Текст книги "Кто держит паузу"
Автор книги: Сергей Юрский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
Борьба силы и слабости, в которой человеческая слабость непобедима.
В токийском отеле «Ю-Порто» мой малюсенький номер загроможден всяческими приспособлениями – холодильник, кондиционер, бар, телевизор, пульт, с которого могу управлять всеми осветительными приборами и телевизором. Будильник, вмонтированный в пульт, приемник, вмонтированный в пульт. Верхний свет, боковой свет, малый, большой, подножный свет. Наконец, сейф. В жизни не видел сейфа в номере. И еще на холодильнике помимо стаканов на подносе и термоса какая-то металлическая кружка. Не без труда разбираю объяснение по-английски (кроме этой, все остальные надписи по-японски). Выясняется, что это кипятильник. Наполни кружку водой, поставь на прежнее место, и сразу зажигается красная лампочка: под кружкой заработала плитка – включилась от веса воды. Другая кружка включения не даст. Уйдешь и забудешь снять кружку – выкипит половина воды, вес уменьшится, плитка автоматически выключится. Пустяк? Абсолютный пустяк. Но принципиальный. Японцы не борются со слабостями и желаниями, а идут им навстречу. Хочешь? Очень хочешь? – Пожалуйста. И еще я подумал: насколько это безопаснее в пожарном отношении. Вся возможная растяпистость здесь предусмотрена.
Этот принцип во всем.
Курить вредно! Конечно! Но несколько сот миллионов людей пока еще курят. Непогашенный окурок может сжечь целый дом! Конечно! Что же делать? Один вариант– написать на каждом шагу: «Курить воспрещается – штраф и изъять все пепельницы. Но ведь тогда нарушитель (а они всегда находятся) еще более опасен. Японцы суют пепельницы где только возможно и очень следят за вентиляцией. Думаю, что это разумнее. У нас на репетициях курили всего двое. Но постоянно стояло шесть сверкающих пепельниц, и в них несколько раз за день менялась вода. Хотя, признаюсь, я стал жертвой этого попустительства. Дело в том, что я бросил курить и до этого не курил полгода. Но передо мной так соблазнительно поблескивала пепельница, что в конце концов захотелось ее использовать, и я слался. Вот вам и изнанка вседозволенности.
Хождение по универмагу дело утомительное. А для детей особенно. Плестись в толпе, держась за руку или за юбку матери, и ждать, пока то, пока се. С этажа на этаж по взрослым делам – скука. Выше, выше. Но наверху ребенка ждет награда. Крыша или верхний этаж в каждом универмаге—для детей и любителей зверья. Щенки, кролики, рыбы всевозможных видов, корм, приспособления. И еще аттракционы. Детский городок с машинами, и перекрестками, и светофорами. Детское кафе. И садик. Японский, метра три. Но тем не менее удовольствие полное, даже на январском солнце.
Навстречу желаниям, навстречу возможным затруднениям, навстречу слабостям и, наконец, навстречу порокам. Таков принцип. Есть дно видимое. Есть дно и как бы невидимое. Кварталы секс-шопов, маленьких дверок, маленьких лесенок, ведущих наверх или вниз, ярких полуприличных витринок. Весьма пристойные люди тычут листовочки с приглашениями и на разных языках говорят: «Всего две, две тысячи».
В стране запрещены порнография и проституция. И все-таки... все-таки темные страсти находят многочисленные ходы к своему удовлетворению.
А вот стиль поведения людей в толпе, на улицах, очень строгий, целомудренный. Это относится и к молодежи. Никаких объятий и поцелуев прилюдно. На перекрестке в квартале Роппонги возле входа в метро – одно из мест свиданий. Стоят большие часы: местное время и—ниже – еще два: время в Пекине и время в Риме. Тут вдруг понимаешь, как ты далеко от родного меридиана. У этих часов – место встреч. Как во всех больших городах мира. Пятачок маленький. Светло – сверкают вечерние огни. Шумно. Но не от громкой речи. А просто много всего – транспорта, людей, магазинов. Пересекаются две большие улицы и хай-вэй – шоссе на железных опорах поверху. Магазины, рестораны. Тут же и «Хаюдза»– театр, в котором мы играем. Висит афиша, билеты продаются. Кто, дождавшись своего кавалера или барышни, войдет к нам? Кто будет смотреть русскую пьесу «О любви»? Или вместо пьесы пойдут по своим делам, пойдут испытывать свою судьбу, свою любовь? Кто заглянет к нам «на огонек»? Какой там «огонек»! Огнями заполнено все видимое пространство. Сколько их, зовущих огоньков! Я думаю об этом, проходя сквозь многолюдную, бурлящую, но при этом «строгую» толпу. Толпу без эксцессов, без «выходок».
Премьера еще далеко. Посмотрим, посмотрим... Спускаюсь в метро. Афиши. Испанский балет под руководством Гадеса. Негритянский джаз. Певец откуда-то, не понял. Афиш драматических театров не вижу. А может быть, они просто без картинок, и я не понимаю, где они. Многие театры, работающие где-то тут, близко, ждут своих зрителей, ищут их. Наверное, они есть. Не понимаю, не разбираю.
Район Готанда. Утро. Я просто провожу свободный час, бродя по узким улицам. День будний. Серый. Не холодно. Очень тихо. Неподвижно. Рядом, метрах в трехстах, большая улица – Яманотэ-роуд, Но здесь совсем тихо. Не слышно детских голосов, лая собак, шума каких-нибудь работ. Ряд продуктовых лавок. Все содержимое – наружу. Не видно ни покупателей, ни продавцов. Все продукты завернуты в прозрачную пленку – три морковки, две морковки, одна морковка. В бумажной ванночке под прозрачной пленкой. Два помидора) Четыре апельсина. Шесть яблок.
Малюсенькие дворики. На двух квадратных метрах деревцо и несколько кустов. Видно, что это предмет гордости и заботы. Ни соринки, ни упавшей веточки. Но двери заперты. Чисто и тихо. Где же люди? Где частички одиннадцатимиллионного населения. Не знаю. Их не видно. Одинокие шаги по улице слышны издалека. Женщина с собакой. Собака маленькая и молчал кивая. Только стук лап и каблуков по асфальту.
Японская еда. Мне говорили: надо привыкнуть. Я привык довольно быстро. Меню наглядно: в витринах ресторанчиков выставляют не только перечень блюд, но и сами блюда. Впрочем, они не более понятны, чем иероглифы.
Постепенно становится ясно – в каждом районе есть разные кухни: китайская (больше всего), корейская, французская, итальянская и рестораны, где всего понемногу, Конечно, японская кухня с сырой рыбой и рисом и т. д.
Повсеместно едят палочками. Но у европейца обязательно спросят, не подать ли ему ложку для еды. Если рискнешь отказаться в хорошем ресторане от ложки – принесут инструкцию в картинках, как пользоваться палочками, сами палочки и еще палочки на память – домой (видимо, для тренировки). Еще до заказа, в. ту секунду, когда вы усаживаетесь, подается вода или зеленый чай. До всех блюд перед каждым кладут запечатанную в целлофан горячую влажную салфетку. Иногда еще надевают бумажные фартуки с маркой ресторана – может, ты грязнуля, заляпаешься – идем навстречу. Недопита гостями бутылка спиртного – можно оставить. Наклеят бумажку с твоей фамилией, и остаток ждет тебя в этом ресторане – заходите снова.
Еще дома в японской хронике по телевизору я видел людей в каких-то уродливых повязках на лице. Неужели столько больных? Однажды на репетицию в таких повязках явились сразу двое – пожилой актер и молоденькая ассистентка. Вид жутковатый. Я всполошился: «Что случилось?» – «Ничего, ничего, простуда». Это опять их вежливость. Малейший насморк (а вдруг вирус?) – надевается маска: отгородиться от окружающих и дать сигнал опасности.
Кафе на шумной улице. Кто-то громко окликает моих спутников. Кто-то ведет разговор через столики– из угла в угол. Конечно, европейцы. Кто-то в одиночку танцует посреди зала, резко взмахивая руками. На нем длинное пальто. Он спиной к нам. Притопывает, резко вскрикивает. Поворачиваешься – конечно, европеец. Японцы как бы не замечают такого поведения. Чинность—вот их стиль. Двое молодых сидят друг против друга. Смотрят немного в сторону. Переговариваются изредка и негромко. Ни разу не видел идущих по улице в обнимку, целующихся или прижавшихся друг к другу в метро. Чинно. Чинно! Вот празднуют день рождения маленького мальчика – днем в ресторане. Бабушка в кимоно, дедушка в черном костюме, папа и мама – в чем пришлось. Поздравления. официант приносит торт с шестью свечами, и мальчик задувает свечи, и аплодируют, и смеются. Но речи вполголоса, и смех – скорее, улыбки, и аплодисменты, как шелест.
По узкой улочке возвращается из гимназии группа девочек. Форма – черные широкополые шляпки, черные платья, одинаковые сумки. На их пути трое мальчишек. Жду, сейчас мальчишки что-то выкинут: они перешептываются, сговариваются. Девочки подходят– им надо пройти между мальчишками. Враз – и все трое парней одновременно выбрасывают вперед руки с какими-то листовками. Девочки чуть сжались и, не взяв рекламки, гордо вздернув головки, потопали дальше. Вот и вся шутка.
Прямое отрицание, прямой отказ—редчайшее исключение в общении. Непонимание, невозможность выполнить что-то проявляется завуалировано. Спрашивающий, просящий должен сам догадаться. С непривычки это не очень просто, потому что выражение лица и при полном согласии и при полном несогласии одинаково доброжелательно.
Я видел острые парламентские дебаты с выкриками и напряженными лицами. Видел беснующуюся толпу молодежи на концерте поп-музыки. Видел по телевизору. В быту, в будничном городе – чинность.
Японцы умеют и любят делать подарки. Умеют радоваться подарку. Замечательное качество: добавить к купленной вещи что-то от себя лично, сделанное своими руками – индивидуализировать подарок.
Долгое прощание. Церемония множества взаимных благодарностей, пожеланий, глубоких поклонов.
Вежливость – регулятор общения. Она заменяет и европейское дружелюбие, и европейское раздражение, даже ругань. Сверхвежливость, сверхулыбка, сверхпоклон вполне может выразить недовольство и даже агрессивность.
На последние десять дней я сменил отель, поближе к театру, В моей предыдущей гостинице с абсолютно свободным режимом для постояльцев не были оговорены никакие правила. В новом отеле мне вручили карту с длинным списком предупреждений. Возвращаться до полуночи, предъявлять карточку проживающего для получения ключа, не принимать гостей в комнате и т. д. Потом разобрался: отель не преследует коммерческих целей. Он для ученых. Обладает открытой для всех живущих в нем уникальной библиотекой. Но пока разобрался, нарушил правило. Пришел гость – советский журналист. Мне вежливо предложили– вот в холле очень удобно посидеть. Я объяснил: да не надо, мы у меня посидим. Мне еще вежливее предлагают: а вон другой холл. Я опить: спасибо, спасибо, мы посидим в номере. И прошли. И посидели. Потом я его провожаю, а со мной так уж вежливы, что я до отъезда подумать не мог кого-нибудь позвать к себе.
Вокруг гостиницы сад. Это большая редкость – сад посреди города. Маленькие горки, каменные скамьи, что-то вроде небольшого грота, ручей, мостики. Обойти сад быстрым шагом можно за пять-семь минут—все его тропинки. Каждое утро пятеро садов-н и ков чистят дорожки, подбирают упавшие обломки веток, сор. Все это погружают в черные мешки и уносят, Сад как нарисованный. Идти по нему боязно – как идти, когда ступаешь ногами по картине.
Двое рабочих возятся у ворот—вынимают полосу тротуара, ставят новую, с широкими круглыми выступами. Это для слепых. Так по всей улице. Так на всех станциях метро – и на платформе, чтобы ногой ощутить—один шаг до края.
Однажды знакомый японец говорит мне: «Мы очень упрямы». Я удивляюсь—не замечал этою. Вроде бы наоборот: псе время согласие, уступчивость. Но ведь ему, японцу, виднее. Упрямы– значит, упрямы. Но постепенно начинаю задумываться: как трудно постоянно сдерживаться. Одной вежливостью глушить и недовольство и раздражение. Нет выброса чувств, Все вовнутрь. Шлаки стрессов не выходят наружу. Что же носят в себе эти хрупкие вежливые люди?
Выпал снег. Вдруг. И наш сад стал совсем гравюрой. Снег здесь редкость. Но я не увидел ни растерянности – как же теперь, все занесло?—ни особых эмоций радости или удивления. Все служащие вышли на улицу и стали сгребать снег. Он продолжал идти, а они сгребали. Уже и их непокрытые головы стали белеть не сразу тающими снежинками. Пар шел изо рта. Садовники чистили дорожки. Их снова засыпало, а их снова чистили. И снег перестал. В конце концов, это почти субтропики.
Громадная и своеобразная нация живет на этих островах. Здесь глубинные, многократно исследованные и не поддающиеся исследованиям традиции, отношения, психология, законы быта. Здесь многое открыто глазу и еще больше тайн. Я жил и работал и Японии недолго. Я видел лишь поверхность, мелочи быта. Но видел своими глазами, Может быть, полезно не просто воспринять, а рассказать об атом.
Я видел, как шел снег в Токио. Как его убирали. Как выглянуло солнце и белым цветом вспыхнуло первое, самое раннее дерево.
О братьях по профессии
Театры в Японии живут трудно. Театральных актеров никак не назовешь баловнями судьбы – ни в социальном, ни в материальном плане. Труппы велики– иногда до ста актеров. Но членство в труппе носит, скорее, клубный характер: зарплаты нет, прямой обязанности администрации занять актера в спектакле тоже нет. Труппа – это круг людей, из коего некоторые иногда работают и некоторые иногда получают зарплату.
Поэтому при театре возникает особая контора, нечто вроде бюро по трудоустройству. Актеры скопом содержат ее, а она помогает им найти свое применение в кино, на телевидении, в разных видах рекламы и, наконец, просто в театральных профессиях. Все это очень непросто, порой конфликтно, что заметно стороннему глазу даже при традиционной вежливости и улыбчивости. Художественное руководство театра и контора имеют абсолютно разные интересы. Но при этом нуждаются в существовании друг друга. Над ними обоими стоит хозяин, или группа хозяев, или совет – те, кто дают дотацию, авансируют работу: театры-то частные. Государственных театров, как мне сказали, в Японии нет.
Как и везде, здесь имеются актеры, на которых спрос большой, а на других спроса нет. К первым контора благоволит, вторые благоволят к конторе. Для того, кто нарасхват, требуется личный антрепренер – работы много. Такой член труппы оказывается в особом положении, естественно вызывая некоторое недовольство, повышенную критику сотоварищей. Но, с другой стороны, популярность такого актера увеличивает интерес к театру, это уже прямая выгода для всех. Мало того, большие актеры порой просто вносят деньги, заработанные, скажем, в кино, в общий котел средств своего театра. Но тогда уже обидно слышать критику и перешептывание, начинает ощущаться иждивенчество своих товарищей.
Со стороны трудно разобраться. Еще труднее жить и работать и порой создавать искусство. И, однако, труппы существуют. В них приходят ученики; они готовы посвятить свои жизни не очень славному, вовсе не выгодному, но вечному делу театра.
Собственных помещений у трупп нет. Исключение– театр «Дзенцинзя», о нем чуть ниже. Все труппы арендуют помещения, и стоит это очень дорого. Поэтому охотно идут в компанию с кем-нибудь, чтобы поделить расходы.
Так в театре возникает буфет для зрителей. А потом он превращается в кафетерий, потом в бар с горячими закусками в любое время дня и для любого прохожего. А потом в ночной бар с музыкой,
У нас в «Хаюдза» работает еще «Синематен», Кинотеатр одного сеанса. Каждый вечер ровно в десять здесь крутят недурные фильмы. Но это означает, что в 9.45 должен опуститься экран, а мы должны к этому времени закончить спектакль и наши зрители должны уйти, уступив место кинозрителям. И ни минуты опоздания. Так что никаких вольностей. Никаких разговоров– дескать, ну будет спектакль на десять минут длиннее, ну подумаешь! Нет, нет, думать надо заранее. В 9.45 должно быть пусто. Декорация пусть останется, но на авансцене опустят экран, и пойдет кино—чаще всего заграничное, чаще всего из серии ужасов.
Завлечь зрителей в театр нелегко. Должно быть нечто абсолютно экстраординарное, да еще мощно поддержанное прессой и рекламой, чтобы народ «попалил». А при этом такой дефицит театральных помещений, что арендовать сцену и зал приходится задолго и на минимальный срок: каждый лишний день – огромные деньги. Нам это трудно представить, но вот крупная труппа ставит пьесу и заранее объявляет: спектакль пойдет 7 (семь) раз. Все! На большее они не рассчитывают. Есть спой круг зрителей, они заранее купят билеты (это нечто вроде наших абонементов в филармонию). Таких зрителей наберется на семь спектаклей. Все! Надежда на вдруг выстроившуюся очередь в кассу, на шум по всему городу, на студентов, стоящих ночью в ожидании начала продажи билетов, на снующих с криком «нет ли лишнего билетика» – для них это все из сказок или из рассказов их же коллег, побывавших в Москве или в Ленинграде.
Двадцать—двадцать пять спектаклей—это нормальный, выше среднего успех. За тридцать – большой успех. Возобновление представлений спектакля, скажем, через, год – величайшая редкость. Спасают гастроли. Там, в провинциальных городах, легче. Люди не так холодны к театру. Поэтому гастроли часто бывают длительными. Там, бывает, зрители наполняют залы на тысячу и даже более мест. А более скромные труппы берут количеством быстрых перемещений – по школам, по домам культуры, два, а то и три спектакля в день.
Я уже упомянул о театре «Дзенцинзя» («Театр – вперед»). Сперва на одном из приемов мне довелось познакомиться с двумя из его руководителей. Мы заинтересовались друг другом. Решили, что, когда я выпущу премьеру, устроим встречу в театре и поговорим на профессиональные темы. В назначенный день мы с переводчиком приехали на окраину Токио.
Новенькое, весьма благоустроенное театральное здание. На фасаде накладными металлическими буквами– название театра. Это гордость. Да, здесь именно театр, а не зал, который сдан театру на время. Это собственность компании—труппы, существующей уже пятьдесят лет. Компании же принадлежит довольно большой участок земли возле театра. Здесь построены хозяйственные помещения и несколько небольших жилых зданий. Общежитие актеров. Живут коммуной. Здесь играют, репетируют, здесь же и растят детей.
Деньги на это приобретение собирали – все это добровольные пожертвования зрителей. Доска с множеством фамилий самых щедрых дарителей.
Театр играет и классику, но больше – современность. Основу составляет японская драматургия и литература. Женские роли исполняются мужчинами, даже в современных пьесах.
Мы сидим за большим столом, беседуем. Напротив меня – один из ведущих актеров театра – он в нем со дня основания. В новой современной комедии он играет центральную роль – бабушку.
К двум часам дня в зале мест на пятьсот собралось человек двести актеров, студентов, друзей театра. По-русски не говорит никто. Я дал часовой концерт, стараясь показать максимально «доходчивые» и разнообразные произведения – больше мимики, пантомимы, жестов, напевности. Но... на этот раз языковой барьер был слишком высоким. Я это понял, когда после меня вышел на сцену японский актер, работающий в старинном жанре «ракуго»—рассказа-импровизации. Зовут актера Энди-сан. В кимоно, с веером в руке, на коленях он расположился на специально приготовленном помосте и начал. Зал принимал. Смеялись. Мне очень нравился обаятельный, оригинальный актер. Но... что поделаешь: я ничего не понял. На все мои вопросы: «Что, что он сказал?» – мой переводчик, подумав, отвечал: «Непереводимая игра слов».
Потом мы вместе вышли на сцену, и состоялась публичная беседа – о технологии одиночного существования на сцене, о том, что у нас называется «театр одного актера».
Потом за кулисами и по дороге обратно мы говорили более интимно. И оказалось – проблем много, а работы мало. Только кино, телевидение, реклама дают сносный заработок актерам. Зарплата актера в театре значительно ниже среднего заработка трудящихся по стране, И те, кто снимается, должны тоже делать это не останавливаясь. Один из актеров сказал мне:
– Я много снимаюсь, чтобы иметь возможность работать в театре,
– Сколько же у вас было фильмов?
– Семьсот тридцать пять.
Я не поверил своим ушам. Но ока зал ось – ошибки нет.
– А как же театр при этом? А как же другие, которые не снимаются?
– ...крутимся.
При этом надо заметить: никакой угрюмости в людях. Улыбки и доброжелательность.
О Комаки, о Мидзухо, об Икеде и о других
В последний раз мы репетируем в нашем подвале. Жалко с ним расставаться. Уже не будет этой неповторимой интимности общения. Актеры уйдут на сцену, радист – в свою будку, помреж – за кулисы. А мое место теперь в зале. Я буду (должен быть!) строгим командующим. Строгим, потому что времени нет. Премьера через три дня. Приехали С. Алешин и Э. Стенберг – автор пьесы и художник спектакля.
В комнате был один очень хороший прогон. Это обнадеживало. Знал, что будет и плохой. Он был. Единственная его радость была в том, что мы вес понимали: плохо» и вместе нащупывали причины потерь. Была, правда, еще радость. На репетициях вес больше гостей – и русских и японцев. На плохом прогоне слежу краем глаза – плачут, прислушиваюсь – смеются потихоньку. А ведь сыграть мы можем и лучше.
И вот последний прогон в комнате. У нас уже свой язык общения, В ходу слова и из японского, и из русского, и из английского. А главное – жесты, условные знаки, которые выработались от многих часов совместной работы, от желания понимать друг друга. Мы не только оговаривали, но практически изучали отличия русской и японской бытовой пластики и особую жестикуляцию стиля комедии дель артс (это и отрывке из Боккаччо). Наша декорация – гримерные комнаты актеров. Они играют современную русскую ситуацию, но порой останавливают течение действия и проецируют извечный любовный треугольник на другие времена. И тогда играют в иной манере. В гримерной развешаны костюмы разных эпох. Тут же переодеваются, и тогда меняется все—речь, жесты, темп, психология. Много времени мы уделили особенностям чтения стихов. И зазвучал, зазвучал Пушкин по-японски. И Ростан зазвучал. Комаки-сан и Мидзухо-сан отлично «спели» во французском духе диалог Сирано и Роксаны. И Икеда-сан научился совсем твердо в быстрой речи совсем «по-итальянски» раскатывать «л» – «Боллонья», а это очень трудно для японца – сперва у него получалось: «Борронья».
А затем пошли разговоры об отличии психологии. Русский профессор и японский профессор, русский адвокат – японский адвокат, русская замужняя и при этом работающая женщина и японская. Измена. Выражение горя. Гнев. Обида. Вспышка раздражения—по-русски и по-японски. Чем больше разного мы находили, чем более откровенно обсуждали и пробовали, тем более забывали слова «надо сделать так». Все больше появлялось островков, когда «само делалось» – от души. И я уже – принюхался, что ли? – переставал различать родовые или национальные признаки. Видел индивидуальности этих талантливых людей, и они мне становились все более дорогими.
Я еще не уехал, а уже начал вспоминать – все, что было. Потому что кончался самый важный этап– путь вовнутрь. Начинался новый—путь вовне, к зрителям. Да, именно это состояние: я был здесь, все еще было реальным, а я вспоминал – или запоминал! – идущий день и все, что перед моими глазами. И то, что уже прошло.
Мидзухо-сан рассказывает;
– Я с материка, родился в государстве Мань-чжоу-Го. В конце войны я был гардемарином императорского флота. Был воспитан в духе японского шовинизма, военную профессию считал единственно благородной.
Однажды в Киото пошел на представление театральной труппы. Давали «Три сестры». Он был поражен. Это было не просто ощущение поэзии или высокой драмы. Случился переворот в душе.
Мидэ ухо-сан продолжает:
– Я понял всей глубиной своего сознания, что и другие люди, не только японцы, любят, страдают, имеют прекрасную цель жизни и трагически не могут ее достичь,
На всю жизнь он беззаветно полюбил театр и Чехова. Он оставил военную службу гари первой возможности. Стал актером, потом выдающимся актером. Великолепно знает литературу. Русская классика знакома близко и любима. Европейскую литературу знает отлично. Мид зухо-сан рассказывает, раздумывает, а Митико вдруг начинает плакать.
– Что с вами?
Не может остановиться.
– Что с вами?
– Я вспомнила, как Мидзухо-сан играл в одной пьесе много лет назад... Какой он был прекрасный, грустный, незабываемый.
Мидзухо-сан машет руками: хватит, хватит воспоминании, подумаем о нашем спектакле.
Мы едем с Комаки-сан в ее машине на деловую встречу. Едем долго, минут сорок. Уже стемнело. Мы то крутимся по узким, точечно освещенным улочкам, то вылетаем на сверкающую неправдоподобным количеством огней Гиндзу, то движемся в ровном, как бы неподвижном потоке машин по надземной дороге, где точно рассчитанные светильники бросают точно рассчитанный рассеянный свет на дорогу, на стены дороги. И так все стерильно, и так неподвижен мчащийся поток машин, что, кажется, снимаемся мы в каком-то научно-фантастическом фильме о двадцать первом веке, где художник предпочел размах фантазии и выстроил эту бесконечную одинаковую дорогу со стенами и немигающим светом. И только изредка в щель стены мелькнут скопища живых огней и донесется живой шум невероятного города.
Комаки ведет машину уверенно. Мы вдвоем. И вдруг отчетливо понимаю, что мы безъязыки. Там, на репетициях, темы заданы и мы (нам так кажется) уже по-настоящему общаемся. А здесь... Я вижу ее профиль... изгиб породистого носа. Сжатые губы.
Серьезность. Суровость. Воля. Кто это? Ведь я совсем ее не знаю. Неужели это она доверчиво и наивно просила растолковать, что такое загадка женской славянской души? И я толковал. И мы вместе радовались пониманию. Она кивала головой и улыбалась. А сейчас... Какой поразительный профиль! Какая в ней загадка! Как осторожен должен быть режиссер, лепя картину спектакля из живых людей. Сколько в них спрятано, и никто не должен сметь касаться их тайн. Никто. Артист отдает свою тайну зрителю. Но сам! Ни по чьему приказу! Только сам. А зачем тогда режиссер? Не нужен? Нет, неправда. Знаю, что нужен. И мне, как актеру, нужен. И им, позвавшим меня с другого края света. И все-таки – кто эта женщина за рулем? Я не знаю ее.
Сегодня месяц, как мы работаем ежедневно. С утра и до темноты.
Его жена—миниатюрная женщина, артистка детского театра. У них трое детей. Сам он служит в скромном университете. Квартира мала, но отдельная, хотя очень далеко от центров города. Доходы невелики. Жизнь напряженная. Все это я узнал позже и не от него. А слерва раз и два... и потом опять увидел в углу нашего репетиционного залп широкое лицо с широкой улыбкой, источающее внимание, доброжелательность и доброрасположенность.
Это профессор Терухиро Сасаки, русист-историк. Говорит по-русски отлично. Небольшой акцент есть, но затруднений никаких: его словарный запас огромен. Сперва мы просто обменялись вежливостями – кик живете, чем интересуетесь... и тут же попали на общую тему, волнующую обоих. Тема Саса-кн-сан и предмет его исследований и его любовь – русское народовольчество: факты, политика, психология, философия, быт – это все бесконечно интересует его.
Последнее время он занимается двумя фигурами– Лавровым и Тихомировым. Я говорю профессору Сасаки, что уже два года пытаюсь переложить на язык сцены роман о Германе Лопатине. Сасаки-сан оживляется. Лопатим и для него эталон душенной чистоты, в высокой морали и решительного действия, смелости. Новый роман Ю. Давыдова о Лопагине здесь еще неизвестен. Я обещаю прислать роман. Мы договариваемся продолжить знакомство и наши беседы. Перед премьерой Терухиро Сасаки приносит мне оттиск своей статьи о Петре Лаврове – на русском языке... Отсюда, через сто лет, через тысячи километров, он разглядывает подробности отношений внутри русской революционной эмиграции. Там, по его мнению, начала многих явлений, определивших последующее развитие не только в России, но в мире.
Хорошая статья, интересный человек. И улыбка из-под усов незабываемая.
А вот профессор Нодзаки неулыбчив. Суров. Или это печать возраста? Он жил в Ленинграде и в Москве в двадцатые годы. Занимался русским театром. И сейчас почитается в Японии самым крупным специалистом в области советского сценического искусства. Его русский совершенно лишен акцента. Петербургская профессорская речь. Он хорошо знал всех крупнейших деятелей русского театра. Как выясняется, был близко знаком, даже дружен, с моим учителем, профессором Макарьевым. Ясно-ясно, четко произносит Нодзаки-сан русские слова.
– Бывал у него в его квартире на углу Фонтанки и Щербаковского и имел честь быть знакомым с его очаровательной женой: Верой... вот, видите, запамятовал отчество.
Слушаю – и сам не .верю: так говорят, так произносят слова только коренные ленинградцы.
Пошивочная – это комната метров в пятьдесят, разделенная на две неравных части подвижным шкафом на роликах. Здесь, в одной этой комнате, помещаются материалы, образцы, готовые вещи. Здесь мы, бывало, проводили по два-три часа вечером. Шли примерки, подгонки. Приходила сюда вся группа. Но здесь не скучали, пока подбирали рубашку для Иксды или переделывали плащ на терпеливо стоящей перед зеркалом Комаки. Всем находилось дело.
Я все дивился—сколько тут поместилось. Как рационально использовано место. И еще: как эти трое – закройщик-художник и две портнихи – работают. Спокойно и непрерывно... и качественно. А результаты их работы—вот они.
Шкаф раздвижной и подвижный. Он состоит из полутора десятков секций. В одних мелочи – нитки, галуны и т.д., в других же—коллекция прошлого. Фактически – музей. Отлично переплетенные материалы по сделанным за многие годы спектаклям. Фотографии эскизов, костюмов, сцен из спектаклей. За много лет. Десятки спектаклей. Наглядно. Вижу горьковские пьесы, Брехта, Шекспира. А вот Комаки в пьесе Шекспира десять лет назад. Все сохранено. Все может быть восстановлено, возрождено. И все это сделали вот эти трое мастеров.
Бывает, за целый день не успеваешь поесть. И, возвращаясь поздно, вдруг чувствуешь жуткий голод. Ну» ничего. Есть круглосуточная лавочка рядом с отелем. Там все, что хочешь, и хозяева уже знакомые. Но есть еще один соблазн. Вот это уже экзотика: прямо на улице—тент, вернее, тентик. Скажем точнее – квадратный зонт, чуть больше обычного. Под ним сидят двое. Хозяин «заведения» и клиент. Между ними микростолик и под ним печка. С тента свисают полупрозрачные полотнища—накрывают спину. Моросит январский дождь. Ветер. А посреди улицы стоит этот тент-зонт и сидят под фонариком там, внутри, два человека. Один готовит и кормит другого. О чем-то разговаривают. Очень хотелось попробовать лагмана (так. выглядело блюдо). И стояли эти тенты в ожидании гостя. Но я не решился. Как объясняться? Как без языка так близко глянуть в глаза друг другу? И о чем нам с ним говорить?