Текст книги "Кто держит паузу"
Автор книги: Сергей Юрский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
Для себя я назвал эти кадры «аквариумами»:
очень чистое стекло, продуманный и красивый подводный пейзаж. Не надоедает смотреть на бесконечное легкое колыхание водорослей и движение рыб. И вся картина -три-четыре десятка таких «аквариумов», поставленных рядом. И сквозь все – предчувствие, приближение и, наконец, явление огня, постоянного кульминационного образа Тарковского. Горящий родной дом, храм, горящий человек, горящая свеча.
Тарковский – явление исключительное. Его искусство имеет и последователей и подражателей. Появились фильмы, развивающие его эстетику. Не буду ни разбирать их, ни оценивать. Они не обделены вниманием зрителей и критики. Хочу только заметить, что, радуясь появлению нового, мы вовсе не обязаны принимать все новое с восторгом. Лично для меня неполноценно искусство, вовсе лишенное самоиронии, неспособное рассмотреть проблему объемно, с разных точек зрения. Я чувствую в этих произведениях дух сектантской проповеди и декаданса одновременно. Но не будем нетерпимыми. Попробуем учиться соревноваться, а не «отменять» друг друга. Да, не так просто перестроиться, понять вдруг, что люди разные, и искусство разное, и зрители разные.
Борись, в меру сил утверждая свое понимание, свое искусство. Но уважай права других. Борьба за признание, а не на уничтожение. Увеличилась глубина резкости в нашем общем изображении. Но не перейдем меру резкости во взаимоотношениях друг с другом, в нашем поиске художественной истины.
Театральная страсть
Этот сезон подарил мне знакомство с человеком, творчество которого поразило меня впервые двадцать семь лет тому назад. С тех пор я всегда интересовался им, думал о нем. И вот случилось встретиться, и играть на той же самой площадке, и вместе репетировать. Увидеть вблизи, что он творит и как он это делает.
Человек этот – Джордже Стрелер, создатель и руководитель одного из самых прославленных театров Европы – «Пикколо ди Милане».
В 1960 году в Москве Стрелер показал свой спектакль «Слуга двух господ». Впечатление незабываемое. Навсегда запомнилось, как актеры в открытую, на глазах у зрителей переключались из ритма кулис в ритм сцены. На чуть возвышающейся над планшетом площадке они жили в бешеном каскаде гольдониевских ситуаций, в мире трюков, в головокружительной карнавальной веселости, и при этом идеально точно выстроены были движения. Около площадки жили в ритме актерского быта: они отдыхали, готовились к выходу, поправляли костюмы, а заодно имитировали разные шумы, необходимые по ходу действия. И это тоже было свободно и... точно выстроено.
Запомнился удивительный Марчелло Моретти в роли Труффальдино. И все остальные фигуры остались в памяти. И маски и лица.
И еще одно запомнилось: к чувству восторга примешивалось какое-то щемящее душу чувство. Откуда ? Спектакль веселый. Весь, с начала до конца. Может быть, просто жаль, что он кончается? Наверное. Так я думал тогда. Позже, посмотрев и другие спектакли Стрелера, понял: это щемящее чувство задумано режиссером, невидимо, но точно вплетено в саму ткань действия.
Через много лет я увидел «Кампьелло» Гольдони. На сцене был двор и многочисленные обитатели :|Того двора, очень разные и очень единые вместе с тем. И был чужак. Тоже итальянец, но из другого края. Чуть иначе говорящий, чуть иначе думающий. Двор /кил своими делами, обидами, сплетнями» свадьбами. А потом пошел снег.. И им всем, южанам, стало весело под снегом. В конце чужак уехал. В маленьком окошке, врезанном в большую пустую, дальнюю от зрителей, стену, было видно, как в комнате веселятся, танцуют. Мелькали спины, руки, глухо, еле слышно доносились гол оса -
И опять осталось это чувство щемящей печали. Стрелер выстраивает очень, ясный, очень демократичный театр. Его персонажи полны жизни. Но подлинная его тема -мгновенность, незащищенность этой жизни. Он не дает зрителям никаких явных знаков своей подлинной темы. Мизансцены его сродни композициям мастеров Возрождения: в них равновесие, симметрия, в них уверенность, оптимизм. Подспудно – изменениями ритма, света, композиций, тональностью речи – он вселяет и нас, скорее в наше подсознание, чем в сознание, ощущение шаткости этого равновесия. В этом одна из главных особенностей его таланта.
Потом вышла его книга «Театр для людей». Страстная книга и потому царапающая. Его мысль о том, что профессия актера не искусство, а ремесло – при этом невероятное возвеличивание этого ремесла, – и будоражит, и вызывает сопротивление, и убеждает в какой-то степени. Во всяком случае, она по-новому освещает нашу деятельность, зовет к трудам, обращена к практике. Его статьи о Брехте, о Гольдони, о музыке – шедевры театральной литературы.
И я увлекся Джордже Стрелером. Много слышал о нем и много думал о нем.
И вот в путаных коридорах кулис театра «Пикколо ди Милано» мы сталкиваемся лицом к лицу. Невысокий седой человек в черном свитере стремительно распахивает дверь, продолжая что-то говорить находящимся в комнате. Пожимает мне руку и с ходу выпаливает:
– Салют. Ну как, Маяковский готов? Я приду смотреть. Но ты чувствуешь, какое в нем великое сочетание революции и мистики? Я буду делать о нем спектакль. Он не только понял дух революции, он понял, что революцию делают живые люди. Как это выразить? Нука прочти, как по-русски звучит начало поэмы «Во весь голос».
Это наша первая встреча. Но здесь я должен сделать отступление и рассказать о том, что ей предшествовало и как я оказался в Милане.
В Москве гастролировал театр «Комеди Франсэз». Московские актеры встретились с французами в Доме актера. Я вел эту встречу и в небольшом общем концерте читал для гостей Пушкина по-французски в переводе Марины Цветаевой. Это часть моей большой двуязычной программы, сделанной за год до этого. Гостям понравилось. И перевод заинтересовал. Актеры и руководитель труппы сказали: а почему бы вам не показать это в Париже? А почему бы нет? – ответил я с абсолютным и естественным неверием в серьезность разговора. Тогда актриса Катрин Сильвиа вымолвила по-русски: «Я скажу Стрелеру, он теперь руководит театром «Европа» в Париже; я с ним работала и знаю, что его может это заинтересовать». Вот и все.
А через два месяца секретарь Стрелера – элегантнейшая, с необыкновенной скоростью говорящая на всех европейских языках – Элизабет Айс приехала в Москву и среди прочих своих дел привезла официальное приглашение.
Программа – на мой вкус. День концерта – 7 февраля. Место – Малый Одеон. Первая проба подобного выступления: сольный русский концерт в Париже. Решили: 70 минут по-русски и 30 – по-французски. Авторы: Пушкин, Мериме, Бодлер, Верлен, Препср, Берне (в переводе Маршака), Шукшин. Вот такая смесь. Потом решились перенести концерт в Большой Одеон – 1200 мест. Народ был. и концерт имел успех. Наибольший – «Сапожки» Шукшина. В зале было много русских.
Сам Стрелер в Париж не приехал, но прислал телеграмму с пожеланиями успеха. Через секретаря передал: приглашает познакомиться в Милан и там дать концерт. Договорились на 17 мая. Стрелер просил, чтобы обязательно был Маяковский. В моей программе Маяковского нет. Но я согласился сделать к сроку.
Я начал активную работу, и очень скоро поэт, которого до этого я лишь почтительно уважал, захватил меня полностью. Я сделал получасовой моноспектакль по поэме «Человек». Выучил «Во весь голос» и несколько стихотворений. Составляя программу, за две недели до отъезда я попросил перевести на итальянский очень смешной монолог М. Жванецкого «Тренер» и выучил его на новом для меня языке.
Мы с женой приехали в Милан ]4 мая – в день юбилея «Пикколо». Праздновалось его сорокалетие. Праздник проходил в новом помещении, «Студио», – очень оригинальном театральном здании с большим разнообразием сценических возможностей.
Праздник начался спектаклем. Шла новая постановка – Эльвира, или Театральная страсть». Здесь Стрелер не только постановщик, но и исполнитель главной роли. Он играет великого режиссера Лун Жуве, репетирующего сцену из «Дон Жуана».
Это был четвертый стрелеровский спектакль, виденный мной. Третьим была «Трехгрошовая опера» Б. Брехта, которую я посмотрел в Париже, в огромном зале театра Шатле. Многолюдный, мастерский спектакль, с изумительными декорациями, подробным реквизитом. большим оркестром. Теперь, в «Эльвире», сцена была абсолютно пуста. Под музыкальную мелодию третьего звонка погас свет. Потом в ярком луче возник один стул и из тьмы в светлый круг шагнул Стрелер. Долгой овацией зал приветствовал маэстро.
Игралась документальная пьеса. Ее сюжет составили семь репетиций одной и той же сцены из «Дон Жуана» которые вел Жуве в Париже в период немецкой оккупации. Он добивался той великой театральной страсти, которая выше жизненной, потому что лишена атеизма. Личные чувства актрисы и страдание ее героини должны соединиться в какой-то очень высокой точке. Трагедия Эльвиры – женщины далеких времен – и реальная горечь актрисы, живущей под властью третьего рейха. Мелькнули кадры немецкой хроники, спроецированные прямо на стены, на сцену, на зрителей. Провыла сирена воздушной тревоги. И опять осветилась пустая сцена. Только посреди нее лежала длинная доска, в которую были ввинчены лампочки, – рампа. Луи Жуве репетировал со своими учениками. По одну сторону рампы – он и несколько ассистентов. По другую – актриса и то пространство, где должно возникнуть чудо театральной страсти, художественной подлинности, где соединяются сила и изящество, естественность и величие. Гизела Мадзини была превосходна. Ей удалось через семь вариантов исполнения одного и того же текста передать весь путь к вершине. То чуть манерно, то чуть бытово, то слишком лично, то «не от нутра». И наконец...
Какая овация была в зале, когда после седьмой пробы маэстро сказал одно слово: «Да». И мы все понимали – «да»? Так!
А потом погас свет и ровным голосом, как ранее он объявлял даты репетиций, Стрелер сказал, что в 1944 году актриса ата в числе других евреев была арестована немцами и погибла в застенках гестапо.
Спектакль кончился.
Два часа мы смотрели на Стрелера и его труд. Он не играл другого человека. Он выражал свои мысли о театре словами Жуве. Он показывал, пробовал, искал пути. Он был терпелив и непреклонен. Великий режиссер, вышедший на сцену и выразивший в полную меру свое понимание театра. Минимум вещественности, максимум душевности. Колоссальное доверие к зрителю. Вера в силу слова. Умение одним намеком, штрихом, сломом ритма переменить атмосферу.
Театр, очищенный от бутафории, очищенный от всякого каботинства. Театр, где умеют возбуждать воображение зрителя и на нем, как на прочном фундаменте, строят здание поэтической истины.
Потом был антракт. Я бродил среди возбужденной толпы и в страшном волнении думал о том, что через два дня мне предстоит одному выйти на ту же самую сцену.
Собственно юбилейная часть началась поздно, в двенадцатом часу. Вел ее сам неутомимый Стрелер. Помогал Р. Плачида его бывший актер, а теперь звезда кино. Много гостей приехало из разных стран. На «ты», по-братски приветствовал Стрелер коллег-актеров, поэтов, министров критиков, писателей. А актеры н поэты прямо из зала выходили на сцену. Шел концерт высшего класса. Лучшие певцы, балетные актеры. С экрана громадного телевизора театр приветствовал Джон Гилгуд – прямая трансляция из Лондона. С трубами и тромбонами явилась труппа старого «Пикколо». Под «Цыганочку» веселой и слегка растерянной толпой ворвалась на сцену «Таганка», закончившая только что «На дне», – они играли здесь тоже по приглашению Стрелера.
Как воспоминание о шекспировской « уре», некогда поставленной Стрелером, из-под колосников с двадцатипятиметровой высоты слетела на тонком тросе уже полюбившаяся нам Гизела Мадзини в «ангельском» костюме. Апофеозом был гигантский торт, поднятый на плунжере из преисподней сцены. Торт диаметром четыре метра и высотой два, украшенный горящими свечами, волшебно белый. При этом вполне съедобный, он был опробован всеми зрителями.
Под дождем на улице в честь театра взносился к небу фейерверк.
Были и накладки. Не вовремя включился звук при прямой трансляции из Лондона. Не взлетели и л торта запланированные голуби. Кто-то не вовремя вышел. Но все это было не
важно. Была импровизационная атмосфера, которая окрашивала все вокруг.
Все это придумал, организовал, поставил и вел – Стрелер.
Как он все выдерживает? Сколько надо бы после этого просто отдыхать. Никто не рассчитывал увидеть его завтра.
Назавтра я зашел в театр «Пикколо» узнать о времени репетиции и других деталях. И вот тут распахнулась дверь и...
– Ну как, Маяковский готов?
Стрелер хочет сам сочинить спектакль, Б котором будет много отрывков из пьес и поэзия Маяковского. Он тут же стал фантазировать варианты монтажа. Он х о чет, чтобы обязательно вклинивался русский текст, звучал оригинал. Он просит записать на пленку часть моей программы. Он должен вдохновиться звуками слов самого автора, а не переводом.
А перевод у него с собой. Стрелер достает книжку и предлагает читать в два голоса: по-русски и по-итальянски.
– Мы увидимся, я приду на репетицию. За эти дни мне многое рассказали о маэстро. Его заботы неисчислимы. Строится новое (еще одно новое) большое здание театра, н это требует его внимания.
Парижский сезон театра «Европа» тоже составляется им в эти дни. Будет работать он сам, будут работать и приглашенные. Для переговоров в Милан приехал А. Кончаловский: он будет ставить «Чайку». Неделю назад Стрелер с шумом покинул ряды социалистической партии и присоединился к коммунистам. Он будет баллотироваться в сенат. И еще, и еще... К тому же, как мне сказали, маэстро плохо себя чувствует,
Я понял, что больше увидеть Стрелера не удастся.
В день концерта я начал репетицию в 14.30. Мы нашли композицию мебели. Определили свет, перемены света. Я начал пробовать номера. В 15.30 явился Стрелер. Сразу забраковал свет и начал ставить его заново. Посмотрел мизансценировку «Двенадцати». Опять занимались «двойным» чтением Маяковского. Расспросил о Шукшине – не знает его. Когда я сказал, что буду читать один номер по-итальянски, поинтересовался – кто учил языку. Я ответил, что сам вызубрил и еще ни разу не пробовал на итальянской аудитории. Он сказал:
– Ты сумасшедший. А ну давай!
– Весь рассказ?
– Весь.
Пожалуй, это было пострашнее всего будущего концерта.
Стрелер хохотал. Я наслаждался тем, что юмор Жванецкого и в тексте и в паузах бьет точно и доходит абсолютно.
Один раз он перебил:
– Ты неверно говоришь: реггьямо! Это неверно. Реджьямо! («Возьмем?») Регго, регго! («Я возьму?») Но реджьямо А не реггьямо! Как это – реггьямо? Надо: реджьямо! Слышали? Он говорит Лреггьямо». Чепуха! Надо произносить «реджьямо»! Запомни! Реджьямо!
Это длилось минут пять, и его возмущение не утихало.
Все хохотали.
– Давай дальше, до конца.
Репетиция кончилась в пять.
В 20.30 я начал концерт. Программа составилась так: Пушкин – «Бесы» на двух языках. Блок – поэма «Двенадцать», Маяковский – поэма «Человек», Шукшин – «Сапожки», Жванецкий – «Тренер» по-итальянски, Пастернак – стихи.
Успели издать переводы исполняемых мной поэм, и зрители, как в консерватории, перелистывали страницы. Это сбивало. Мне нужно было сконцентрировать их внимание на мизансцене, на зрительном образе, а не только на звучании слов. Это удалось к середине «Двенадцати». Примерно в это время в зал вошел Стрелер с женой и присел сбоку.
Весь концерт я чувствовал в нем союзника, и это давало силы и уверенность.
На «Тренере» зал хохотал, аплодировал, и Стрелер дирижировал реакцией. По окончании он вышел на сцену, и мы обнялись.
Одна из счастливейших минут моей жизни. В последний вечер я смотрел в «Пикколо» «Слугу двух господ» – новый, четвертый, вариант постановки. В главной роли Ферруччо Солери.
И снова это волшебство пустого пространства. Белый занавес, белый задник. И ничего, совсем ничего. Только тонкая проволока натянута на высоте трех метров возле задника. И на ней маленькая красная ленточка – в два витка. Крошечный осколок праздника.
Актеры, Только актеры были на сцене. Ни столон, ни стульев, ни стен» ни помостов-Сорок натуральных свечей – весь свет. На несколько минут появились два сундука с одеждой, на несколько минут – пять ширм. И опять все исчезло. Только действие, трюки, бешеный радостный ритм, дивная красота костюмов, хохот зрительного зала. Крепко надушенные прямые американки, бородатые интеллектуалы, школьники, по нашему счету, от пятого до десятого класса, одинокие барышни, молодые хипповатые люди, чиновники, священники, простые люди шоферского типа. Все смешались в зале на этом представлении для всех. И над всем маленькая, чуть видная ленточка – кусочек праздника – вся «декорация».
На поклоны выходили группами, парами, поодиночке. И вот последняя группа – те, кто был а маске. Они сняли маски, и оказалось, что это четверо пожилых людей, совсем седых. И вспомнилось, как Труффальдино – Сольери ходил на руках, как прыгал, как падал, как был уморительно егозлив. Он совсем седой? И Панталоне? И Бригелла? Вот они уже разбежались и кулисы. Это только мелькнуло – их возраст.
И тут опять стала заметна эта маленькая красная ленточка, раскачивающаяся легонько на проволоке.
Все, все, что было – жило, двигалось, радовалось, сверкало, – все это как будто только мелькнуло.
КОНЕЦ ПРАЗДНИКА – главная тема Стрелера, в этом необычайное воздействие его театра.
– Я пришел записать Маяковского. Вам, наверное, говорил маэстро.
– Да. Маэстро здесь. Он на сцене. Я вошел.
– Что бы вы хотели сказать мне перед записью? Какие ваши пожелания?
– Никаких. Будь свободен. Как душа скажет. Запиши несколько вариантов. Подожди.
И он опять стал фантазировать свой будущий спектакль о Маяковском.
– Я не знаю, когда я это поставлю. Может быть, начну в июне, может быть, через три года, но я это сделаю. Иди.
Когда я закончил запись, то снова пришел к нему зал – попрощаться.
Было около восьми вечера. В 8.30 они начнут играть. «Эльвиру». А пока Стрелер репетировал. Мадзини стояла на коленях н уже знакомой мне мизансцене, и маэстро говорил ей что-то. Скоро заполнится зал. По ходу действия, в который раз, но как бы заново, возникнет, родится эта мизансцена. Они будут играть свой ежедневный спектакль -«Эльвира, или Театральная страсть». Им нельзя мешать. Я немного постоял, а потом вышел и тихонько прикрыл дверь.
Больше мы не виделись.
Зимой в Токио
Все впервые
Мне представили моих будущих сотрудников. Раньше я знал только бывавшую в Москве и хорошо известную у нас актрису Комаки Курихару. В данном случае она была не только исполнительницей главной роли, но и продюсером – впервые в жизни. Еще двое
актеров-мужчин. Заведующий постановочной частью, администратор, личный антрепренер К. Курихары. личный антрепренер артиста Судзуки. Рукопожатия. . Поклоны, улыбки и... некоторое напряжение. Я только что с самолета, Я впервые в Японии. Я впервые ставлю спектакль за границей. Еще около полугода тому назад мне в Москву прислали афишу спектакля. Все было определено: 6 февраля 1986 года в театре «Хаюдза» состоится премьера – пьеса «О любви» С. Алешина (так назвали здесь «Тему с вариациями»). Сегодня 3 января. Вот с этими незнакомыми людьми мы должны через тридцать три дня выйти перед зрителями. Отсрочки быть не может.
Зимний день быстро клонится к вечеру. Дело происходит в холле отеля «Ю-Порто», в котором меня поселили. Мы всматриваемся друг в друга, и нам всем немного тревожно. Я говорю вступительную речь – пять-шесть фраз – и замолкаю.. Миядзава (переводчик пьесы и инициатор постановки) переводит на японский. У меня пауза, и щелкает в голове: тридцать три дня, тридцать три дня... Говорю еще несколько фраз. Идет перевод... минус прогоны,
минус выходные.....Говорю – перевод... минус день на установку света... всего день.? – не
успеть. Надо успеть – сцена в нашем распоряжении всего три дня... Итого: всего двадцать две – двадцать три репетиции... Да еще Новый год. В Японии новогодние каникулы длятся до 5 января. – И учреждения не работают?
– Не работают.
– А мы?
– А мы вот все здесь. Когда вы можете начать, Юрский-сан? Завтра?
– Завтра. В полдень.
Хожу по номеру от двери до окна. Стемнело. Вспыхивает реклама. Силуэты незнакомого, очень большого города. Непривычные, разнообразные силуэты домов, билдингов, хайвэев. Две линии надземки скрещиваются недалеко от моего отеля. Пустынно. Даже слишком. А... вот в чем дело: нет стоящих у тротуара машин – на улицах нет для них мест: вес ушло под землю. Мало прохожих. Хрупкие голые деревца обильно украшены бумажными цветами, серебряной канителью. Редкие машины. Стук электрички, змеящейся по эстакаде между домов, стук скорее угадываемый, чем слышимый. Крупные непонятные иероглифы сверкают вдали и вблизи. Очень красивые. Очень непонятные. Тридцать три дня... минус десять... двадцать три... минус..,
Вечер. Новый год. Токио.
В японских словах нет фиксированного ударения. Оно плывет. Только ты ухватишь слово – сайонара (до свидания), а тебе в ответ – сайонара. Ты поменяешь, а тебе в ответ -сайонара. Актеры читают пьесу по ролям, и текст для меня сплошное чередование звуков. Как же будет рождаться интонация? Помимо меня? Тогда зачем я? Значит, не засиживаться за столом, скорее заговорить на языке театра – языке жеста мизансцены:. Но знают ли они текст? Насколько? Тут меня ожидал первый сюрприз. Актеры глядели в пьесу, по-видимому, только из вежливости. Текст был выучен. А ведь у каждого – страниц по тридцать. На третьей репетиции мы вышли утке на небольшую, пока еще пустую площадку. Здесь мы будем создавать мир нашего спектакля.
Для работы арендован подвал. Квадрат десять на десять. Черные стены, черный потолок. Трубчатые лампы дневного света. Пол деревянный, коричневый, лакированный. На пороге сотня коричневых тапочек. В них ходим. Ни кто никогда не сделал шагу по этому полу в уличной обуви. Шесть длинных столов. На одном звукоаппаратура. За остальными расположились все присутствующие, кроме актеров. Перед каждым текст. Девочки-реквизиторши обносят зеленым чаем.
Как можно скорее разглядеть, различить людей. Мои слова не должны быть вообще логикой, психологией, комментариями, образами. Они должны быть адресованы этим людям. Только тогда мы чего-то достигнем. Сперва хотя бы имена (что тоже непросто).
Комаки-сан – довольно высокая для японки, гибкая, тонкая. Вьющиеся черные волосы. Очень красива, изящна. Большие, широко открытые беззащитные глаза. Эта скромная, подвижная, легкая девочка отмечает нашим спектаклем двадцатилетие своей сценической деятельности. Она и есть знаменитая актриса, сыгравшая Марию Стюарт и леди Макбет. Раневскую и Клеопатру, многие десятки ролей в театре и в кино и на телевидении.
Мидзухо-сан (ударение плывет от первого к третьему слогу и обратно) – ему за пятьдесят, но в движениях быстр. Ироничен. Крепкого сложения, Умные, понимающие глаза. Крайняя предупредительность, интеллигентность. У него свой театр – «Дора», сейчас театр на гастролях по провинции. У нас он играет Дмитрия Николаевича – адвоката.
Икеда-сан (он играет Игоря) – стройный, спортивного склада. Занимается йогой (уже на первой репетиции я видел, как он разминается – и полный шпагат, и «лотос», и стойка на руках и на голове). Молчалив, доброжелателен, замкнут, очень строг к себе. Работает в труппе «Тоен». Играл с Комаки в постановках Эфроса – Лопахина, Ракитина.
Все трое очень профессиональны. Чувствуется уже в читке. Это большое достоинство, но и недостаток. Много готовых ходов. Но это пустяки – это грек всех актеров при начале работы. Важно другое – способность менять себя и фиксировать эти изменения.
Переводчица Мичико-сан – жена Миядзавы. Бывшая актриса. Г оворит с акцентом, но русский язык знает отлично, в тонкостях. Жила и работала в Москве, глубоко чувствует русскую литературу.
Бот пока все. Это те, кто передо мной. Остальные рядом со мной, я разгляжу их позже, завтра. Голова не вмещает обилия впечатлений. Все новое. Всего пять минут ходьбы от отеля до нашего подвала, а сколько новых ощущений, запахов, неожиданностей. Магазинчик одежды весь выплеснулся на улицу. И «хозмаг» тоже. Тысячи вещичек. Туннель из курток и пиджаков. Стена галстуков. Пирамиды из магнитофонов. Где-то там, в глубине хозяин. Его и не видно, Домик из раздвижных ширмочек – дешевая столовая, Запах! Новый, особенный. Труппа женщин в ослепительных праздничных кимоно переходит дорогу. Автомобили самых умопомрачительных видов и форм. Очень разные.
Мотоциклист без головы, вернее, вместо головы – большое черное яйцо на плечах -это черный, извне непрозрачный шлем. Лица нет. Витрина собачье-кошачьего магазина -поводки, пальто для собак, консервы для кошек и сами собачки и кошки. Синяя, ровная ткань, наверное, метров тридцать – так прикрыт строящийся дом. Автоматы – пиво, вода, сигареты, соки, орехи, печенье и что-то еще, еще непонятное... в банках, в пачках, в обертках, в формочках, в бутылях. Человек в дубленке – европеец, негр в кепке, человек в рубахе без пиджака, мальчик-японец в тортах и сандалиях на босу ногу. Женщина с ребенком, привязанным за спиной. Женщина на велосипеде – правит одной рукой, а в другой поднос, и на нем шесть глиняных горшочков с какой-то едой. Красотка в дорогой меховой накидке, а под ней какие-то пижамные пестрые брючки и черные с жемчугом туфли. Левостороннее движение транспорта. Руль в машинах справа. Светит солнце. Градусов пять тепла.
Все. Перерыв окончен. Мы снова в подвале. Мы репетируем по семь часов в день. Плохие актеры репетируют сперва плохо, потом немного лучше, У хороших актеров всегда выразителен первый росчерк. Потом что-то может теряться, рушиться. В поисках потерянного обретается новое и неожиданное.
К концу первой репетиции «на ногах», когда мы развели сразу громадный кусок в тридцать минут, я уже знал, что передо мной трое очень хороших актеров. Я сказал им об этом. Сказал и о том, что будет еще и иначе, что мы будем топтаться на месте, что будут дни, когда за семь часов мы едва освоим пять минут действия» что сегодняшнее исчезнет, как бы мы его ни удерживали. Но мы должны помнить, что первый импульс был: мы почувствовали атмосферу и зажили в ней, забрезжил в довольно холодном подвале токийского района Готанда жаркий день в далеком Симферополе, и трое японских актеров органично провели первые линии в рисунках новых для них ролей – Любы, Дмитрия Николаевича, Игоря (как трудно звучат для них эти имена). Первое ощущение актера – очень важное, если не главное, ощущение. Есть надежда. Радостная надежда! Но будет и иначе. К сожалению...
О рассеянности и об ее отсутствии
Я все искал это слово, выражающее качество, которого в японцах нет. Именно из-за его отсутствия я постоянно чувствовал себя за границей, более того – за особенной, не похожей на другие границей. Это отсутствующее качество – рассеянность. Слово, столь милое русскому слуху. Рассеянный профессор, надевающий чужие калоши, путающий, в каком городе он живет, не замечающий» что он ест, проживающий жизнь, не прикоснувшись к быту (профессор, так возвышенно н вместе насмешливо сконструированный Горьким в образе Протасова в «Детях солнца»). Рассеянный студент, рассеянный влюбленный, рассеянная девица, рассеянный артист, художник, все напутавший, потому что мысли заняты искусством. Рассеянный с улицы Бассейной. Это все приятные фигуры. Рассеянность для нас – залог глубины, душевности, таланта. В глубинной основе нашего мышления лежит недоверие к логике, предчувствие, что в путанице, в туманности спрятано больше истины.
У японцев не так. Способность удержать внимание на одном предмете так же свойственна молодым:
людям, как и зрелым, как техникам, так и художникам. При этом и все другое остается в поле зрения, но отодвигается на периферию. Я общался большей частью с артистами, литераторами, университетской профессурой. Мы искали и радостно находили общие темы, волнующие нас, сходные оценки многих явлений, весело отмечали различия с обеих сторон, кажущиеся экзотическими. С некоторыми мы по-настоящему подружились. И при всем этом я чувствовал особенность» отличи ость от меня этих людей. Не только в языке, не только в принадлежности к различным укладам жизни. Мне хотелось понять эту особенность. И вот шока, для начала, я определил ее как отсутствие рассеянности.
По телевидению показывают много обучающих передач. Принцип немного отличается от нашего. У нас – на экране учитель, а мы аудитория, ученики (по крайней мере чаще всего так). В Японии, если выявить конструкцию, то получится: мастер высшего класса учитель подготовленный ученик неподготовленный ученик.
Есть конечно, вариации, но схема эта. Смотрящий передачу имеет возможность поставить себя на любую ступень этой лестницы и воспринимать на доступном ему уровне.
Так преподаются иностранные языки, математика, кулинария (великое множество передач, обучающих рациональному, экономному, всестороннему использованию продуктов). Не отрываясь смотрел я сорокаминутный урок скрипичной игры. Буквально забыв обо всем, глядел около часа на создание художником картины. Об этом отдельно.
В эти дни умер великий старый японский художник. Он работал маслом в европейской, точнее, во французской манере. В метро, в электричках появились листки с его портретами, газеты дали некрологи. Телевидение по разным каналам дало памятные передачи. Но одна из них была совершенно необыкновенна. Съемка сделана несколько лет назад. Камеру установили в маленьком садике возле дома художника. Вот он вышел из дома н расположился у чистого холста. Перед ним на скамейку села молодая женщина. Старик сказал ей несколько слов. Она улыбалась и кивала головой. Старый художник закурил и левой рукой взялся за кисти. Лицо его было спокойно. Глубокие морщины бороздили его. Бросалось в глаза не присутствие каких-то черт, ну, скажем, остроты ума или зрения, вдохновения, огня, силы или еще чего-нибудь, а скорее отсутствие всякой позы, напряжения, суеты. Художник курил, неритмично посапывал носом, неритмично пожевывал губами и бросал мазки на холст. В этом была гениальная уверенность, покой и увлекающий, соблазняющий к подражанию труд. Он напомнил мне нашего великого С. Рихтера – сходное впечатление,
Около часа шелестели листья и шуршала кисть по холсту. К концу часа я знал и любил нового для меня художника. Не формально, а душой я раздели.'! горе прощавшихся с ним.
Японцы умеют учиться. Конечно, не зная языка, я в большей степени воспринимал форму их поведения, но н это было достаточно выразительно. Ведущий передачу по амплуа чаще всего не -знающий, а интересующийся. Обычно двое – молодой человек и девушка -сообщают тему и обращаются к знающему. Он объясняет им, а они активно подбадривают его восклицаниями, кивками головы, поощряют возгласами удивления. Это вообще особенность японской речи, японского общения. Хорошо, что в первые дни я много смотрел телевизор, а то наделал бы серьезных ошибок. Когда я говорил СЕЗОН первые речи и видел, как активно слушающие кивают головами, как восклицают утвердительно «хай, хай», то мог бы подумать, что просто потряс всех первым же деловым вступлением. А это просто национальная форма вежливости, главный ее элемент – повышенный, почти восторженный интерес к говорящему.