Текст книги "Тамерлан"
Автор книги: Сергей Бородин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 37 страниц)
БАЗАР
В Самарканде на базаре оживился и зашумел народ.
Огромные, как деревянные солнца, колеса арб покатились по булыжным мостовым. Водоносы заплескали голубой водой жёлтую базарную пыль; огромными, как деревья, мётлами сторожа вымели щедро политую землю площадей и переулков; но лавочники мягкими вениками снова подмели места перед своими палатками, не столько по надобности, сколько для порядка, теша свою гордость хозяев этого кусочка базара, где по своей охоте вольны они и подметать, и торговать, и, перебирая чётки, размышлять, почему никогда ни на одном базаре не бывает столько покупателей, сколько хотел бы купец. Века шли, базары шумели, ветшали, строились заново, тысячи тысяч людей выкрикивали на разные лады названия своих товаров, деньги повышались в цене и теряли цену, а всегда покупателей было меньше, чем желалось купцам.
Открываются палатки, и в их глубине вспыхивают шелка или медные подносы, груды деревянных, пестро расписанных седел, лохматые свитки тяжёлых ковров, золотые кружева браслетов и ожерелий, товары местных изделии и привозные со всего света – русские меха и льняные полотна, фарсидские зеркала в разрисованных оправах, китайские зеленовато-белые блюда и чаши, персидские голубовато-белые, расписанные синью кувшины и вазы, гератское золотое шитье по красному сафьяну, тугой, серебрящийся хорезмийский каракуль, благовонные смолы из Смирны и тысячи иных товаров, ни названия, ни применения коих никому не снятся, пока покупатель не приметит их в одной из тысяч лавчонок, теснящихся по всем извилистым улицам от Железных ворот до Синего Дворца Тимура.
Открываются палатки, теснящиеся по боковым рядам, по переулкам, под крытыми переходами; продавцы мелочей расстилают коврики под каменными куполами на перекрёстках, в нишах древних зданий, у стен бань и мечетей, у ворот караван-сараев, всякий пристраиваясь там, где на его безделицу случается спрос.
А на плоских, просторных крышах харчевен расстилают привольные ковры, стелят узкие одеяла, раскладывают подушки для почтенных гостей, буде кто пожелает здесь кушать, поглядывая сверху на суету, гам и гомон базара.
Открываются снизу вверх навесы убогих лавчонок, где работают и живут кустари и ремесленники всяких дел.
Открываются лавчонки кузнецов, где подмастерья и ученики на весь начинающийся долгий день снова вздувают огонь в узких, как кровоточащие раны, горнах.
Открываются лавчонки медников и серебряников, и розовые огоньки утра загораются на чеканных боках кувшинов, на хитрых узорах блюд, на выпуклых, как мышцы, гранях медных щитов, на серебре, изукрашенном бирюзой, на меди, где высечены деревья и крепости, на подносах, способных вместить варёного быка, и на крошечных чернильницах для узких, как кинжалы, пеналов.
Открываются мастерские седельников, где громоздятся едва просохшие от пёстрых красок деревянные сёдла. А у соседей – колыбели, ещё более пёстрые в весёлые. Высятся одни над другим тонкорасписанные и окованные медью сундуки, от просторных свадебных и кочевых, куда уложится не один десяток одеял и добрая сотня халатов, до изукрашенных тончайшими узорами крошечных ларцов для колец, ожерелий и женских тайн.
Открываются мастерские оружейников, где мирно, как вязанки хвороста, молчаливо лежат связки мечей или копий, стоят наискосок, прислонённые к стенам, стопки надетых друг на друга шлемов, круглых либо гранёных, стальных либо железных, а то и серебряных с чеканами по краям или с надписями золотом и чернью.
Не охватишь единым взглядом всех рядов, а в каждом ряду – свои товары, резные двери или меха, домотканина либо посуда, глиняные кувшины гончаров или коренастые кумганы медников, дымчатое самаркандское стекло или багряные самаркандские бархаты, изделия кузнецов или живописцев.
Достают мастера орудия своего дела: мастер арб – острый тяжёлый тесак, а живописец – кисть, лёгкую и тонкую, как девичья ресничка. Колесники поднимают широкие карагачевые молотки, а серебряники точат стальные резцы, острые, как жала.
Равно искусны и прилежны руки мастеров, равно изощрено опытом и усердием их зрение, но как не схожи орудия их труда, так и доходы их не равны и не схожи. И чаще случается здесь, что чем тяжелее орудие в руках мастера, тем легче его кошелёк.
Ещё негромки говоры купцов между собой, степенны и немногословны утренние приветы, будто все берегут свой голос и силы для приближающегося желанного начала торговли.
Един язык купцов, но перемешаны языки ремесленников, очутившихся здесь, по своему ли желанию либо по воле несокрушимого завоевателя, с востока ли, от китайских степей или из тесных городов Кашгара; с запада ли, с Армянских и Грузинских гор; с севера ли, из низовых городов Поволжья и Золотой Орды; с юга ли, из Ирана и Кабулистана.
Смешались в базарных закоулках у кустарей языки китайский и русский, сжатая речь хорезмийца с напевным говором уйгура, индийские тягучие слова и лёгкие, как стихи, слова иранца.
Смешались судьбы людей – вольных и пленных, выжитых из родной земли нуждой или произволом правителей, уведённых с отчих полей воинами либо сбежавших сюда от ещё большего гнёта.
Проснулся самаркандский базар.
Снова загудели, вливаясь в единый гул, разговоры людей, первые вопли разносчиков, заливистые рёвы ослов, жалобные молитвы верблюдов.
Потекли, сливаясь в единый смрад, запахи пряностей и приправ, острый дым из харчевен и нежный пар из пекарен, схожие с запахом меди запахи мясных рядов; вонь боен и скотопригонных дворов; благоухания тёмных лавчонок, торгующих благовониями и тайными товарами для женских услад; свежие, как юность, запахи плодов и ягод.
Как и в прежние утра и дни, опять вскрикивали и плакали на невольничьем рынке, где продавали девушек и детей, щёлкали плётки и гремели окрики в ряду, где продавались молодые рабы.
Ревели быки на скотных рынках, и ржали кони на конных площадях. Протискивались сквозь базар запоздалые стада баранов, сгоняемых сюда со степей, и растекался по переулкам горький запах полыни, пыли и горячей шерсти, не успевшей за ночь остыть от степного зноя.
Всё двигалось, всё спешило занять свои места к тому мгновенью, когда всё замрёт, чтобы опуститься на утреннюю молитву, за коей последует начало торговли, в те годы столь же необходимой и желанной, как сама жизнь.
Солнце разгоралось. Алые, золотые, белые пятна света проникали сквозь щели крыш и перекрытий базара, падали на халаты купцов, на лохмотья ремесленников, на протёртые маслом тела рабов, выведенных на продажу, на серые лохмотья рабов, выведенных на работу. Вспыхивали на мордах коней и на зелёных каблуках туфель, на белых чалмах и на алых коврах. Пятна светлого утра – узкие, как мечи, кругленькие, как золотые динары, широкие, как ковры.
Утро.
С высоких минаретов, с папертей, со стен мечетей заголосили заунывными, воющими возгласами призывы к молитве.
Смолк базар.
Иноверцы потеснились к стенам или отошли прочь с глаз правоверных, а мусульмане, то падая на колени, то повергаясь ниц, восславили бога, опасаясь, что, милостивый, милосердный, не помилует он их и не пошлёт им удачи в делах, если не воздать ему должное, как воздают должное хозяевам караван-сараев или старостам своих цехов, ибо недремлющее око многочисленных слуг божиих неусыпно следило за каждым, кто не соблюдал надлежащего числа поклонов или не проявлял набожности в своих речах. В дела купцов, в торговую жизнь базара, в своеволие сильных и в бесправие слабых слуги божии не вникали, ибо этого не требовали от них ни Коран, ни шариат.
Молились во дворах мечетей, молились у своих лавчонок, молились на крышах, куда забрались покушать, молились на тёмной земле возле боен, молились возле безмолвных рабов – всюду, кого где застал призыв к молитве, – покупатели и купцы, ремесленники и чиновники, нагие и нарядные, властные и покорные, люди Тимурова ханства и чужеземные мусульмане.
Когда замерли последние слова молитвы, каждый кинулся, сбивая других, к своему месту на торжище, на ходу подтыкая выпущенный на время молитвы конец чалмы или торопясь свернуть свой коврик, пока незнакомый человек не ухитрился его присвоить.
Торговля началась.
Едва стукнули о мостки харчевен первые медяки, едва сверкнули первые деньги на ладонях купцов, хлынули на базар нищие, дервиши, странствующие монахи, питомцы народной милости, питомцы суеверий и страха перед гневом божиим.
Пошли в острых ковровых колпаках, с острыми, как копья, посохами в твёрдых руках десятки каландаров – бродячих монахов сурового и могучего братства накшбендиев, властно подставляя для подаяний чёрные кокосовые чаши. Кто решится отказать каландару? Они не берут ничего из подаяний себе, они всё сносят в единую чашу своему наставнику, а тот распределяет между ними собранное во имя божие с пользой для себя. Горе тому, кто обидит каландара, – улицы города узки, малолюдны, а посохи каландаров остры, как копья, – страшно смертному встретить оскорблённого каландара, если братство каландаров разрешит своему брату утолить обиду и показать гнев.
В стёртые до блеска чаши из жёлтых тыкв принимали подаяния дервиши других братств.
Заскорузлые, мозолистые ладони протягивали нищие, потерявшие зрение или руку и за то отринутые своими цехами; земледельцы, согнанные сильными людьми с отчей земли; странники, лишённые крова и родины.
Богобоязненные мусульмане расточали свои даяния разборчиво: падало серебро – пухленькие теньги, маленькие теньгачи, прозванные «мири» княжескими – или «акча» – беленькими, – падало серебро в кокосовые чаши опасных и зорких каландаров; падала медь – большие, тёмные «фулусы», небольшие ним-фулусы» – полушки, маленькие «пулы» – грошики, – падала со стуком медь в глубокие тыквы; обломки чёрствой лепёшки или слова благих пожеланий доставались прохожим нищим.
А в харчевнях уже поспевало мясо на углях, в котлах закипала густая утренняя похлёбка; в деревянных решетах, объятые горячим паром, наполняя воздух запахом баранины и лука, варились большие кашгарские пельмени; на широких плетёнках поблескивали горячим маслом только что вынутые из глиняных жаровен треугольные пирожки. Эта утренняя пища тут же распродавалась. Приказчики торопливо доставляли её своим хозяевам, – не бросать же купцам торговлю ради пирожков или чашки с похлёбкой, да им и достоинство не дозволяло начинать торговый день в харчевне: у кого настоящее дело, тот встречает свой день при деле, а в харчевню с утра идут лишь бездельники да всяких иных званий люди, коим нечего терять в самый деловой час дня.
А ремесленники по своим мастерским обходились одной горячей лепёшкой да чашкой холодной воды. Но и от той лепёшки приходилось отламывать кусок дервишу, другой убогому, а остальное делить с нищими, среди которых всегда находились либо давние товарищи, либо незадачливые друзья.
Немало народу ело и в самих харчевнях, поглядывая, как мимо проезжают нарядные, надменные всадники, сопровождаемые пешими конюхами, пешими стремянными и слугами: чем больше слуг окружало всадника, тем благосклоннее, в знак своего достоинства, отвечал он на поклоны встречных. Ехали родичи Тимуровых вельмож, давно готовые сами стать вельможами. Медлительно проходили богословы или пожилые начётчики, памятуя, что торопливость тешит дьявола и гневит бога, ибо, как ни торопись, предназначенное тебе сбудется, а что не суждено, то не достанется. Шли в накинутых на голову глухих халатах женщины позади своих мужей, или предшествуемые возросшими сыновьями, или сопутствуемые столь же плотно закрытыми старушками. Проезжали начальники Тимуровых войск, дразня глаза праздношатающегося люда, городских гуляк и зорких купцов индийскими украшениями на оседловке ли коней, на одежде ли, на вооружении ли; простым воинам запрещалось появляться в городе с оружием, кроме короткого ножа для разрезания мяса и дынь.
Индия… Индия!
У всех она была на уме, все говорили, толковали, шептались, молчали и мечтали о её сокровищах, о несметной добыче, захваченной там и ещё не довезённой до Самарканда, двигающейся где-то по караванным путям, на горбах тысяч верблюдов.
Индия!
В рядах тревожно гадали о товарах, какие оттуда придут. Засылали соглядатаев к знающим людям выведать, что везут оттуда, что понадобится туда. Держали наготове деньги, чтобы скупить по дешёвке даровую добычу из рук счастливцев, придержать её, выждать время и не торопясь, помаленьку сбыть по настоящей цене.
Прежние товары неподвижно лежали на складах. Большие купцы сбывали их лишь по мелочам, сбывали кустарям, которым, хочешь не хочешь, приходилось брать то, из чего изготовляли они свои изделия, – медь в кожу, серебро и шерсть, свинец и меха, – не дожидаясь, ни пока подешевеет сырьё, ни пока подорожают изделия. Больших сделок никто не совершал: Индия!
Все напряжённо следили за движением караванов оттуда, боясь упустить счастливый час, которого уже не воротишь долгими годами мелкой торговлишки.
Торговцы почтительно кланялись большим купцам: ведь многие из них вот-вот ещё выше поднимутся на грудах обильных прибылей, а мелкоте базарной ещё неизвестно, достанется ли и мелкий-то барыш! И купцы шли благодушные, уверенные в своих планах и расчётах, ожидая индийских богатств в свои руки, как случается предвкушать угощение, идя в гости к хлебосольному хозяину; шли, распахнув дорогие халаты, чтобы все видели, что в этаком добре дома у них недостатка нет.
В одной из людных харчевен сидел ещё бурый от дорожного ветра конопатый Аяр, полюбопытствовавший после базаров Бухары и далёкого Термеза взглянуть на самаркандский базар.
В харчевне теснились воины, отпущенные на день из ближних станов; дервиши, обособлявшиеся по укромным углам или у тёмных стен; пригородные огородники, успевшие сбыть свой урожай перекупщикам; старшины цехов, зашедшие встретиться и потолковать с мастерами, забредшими из других городов; богословы – ученики в пышных чалмах и заношенных домотканых халатах, обходившиеся варёным горохом в ожидании доходных мест; конюхи больших купцов и сановников – покрасоваться обносками, доставшимися от хозяев; перепелятники, восхвалявшие ярость своих питомцев, дремавших за пазухами либо глядевших змеиными головками из хозяйских рукавов.
Все здесь говорили каждый о своём, похваляясь либо жалуясь, бахвалясь либо сетуя. И каждый неприметно, как перепел из рукава, настороженно подглядывал и подслушивал, каждый чаял вырвать хоть клок шерсти из чьих-нибудь нерасторопных рук в свою руку.
Помалкивали лишь дервиши, зорко вглядываясь в соседей, чутко вслушиваясь в людские разговоры.
Один из городских гуляк от нечего делать лениво расспрашивал Аяра, хороши ли на термезском базаре дыни:
– Там небось против нашего тишина. Чем там торговать – пылью да мусором?
Время от времени опасливо проверяя, не растрепалась ли борода, с достоинством поддерживал разговор Аяр, привычный к таким случайным беседам в случайных местах:
– Какая может быть там тишина, когда это на пути в Индию?
– Сейчас туда кто едет? Всякий оттуда едет, оттуда добро везёт.
– Не думаете ли вы, что дорога отсюда туда не годится, чтобы ехать оттуда сюда?
– Верно! – засмеялся собеседник. – Мне это не пришло в голову. А кто едет сюда оттуда? Караваны, говорят, ещё не дошли до Балха.
– Караванов много. И в Термезе уже стоят, а перед моим выездом из Бухары уже и туда дошли два больших каравана.
– В Бухару?
Аяр спохватился – не сказал ли лишнего? Но потрогал бороду и успокоился: ему никто не наказывал помалкивать о караванах.
– Да, из Индии.
Один из дервишей поставил свою чашу и, опустив над ней иссиня-чёрную курчавую бороду, замер: это была новость!
Аяр и не догадывался, как долго ждали эту весть на самаркандском базаре. Индия!
Но рассеянный собеседник тотчас забыл о ней, заглядевшись, как осанисто ехали к своим складам именитые купцы, красуясь статными конями арабских кровей, сжимая в руках плётки, будто рукоятки сабель, плётки, либо унизанные крупными зёрнами бирюзы, либо увенчанные бадахшанскими рубинами. На базаре знали, что не только эту вот плётку, а и добрую половину кожевенных запасов Самарканда держит в руке Мулло Фаиз; а у Саманбая запасено мехов чуть ли не на всех скорняков самаркандских. Такие владеют складами, где лежат у них тюки кож, сукон, шелков: привозных, местных, всяких товаров.
Сидя в караван-сараях возле своих складов, они покупают и продают, не сходя с места, доверяя дела приказчикам или родичам, коим и надлежит знать торговое дело и уметь за полушку купить телушку.
Но Аяр и собеседник его забыли и о купцах и друг о друге, когда уйгур подал им белую трепещущую лапшу с горячей острой подливкой.
А кожевенник Мулло Фаиз сошёл с седла, отдал повод подоспевшим слугам и, неторопливо приветствуя окружающих, сел на ковёр перед своим складом в богатом караван-сарае Шамси-нур-ата.
Вскоре один из каландаров протянул ему кокосовую чашу за подаянием, опустив над чашей иссиня-чёрную курчавую бороду и потупив глаза.
Не глядя на дервиша, Мулло Фаиз кинул ему полушку.
– Мало! – сказал монах.
Мулло Фаиз насторожился. Вторая полушка стукнула медью о чёрное дно.
– Мало! – повторил монах.
Оглядевшись, не замечает ли кто их разговора, Мулло Фаиз пробормотал:
– Молись за меня!
Монах ответил ему нараспев, будто читая молитву:
– Караваны из Индии вошли в Бухару.
– Давно?
– Четыре дня назад.
– Что везут?
– Не знаю.
– Велики? |
– Не знаю.
– Молись за меня!
И Мулло Фаиз кинул в чашу серебряную теньгу.
Дервиш огладил ладонями кудри своей бороды, бормоча славословия богу, и ещё не успел отойти от купца, как Мулло Фаиз, стараясь скрыть от недобрых глаз беспокойство, кликнул своего хилого, оборванного приказчика и послал его разузнать по базару, не приезжал ли кто из Бухары.
За этим разговором небрежно ответил Мулло Фаиз на сердечный поклон Мулло Камара, маленького, не старого, но уже и не молодого, ещё не седого, но уже и не чёрного, какого-то серого, одетого в простой серый халат с туго повязанной серой чалмой на маленькой голове, мелкими, суетливыми шагами проходившего мимо обременённого торговыми заботами осанистого Мулло Фаиза.
Мулло Камар прошёл, опираясь на простую палочку, в конец Кожевенного ряда, где позади лавчонок жил он в низеньком тёмном маленьком караван-сарае, жил в неприметной угловой келье и целыми днями просиживал у её порога, не имея в рядах ни лавки, ни палатки, ни даже своего места. В тот дальний угол старого караван-сарая в Кожевенном ряду изредка на протяжении дня к нему заходили неприметные базарные людишки или заглядывали дервиши за подаянием. Даже привратника не было на этом дворе, а служил лишь мальчик Ботурча для уборки двора и на посылки немногочисленных здешних постояльцев.
Пройдя к своей келье, Мулло Камар вынес из её полумрака на свет небольшую истёртую козью шкуру и узкую, в потемневшем переплёте старую книгу. Покряхтывая, он сел и раскрыл жёлтые, словно восковые, страницы стихов Хафиза и с явным наслаждением, как смакуют глоток за глотком редкостное вино, углубился в них.
Вскоре к нему пришёл длинный, как лезвие меча, узконосый человек с глазами, столь близко сдвинутыми, что иной раз казалось, будто они соприкасаются над переносицей.
Он наклонился над Мулло Камаром и, глядя куда-то вдаль, в одну точку, заикаясь сказал:
– По базару прошёл слух: до Бухары из Индии уже дошли два каравана.
Осторожно, бережно отложив на край шкуры книгу, Мулло Камар заговорил с пришедшим, которого на базаре звали Саблей.
– Так, так. Караваны те вьючились в Балхе. Мне об том давно дано знать. А знают на базаре, чего везут?
– Из сил выбиваются узнать, да неоткуда.
– Так, так…
Мулло Камар сидел молча, лишь под одним из усов чуть сверкнула быстрая усмешка.
В ворота заглянул дервиш, нараспев восхваляя пророка, но благочестивый напев глохнул в тесноте двора и не возносился, а ударялся о низенькие створки ветхих дверей, как чад перед непогодой. Никто дервишу не откликнулся, никто не кинул ему подаяния, пока не дошёл он до Мулло Камара.
Остановившись возле козьей шкуры, он было возгласил молитву, но Мулло Камар, деловито и спокойно глянув дервишу в глаза, перебил:
– Святой брат!..
Дервиш прислушался, продолжая молитвенно покачивать головой.
Мулло Камар достал и подержал перед глазами дервиша большую серебряную деньгу, украшенную тамгой Тимура – тремя кольцами, сдвинутыми в треугольник. За такую деньгу на базаре давали двадцать восемь вёдер ячменя, за такую деньгу продавали барана. Дервиш навострил ухо.
– Святой брат! В Бухару вошли первые караваны из Индии…
Дервиш, затаив дыхание, молчал; Мулло Камар повторил:
– Из Индии. Двести верблюдов. Везут кожи. Кожи везут. Запомнил? Молись за меня.
И деньга, блеснув белой искрой даже в тусклом свете этого двора, скатилась в чашу дервиша.
А дервиш, будто и не останавливался у козьей шкуры, пошёл дальше, воспевая похвалы пророку, мимо притворенных либо запертых на замок низеньких тёмных дверец, вышел за ворота и вскоре оказался в самой гуще людного ряда.
Едва дервиш ушёл, Мулло Камар зашёл к себе в келью и позвал Саблю вслед за собой. Там он достал плоский, как хлебец, маленький сундучок, в какие-то давние времена разукрашенный искусной кистью: среди румяных роз на синих листьях пели красные соловьи.
Мулло Камар велел Сабле пересчитать всё, что хранилось в сундучке, а потом отдал сундучок Сабле, и тот длинными пальцами ловко завернул его в свой кушак, будто и не сундучок у него в узелке, а пара хлебцев.
В это время застенчивый приказчик Мулло Фаиза толкался среди торговых рядов, прикидываясь восхищенным то китайскими чашками, то исфаринскими сушёными персиками, будто невзначай выспрашивая, не приезжал ли кто из Бухары.
Пренебрегая разговором с таким оборванцем, торговцы отвечали ему неохотно и не сразу. Не легко удалось ему разузнать, что накануне перед вечером в караван-сарай на Тухлом водоёме прибыл из Бухары армянский купец Геворк Пушок.
Приказчик знал в этом караван-сарае привратника Левона и присел у ворот, дожидаясь, пока Левон управится и выглянет.
– А! – удивился Левон. – Чего сидишь?
– Шёл мимо. Жарко. Отдыхаю.
– Вижу, богаче не стал.
– При такой духоте в дырявом легче. Что нового?
– Ничего достойного.
– Новые гости у вас есть?
– На то и караван-сарай.
– Откуда?
– С торговых дорог.
Левон отвернулся, собираясь уйти во двор.
Приказчик достал пару грошей, похожих на сплюснутые катышки:
– Нашёл по дороге, не знаю, куда деть?
Левон подставил ладонь:
– Дай посмотрю.
Перекатывая жалкие чёрные гроши с ладони на ладонь, Левон пожаловался:
– Вчера прибыл один с Бухары, да скуп.
– А что говорит?
– Насчёт чего?
– Караваны туда не приходили?
– Караваны-то?
– Да-да, караваны.
– Какие?
– Из Индии.
– Ах, караваны? И, милый мой, сколько их идёт со всех сторон во все стороны. Идут, идут. Одни отсюда, другие оттуда. Под звон караванов один самаркандский певец песни поёт, как под звон струн, с рассвета до ночи. Тем и кормится. Прислушайся-ка: звенят несмолкаемо, звенят и звенят, идут и идут. Тем и кормятся!
– Певец-то?
– Да и народ.
– Верно. Теперь караванов много.
– В том-то и дело.
– Ну и что ж?
– Певец вот кормится, а нам что? Какая от них польза? Остаётся одно: двор подметать.
И опять Левон, взявшись за веник, помыкнулся уйти прочь от ворот. Но приказчик опять удержал его:
– А у меня ещё одна находка! – и показал медную полушку.
Левон волосатым пальцем прошмыгнул под усами:
– Не велика…
– Как сказать!..
– Да как ни говори!
– А есть?
– Смотря по деньгам.
– Удвоим.
– Должны бы быть.
– От самого слышал?
– Не со мной разговаривал: однако так и есть.
– И много?
– Не считал.
– А если прибавить?
– Врать не буду.
– А чего везут?
– Не глядел.
– Прибавлю!
– Из твоего доверия выйду, если скажу.
– Не надо. Бери своё.
– Спасибо. Наведывайся.
На том и расстались.
Но пока тянулся этот разговор, лавочник по прозвищу Сабля открыл свою тёмную, глубокую, тесную, как щель, лавчонку, где торговал пучками вощёной дратвы, варом и всякой сапожной мелочью.
Сев с краю от своих товаров, он под коврик позади себя поставил плоский сундучок и прикрыл его, чтоб в глаза не бросалось.
Мимо шли покупатели с яркими либо линялыми узелками, куда увязаны были их покупки.
Провели из темницы узников, закованных в цепи, почти нагих, измождённых, обросших клочьями диких волос. Их сопровождал страж; в жёлтые долблёные тыквы они собирали подаяния, принимая их руками, изукрашенными драгоценными кольцами. Это были родичи кочевого лукавого хана, лет за десять до того казнённого по приказу Тимура. В снисхождение к их царственной крови, как к потомкам Чингиза, Тимур дозволил им вдобавок к скудной темничной еде собирать подаяния на самаркандском базаре и оставил им на пальцах редчайшие алмазы и лалы, дабы своим видом напоминали они народу о победах Тимура и о том, что Тимур не жаден на чужое достояние, но щедр и снисходителен.
Сабля бросил им старый позеленевший грош и отвернулся, уловив кислый тюремный запах.
Дервиш, проходя мимо, протянул гнусавым напевом:
– Двое больших мусульман смутились духом…
– Бог с ними! Мы им поможем!.. – ответил Сабля и ничего не бросил дервишу, да тот и не протягивал ему своей чаши. Дервиш деловито направился в глубь кожевенных рядов и там подошёл к Мулло Фаизу:
– Во имя бога милостивого, милосердного…
– Бог поможет, а я с утра…
– Щедрость украшает мусульманина.
– Излишнее украшение обременяет! – рассердился Мулло Фаиз, которому сейчас было не до богоугодных дел.
– Два каравана в Бухаре!
Мулло Фаиз насторожился:
– Я всегда щедр во имя божие.
Дервиш протянул ему чашу. Медь глухо ударялась о широкое дно.
Дервиш быстро выплеснул полушку обратно на ковёр Мулло Фаизу:
– Помолюсь о ниспослании истинной милости творцам истинной щедрости. Деньги подобны зёрнам пшеницы: чем гуще посев, тем изобильнее жатва.
– Была бы земля плодородна!
– Она вся вспахана, обильно полита, озарена сиянием бога истинного, милосердного…
Кто слышал слова дервиша со стороны, казалось, он занят набожным, нескончаемым славословием бога, – напев его звучал для всякого так привычно, что в слова этого напева уже давно никто не вникал.
Мулло Фаиз не без сомнения всыпал в чашу сразу три гроша.
– Мало.
– Верное дело?
– Мало посеешь, – пожалеешь, когда жатве настанет время. Сокрушение иссушит душу твою, и воскликнешь: о, если б вложил я, смертный, каплю солнца в ниву сию, ныне взял бы я урожай золотой пшеницы.
– В самом деле?
– И то мало.
Но отдать серебряную теньгу Мулло Фаиз поскупился. Нехотя он бросил дервишу одну беленькую – четверть теньги.
– Два каравана из Индии.
– Если только его…
И рука Мулло Фаиза потянулась было всунуться в чашу за своим серебром. Но дервиш отвёл чашу от протянутой руки в сторону:
– Беседуем мы о золотом посеве, а ты и единое зерно норовишь с корнем выдернуть!
– Но это мне уже известно!..
– Число знаешь?
– Без обмана?
– Как милосердие божие…
– Ну?
– Два по сту.
– А товар?
– Один корыстолюбец тщился с одного зерна пожать два урожая за един год. Но бог милостивый, милосердный…
– Охо! До урожая-то сеятель исчахнет от нужды да от…
– Виден человек, начитанный в книгах. Однако сеятели, хирея в нужде, доживают до урожая: иначе кто собрал бы урожай с полей, коим милостивый…
Поёживаясь и не заботясь о своей осанке, Мулло Фаиз достал ещё одну беленькую, но, прежде чем расстаться с ней, переспросил:
– Ещё неизвестно, годно ли сие зерно для моей, для моей, Мулло Фаиза, нивы…
– Клади!
Рука Мулло Фаиза сразу ослабела, беленькая капелька серебра выкатилась из ладони, но чаша дервиша своевременно оказалась на её пути. Округлившиеся глаза Мулло Фаиза приблизились к носу дервиша:
– Смотри, святой брат! Неужели кожи?
– Мало жертвуешь.
– Э! От твоих слов сундук мой не тяжелеет, а…
– А без моих слов он вовсе рассыпался бы.
– Молись за меня! – И Мулло Фаиз, чтобы скорее отвязаться от дервиша, подкинул ему ещё несколько подвернувшихся грошей, не заметив, что с ними попали и ещё две серебряные капельки.
Мулло Фаиз, растерянно озираясь, ещё не успев сообразить, с чего начинать спасение своих сундуков, заметил приказчика, скромно присевшего в сторонке.
– Ну?
Приказчик не без предосторожностей, чтоб посторонним ушам не услышалось, сообщил:
– Слух верен. Есть караван.
– А что везёт?
– Это неизвестно.
– А почём?
– И это неизвестно, ежели неизвестно что…
– А сколько?
– Не говорят.
– Ах, боже мой! – Но гнев Мулло Фаиза не успел войти в оболочку слов, как Мулло Фаиз вдруг понял, что надо спешить, пока весть о таком потоке кожи не дошла до ушей базара. Тогда цены на кожи настолько упадут, что весь склад Мулло Фаиза станет дешевле одной лавчонки сапожника.
– Беги на базар! Слушай, выпытывай, не надо ли кому кож. Из кожи лезь, – сбывай кожи!.. Нет, стой! Пойду сам.
Торопливо, но стараясь сохранить степенность, отчего ещё больше путался в полах своих раздувающихся халатов, он кинулся по рядам.
В кожевенных рядах купцы дивились, глядя, как Мулло Фаиз сам снизошёл до их лавчонок.
– Не надо ли кому кож? – спрашивал он.
Но торговцы удивлялись: если б им понадобились кожи, всякий нашёл бы Мулло Фаиза. И догадывались: что-то случилось, если Мулло Фаиз сам побежал распродавать свой склад. Он увеличил сомнения и любопытство, приговаривая:
– Недорого отдам. Уступлю против прежнего.
– А почём?
– По сорок пять вместо прежних пятидесяти.
– Обождём.
– А ваша цена?
– Мы не нуждаемся.
Но Сабля, спокойно восседая с краю от своих жалких товаров, небрежно спросил:
– Кожи, что ли, Мулло Фаиз?
– Продаю.
– Дорого?
– Сорок пять против прежних пятидесяти.
– Почему скинули с пятидесяти?
– Хочу товар перевести в деньги. Жду товаров из Индии.
– Все ждём. Везут!
– В том-то и дело.
– Садитесь.
– Некогда.
– Садитесь, говорю.
– Берёте?
– Смотря по цене.
– Я сказал.
– Шутите? Цена пятнадцать.
– Это не дратва. Лучшие кожи: волжские есть, есть монгольские.
– Против индийских, думаю, это дрова, а не кожи.
– Индийских?
– Вы разве не слышали?
– А вы уже пронюхали?
– О чём?
Мулло Фаиз спохватился и деловито спросил:
– Берёте или шутите?
– Зачем шутить? Цена пятнадцать.
«Неужели уже знает?» – покосился кожевенник на Саблю. Но ответил с прежним достоинством:
– Скину до сорока.
– Больше пятнадцати не дам.
– Тридцать пять! – воскликнул Мулло Фаиз, сам не слыша своего голоса, оглушённый твёрдостью, с какой Сабля называл эту небывалую, ничтожную цену.
– Я не толковать, не торговаться пригласил вас, Мулло Фаиз, – солидно, как первейший купец, осадил Сабля богатейшего кожевенника Самарканда, – я беру, плачу наличными. Цена – пятнадцать. Завтра будет десять. Но завтра кож ни у кого не останется, а мне надо взять.
– Разве другие уже продали?
– Кто ещё не продал – продаст. Пятнадцать лучше десяти, не так ли?