оба на какое-то тряпье на лавке. Тут же еще несколько небритых, в ватниках… Сидят, бормочут.

– Посиди, посиди… – хрипит мой. – Это тебе не Франция. – И продолжает давить. Безмышечная такая, трубчатая рука.

Вот тут стало страшно. Почему Франция? Узнали, что ли? Сделал незаметное движение, карман брюк пощупал – бумажник на месте. Сейчас обворуют.

– Да хрена ли?.. – бормочут мужики. – Чего он? Какой автобус?

– Погоди… – говорю я, кряхчу, отодвинуть, сбросить его стараюсь. – Меня люди ждут… ехать…

– Ну что ты, что ты, что ты… – дышит он мне в рот. – Какие люди?

– Ладно, ну хватит!

Рванулся я, и соскочил с меня человек, отвалился куда-то, пропал. Я сижу, дышу тяжело. Отогреваюсь. От печки жар сильный, коже приятно. А тут гляжу – и впрямь кожа! Кожа да майка на мне – ни пиджака, ни рубашки. Как же это он с меня сдернул все? Значит, так сдавил, что, когда отскочил вместе с одеждой, я и не почувствовал. Воровской приемчик. Опять машинально – хвать рукой по брюкам – бумажник на месте. И странная мысль: пока до бумажника не доберутся, еще ничего. А вот если доберутся…

– Ребята, мужики! У меня пиджак украли.

– Да ладно… – вяло замахали руками и поднялись расходиться. – Пиджа-а-ак! Где покупал-то? Во Франции?

– Да почему во Франции? Здесь покупал…

Соврал я. Не покупал я его, а сшил в ателье, в Москве. Но сказал бы «сшил» – что бы началось?! Однако почему-то стыдно было и унизительно, что соврал.

Народ разбредается, бормочут.

– Я ж замерзну. У меня работа.

Опять соврал – приспосабливаюсь, понятнее хочу быть: не работа у меня, а съемки, какая это работа? Что меня понесло в этот барак, в этот Псков, в страну эту?

– Мне ж в Пушгоры, ребята. Это сколько километров? Сто, сто пятьдесят? – подхалимничаю я, в контакт вхожу.

Машут руками, удаляясь:

– О-у! Пушгоры… До Пушгор… о-о! Туда рейсовым через повертку… на Пыталово… там разрыто все.

Нет, надо делать что-то. Идти надо. Сообщить. Но голому как идти? Схватил что-то с перекладины свисающее – пиджак! Не мой, конечно, а такой, рабочий… пиджак-рубаха, что ли. Грязный, просаленный. Но куда деваться! Сунул руку в рукав, а из внутреннего кармана пачка денег торчит. Да мало того – водительские права с фотографией – того, алюминиевого. Ну, теперь он у меня в руках. Добраться только до властей. Представлюсь, объяснюсь. А то абсурд какой-то, прямо сон. Быть не может.

Сам не помню, как я на улице оказался. Пригород, что ли? Не улица, а тропа под горою. Дома все на горе. Светятся тускло. И к каждому дому разрез в траве – пробором таким, лысинкой – дорожка. Рыжая глина. Пошел, попробовал. Скользко. Что ни шаг, все круче. Как на льду. Сейчас начну руками хвататься. И начал. Все ладони в холодной рыжей глине и мелких острых осколках.

Дополз, до окна дотянулся и грязными ногтями в стекло стукнул. И раз, и два, и три.

Мутно выглянула в окно, а потом на крыльцо вышла женщина. Лицо нейтральное. Как будто не замечает, в каком я виде и какая погода. Улыбнулся я через силу – разглядит, может быть, наконец, кто я такой? И не собирается…

– Вам кого?

Ей лет сорок. Выглядит опрятно, интеллигентно. Изба, на пороге которой она стоит, совершенно ей не подходит. Как не подходит коробка уличной уборной, подглядывающая за нами из-за кустов круглым глазом своего выреза в верхней части – пугающая своей наивностью вентиляция. Этой женщине подошел бы кабинет парткома какой-нибудь небольшой фабрики. С монолитным полированным столом заседаний, со знаменами в углу. С каким-нибудь славным недорогим портретом над ее головой. Большой блокнот. Две бутылки боржоми. Вазочка с печеньем. Коньячок, спрятанный в книжном шкафу за бордовыми обложками полного собрания. Три телефона и четвертый – без диска – на отдельном столике, на кружевной салфеточке. Ах, какие были времена! Все были загнаны, но все было пригнано. Ничего не добьешься, но хоть знаешь, к кому обращаться. А может, и добьешься, если… как бы это выразиться… если подходы знать и лишнего не запрашивать.

– Добрый вечер, если можно так сказать. Вы извините, но я ищу кого-нибудь из начальства. Где тут у вас… Я здесь давно не был. Я из Москвы. У нас досъемки…

О, этот запах! То ли из глаза туалета понесло, то ли… это от меня? От этой рубахи-пиджака, который на мне. Это запах алюминиевого вора, его алюминиевый запах. Ведь он как повис на мне, так и висит – не телом, так одеждой своей. Ну зачем, зачем ему нужен мой пиджак? Бумажник-то в брюках! А свой бросил – и фотографию оставил, и деньги – там много, кажется.

– Я не знаю ничего. – Женщина не торопилась уходить, но и участия никакого не проявляла. – Вам кого надо-то?

– Мне бы надо…

Какой ужас, я не могу найти слово! Мне нужен… мне нужен большой дом с флагом на широкой пустой площади. С шестью дверьми, из которых открывается одна, но табличка со словом «Вход» не на той, которая открывается, а на соседней, которая забита наглухо, а под словом «Вход» стрелка – справа налево… Там, за дверью, сидит человек в фуражке, одетый в полуформенные серо-зеленые тона. Там мраморный пол и широкая парадная лестница с ковром… Вот что мне надо! Чтобы из этого дома куда-то позвонили и все бы устроилось. Да, конечно, слово «ОБКОМ» я не забыл. Но их же нету теперь, обкомов. В Москве – «префектуры», но это, кажется, только в Москве. А здесь? Как можно без начальника?! Кто вообще начальник? Я, честно говоря, даже не представляю, как должна выглядеть префектура. Милиция – да, понимаю. Но от кого я приду в милицию в таком пиджаке? Мне нужен… большой дом, мне нужна власть, которая сказала бы, что делать дальше.

Опять пошел дождь. Женщина на крыльце монументально возвышалась надо мной. Смотрела, как на лодку с капитанского мостика большого корабля… Я ощущал (абсолютно реально ощущал), что становлюсь меньше ростом. Так и было – я перетаптывался от холода, и мои ботинки ушли в глину почти по щиколотку. Я хотел переступить на доску возле ступенек крыльца, потащил наверх правую ногу, но вместе с ботинком от земляной каши отжмачился широкий твердый рыжий пласт и уверенно повис в воздухе, истекая жидким гноем. Я опустил ногу обратно, вклеил пласт на прежнее место.

– Сегодня пятница, – сказала женщина. – Я не знаю. Спросите Попова Алексея Ивановича. Знаете его? Первая Зарядная улица, восемь. – Она махнула рукой налево. – Это за башней. Если только он не уехал.

Я долго вытирал ботинки о траву и промочил их насквозь. Ладно, все равно. Я обогнул башню и попал на мощенную булыжником улочку вдоль стены Кремля. Навстречу мне спускалась группа туристов. На всех прозрачные дождевые накидки с капюшонами, и у каждого сумка через плечо. Послышались пересмеивания, восклицания, французская речь. Я крикнул:

– Комман-т-алле ву, ме коллег?

Французы затихли, потом шарахнулись слегка от меня и пошли вниз торопливее. А замыкающий окинул меня таким взглядом, что я точно понял: нам не по дороге.

Были избы, были вонючие пятиэтажки, были старые купеческие дома в два этажа – из мелкого белого кирпича… были номера 11, 63, 27, 6, 9/14. Восьмого номера не было. Открывались двери. Выходила заплаканная женщина с распущенными волосами и кричала мне:

– Ну, чего ходить-то, чего ходить-то? И без вас тут…

Был парень в дверях – полуголый, с мощной мускулатурой.

Очень убедительно он выглядел на фоне вьетнамской занавесочки из стеклянных трубочек.

– Слышь! – крикнул он в глубину квартиры. – Попова спрашивают, Алексея Ивановича!

Из-за занавески захохотали в два голоса – мужской и женский. Парень тоже оскалился и сказал:

– Да умер он.

– Умер?

– Сдох, сука, – сказал он без всякой злобы. – Теперь на кладбище ищи.

Двери закрывались, закрывались, закрывались, и кончилось опять каким-то дном. Полудворницкая: лопаты стояли, обычные, и скребковые, и широкие железнолистовые для снега; полукотельная: вентили, коленчатые толстые трубы. Народ непонятно балдел. Бродили бесцельно, дремали возле труб. Бесконечно крутили на столе, смешивая, кости домино. Ухало за стеной какое-то паровое устройство. Сочилась горячая вода из стены.

Я сидел на железной кровати – их тут много стояло. Железная сетка накрыта досками. Я прислонился щекой к шершавому рулону оберточной бумаги… И стало мне все равно… Еще слышал голоса, шелест и постукивание домино, а уже задремывал и видел сон. Мне снилось, что…

Я проснулся в просторном номере отеля «Метрополь» в самом центре Брюсселя. Свежие простыни не давали двум теплым одеялам нагнать излишний жар. Я проспал закат. «Не спите днем. Пластается в длину/ Дыханье парового отопленья./ Очнувшись, вы очутитесь в плену/ Гнетущей грусти и смертельной лени». Пастернак был прав. Я уснул днем, и теперь, когда к окнам приклеена черная бумага ноябрьского вечера, я в плену. В плену своего ужасного видения. В руках холод, и они слегка дрожат. Я вхожу в белоснежную ванную с двумя умывальниками, множеством зеркал и всяческих приспособлений. Включив подсветку и глядя на себя в увеличивающую линзу в металлической оправе, я бреюсь. Мне очень не нравится мое лицо. Эти все более обозначающиеся мешочки под нижней челюстью, эта непробиваемая дряблость кожи на шее. Воспаленные, полные ужаса и тоски глаза. Да, сон был ужасен. Сейчас седьмой час. Пора идти в театр. Но я никак не могу начать думать о роли. Я только хочу убедиться, что я здесь… Трогаю предметы, несколько раз включаю и выключаю воду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю