355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Трубецкой » Минувшее » Текст книги (страница 22)
Минувшее
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:26

Текст книги "Минувшее"


Автор книги: Сергей Трубецкой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)

Да, велика власть и значение главы уголовных! В мою бытность в Таганской тюрьме однажды ночью одному уголовному отрезали голову... Вся тюрьма знала, что это было сделано по приговору уголовных, за неотдачу карточного долга. Должник пытался скрыть, что у него была возможность отдать долг, за это его и казнили. Глава уголовных несомненно знал все дело и, очень вероятно, сам вынес, если не выполнил приговор, но следствие, разумеется, дальше нахождения трупа не пошло... Таинственен и скрытен уголовный мир! Тюремная администрация старается задевать его как можно меньше. Раз, помню, я говорил с дежурным помощником начальника тюрьмы по какому-то делу касательно «малолетних». Вдруг откуда-то издалека раздались полузаглушенные стоны; скоро они прекратились, вернее, их лучше заглушили. Мой собеседник переглянулся с другим тюремным служащим: «Учат!» – «Вы пошлете туда?» – спросил я.– «Да... Пойдите!» – обратился он к другому. Тот пошел, но мне было совершенно ясно, что для обоих это была только «демонстрация»: как-то неудобно, все-таки, полное невмешательство, при свидетелях. Но ничего сделано не будет...

Я уже говорил выше, что наш Отдел малолетних преступников распадался на два отделения. К моему отделению было еще пристегнуто так называемое «штрафное отделение», то есть на моем попечении были все карцеры и сидельцы в них, моего ли они были отделения, или щепкинского. Это была неприятная, а иногда даже тяжелая обязанность, но мне пришлось ее взять на себя, так как бедный мягкосердечный Щепкин мог бы от этого просто сойти с ума. Один из воспитателей сочинил стихи про наш Отдел:

                             Мягкий Щепкин, в мягкой блузе,

                             Мягко мальчикам внушает,       

                             Что нельзя друг друга тузить,

                             Но никто не понимает...

Про меня в том же стихотворении говорилось;

                            И спокойно, непреклонно

                            Добиваясь своей цели,

                            Княжит конституционно

                            Трубецкой в штрафном отделе...

Чтобы объяснить слово «конституционно», надо сказать, что нами троими – Леонтьевым, Щепкиным и мной – был выработан устав и правила штрафного отделения, которые были объявлены мальчикам и которых я твердо держался.

Чтобы дать понятие о – выражаясь мягко – «неприятностях», связанных со штрафным отделением, кроме уже рассказанного выше случая с отрубленным пальцем, я приведу еще другой.

Не помню, за какой проступок мне пришлось перевести в карцер мальчишку лет 14-ти. Это был ужасный, вконец испорченный мальчик. Судьба его была трагич-на, и сколько было тогда таких! Это был гимназист, сын врача. По нему еще было видно, что он – из интеллигентной семьи. Отец был мобилизован военным врачом: что с ним сталось во время революции, сын не знал: отец просто не вернулся. Мать перебивалась кое-как, продавая свои вещи. Они мерзли зимой и отапливались мебелью и паркетным полом соседней комнаты. Мать заболела и умерла, оставив сиротами его и младшую сестру. Сестра, лет 12-ти, куда-то вышла и не вернулась. Он с помощью дворника продавал оставшиеся вещи, и дворник его кормил. На улице он познакомился с несколькими беспризорными мальчишками и девчонками и попал в их шайку. Вероятно – разврат, алкоголь, кокаин, наконец тюрьма, которая и закончила его воровское образование... Потом снова краткое время свободы, снова воровство и вторая тюрьма, где я и застал его. Несмотря на всю жалость его истории, это был один из самых антипатичных моих воспитанников. С большим трудом двум рослым дядькам удалось доставить его в карцер: он бился, кусался и, думаю, если бы не мое присутствие, озлобленные дядьки его бы избили. Он поднял крик на всю тюрьму. Прибежала стража даже другого этажа и дежурный по тюрьме, коммунист. Мальчик начал ему жаловаться на меня: «Вот, были князья и остались князья, над нами, пролетариями, издеваются и в карцера сажают...» Узнав, в чем дело, дежурный помощник начальника наставительно произнес: «Князь, не князь,– не твое дело, это дело наше, а тебе в карцер и дорога!» Тогда мальчишка начал зараз ругать и князей, и коммунистов... При помощи стражи его заперли в карцере. На некоторое время он затих. Скоро, однако, меня вызвал к нему дежурный дядька. Мальчишка нагло заявляет мне, что «требует» своего немедленного освобождения из карцера, иначе он разобьет стекла в камере (стекла были тогда очень ценной редкостью).– «Если разобьешь, я тебя оставлю в этой же камере на морозе»,—сказал я. Мороз был тогда сильный.– «Не посмеете! Вы за меня отвечаете!»—«Посмотрим»,—ответил я и направился к двери... Вдруг стоявший за мной дядька прыжком бросился на мальчика. Оказывается, когда я повернулся, мальчишка схватил доску с койки и со всей силы хотел ударить меня по затылку. Дядька вовремя успел схватить его...– «Господин воспитатель, он мне делает больно!» – визжал мальчишка. Я остановил дядьку и молча вышел с ним из камеры. Почти немедленно раздался звон разбитого стекла: мальчишка исполнил свою угрозу.

Наружная стража тотчас сообщила начальству, что у нас бьют стекла, и к нам снова поднялся помощник начальника, коммунист.– «Перестрелять бы всю эту сволочь!» – кричал он, входя со мною в камеру. Окно было разбито, на цементном полу разлита вода и в этой луже, которая, скоро должна была замерзнуть, лежал нагишом наш мальчишка. «Да что он, с ума сошел, что ли?» – спросил помощник начальника.– «Вот что со мной князья делают! – вопил мальчишка,– пусть ответит за мою смерть!»—«Никто за такую падаль отвечать не будет»,– сказал коммунист и вышел.– «Я думаю перевести его в другой карцер»,– сказал я.– «И не думайте! Пусть тут, мерзавец, замерзнет. Что он нам, во всех камерах стекла бить будет! Пусть сдохнет, сволочь: другим острастка будет! Ни под каким видом не переводите».– Начальник удалился... Я послал дядьку поискать в тюрьме досок, чтобы забить ими окно: пусть будет хоть и темно, но по крайней мере не так холодно, как при разбитом окне. Дядька пошел исполнить мое поручение, но вернулся с пустыми руками. Мне не сиделось в своей камере: я снова пошел к карцерам. Не отпирая двери, через глазок я увидел, что мальчишка, уже одетый, но совершенно синий, сидит на койке и трясется от холода, кутаясь в свой дрянной бушлат. В камере почти не действовало скудное по всей тюрьме отопление и стоял мороз.

Я приказал дядьке снова открыть дверь камеры. «Не входите лучше, видите, чуть не убил. Просто—зверь лютый... Слыхали, если подохнет, ответа на нас не будет...» Я повторил приказание и вошел в камеру. «Петров,– сказал я мальчику,– ты слышал, что начальник приказал оставить тебя замерзать здесь?» – «Слышал»,—глухо ответил мальчик.– «Мне жаль тебя. Если ты обещаешь мне больше не скандалить и стекол не бить, я переведу тебя в другую камеру».– «Обещаю»,– простонал мальчик. Его перевели, и я дал для него дядьке горячий «кофе» (разумеется, о настоящем не могло быть и речи), а он, по собственной инициативе, еще растер его суконкой, «чтобы кровь разогреть»... В результате этот щуплый мальчишка, с прогнившим от кокаина организмом... даже не простудился! Если такие случаи были и мне очень тяжелы, то что бы делал на моем месте милейший Щепкин, с его нежной, женственной душой!

Выше я говорил, что мальчишка, Петров, был кокаинистом. Это было далеко не исключением среди «малолетних», а почти общее правило. Можно даже сказать, что большая часть вырученных за ворованные вещи денег проигрывалась в карты и в конце концов шла на кокаин, который стоил тогда бешеных денег. При этом кокаин действовал на недоразвившийся организм, по-видимому, еще сильнее, чем на сложившегося уже человека.

В «делах» малолетние преступники значились под фамилиями, но между собой они звали друг друга только по прозвищам, обычно очень метким. Это отчасти вызывалось необходимостью; мальчики, как и взрослые уголовные, старались как можно чаще менять паспорта и фамилии, чтобы скрывать прежние судимости: они жили по «липе» (фальшивые документы). Не раз освобожденный при мне «Иванов» возвращался к нам через короткое время уже как «Семенов», но для «своих» он всегда оставался «Паразитом», «Брюхом», «Цыганом» и т. п. Другая уголовная традиция, для них бесполезная, им сильно вредила. Я говорю про страсть к татуировке, которая часто позволяла Уголовному Розыску простейшим образом устанавливать тождество между «Петровым» и «Николаевым». В тюремных банях, где мы мылись вместе с уголовными, я видел много татуированных тел, при этом ни одной, сколько-нибудь художественной татуировки мне никогда не попадалось. Многие уголовные открыто признают, что привычка татуироваться их губит.– «Почему вы это делаете?» – «По глупости... так уж повелось!»

Как я уже говорил, мы с самого начала многое упорядочили в Отделе малолетних преступников. Польза в отношении того, что во всех странах преследуется полицией нравов, была несомненная, хотя, конечно, полностью наша цель были недостижима. Внешнюю дисциплину среди «малолетних» мы несколько подтянули. Например, в первое время мальчишки из «карманников» очень любили похищать носовые платки из карманов воспитателей и потом подавать их им: «Вот, гражданин воспитатель, вы платок уронили!» Эта «шутка» имела неизменный успех среди мальчишек, но, понятно, не способствовала престижу воспитателей. Такие «шутки» мы совершенно вывели и вообще несколько подняли авторитет воспитателей. Однако в других отношениях сделали мы мало. И что, в самом деле, можно было сделать, скажем, с обучением, когда мы никак не могли добиться ни учебников, ни бумаги, ни письменных принадлежностей? Обучение, которое шло в тюрьме всего успешнее, было, конечно, взаимообучение наших воспитанников всем видам преступлений и разврата... Если к нам попадался полупреступный и полуразвращенный мальчик, то он выходил от нас уже совершенно преступным и полностью развращенным. И ничего с этим мы поделать не могли. Щепкин бесплодно терзался, мы с Леонтьевым пожимали плечами.

Некоторые «малолетние» приговаривались к заключению не на определенные сроки, а «до исправления». Mы всегда отмечали у всех «признаки исправления», чтобы возможно скорее освободить их от заразительной атмосферы, которой они у нас дышали. Конечно, и на воле они попадали в дурные условия, но все-таки в той лотерее было больше выигрышных номеров, чем в нашей, тюремной. Помню я один редкий случай. Простой крестьянский мальчик попал как-то случайно при облаве с беспризорниками и поступил к нам «для перевоспитания». Мы хлопотали, как могли, и его освободили месяца через три... Тяжело было видеть, насколько он успел за это время развратиться. Кстати, о «перевоспитании». К нам однажды был прислан из Минска какой-то мальчишка: в его деле была только одна бумага, где не говорилось за какое преступление он осужден, а только значилось: «препровождается в Москву вкрематорий(так!) 1-го разряда для перевоспитания новейшими педагогическими методами» (очевидно, в Минске что-то слышали о «реформаториях», но смешали их с крематориями)... Горьким смехом посмеялись мы над нашими «новейшими педагогическими методами»: конечно, посылка мальчика в настоящий крематорий была бы методом более радикальным и действенным... Мы имели удовольствие освободить этого подростка еще в полу, а не в окончательно-развращенном состоянии.

Очень было трудно бороться среди наших воспитанников с азартными играми (а все игры они имеют тенденцию превращать в азартные). Игра—единственное развлечение и в то же время —бич тюрьмы. В карты проигрывают все, в частности – пищу. У нас кормили – по тогдашним понятиям – довольно прилично, но все же на самой грани голода, и вот мальчики проигрывали друг другу свои порции хлеба и еды, иногда на несколько дней вперед. Одни ели несколько порций, другие буквально голодали. А неплатеж долга среди уголовных карается, как я уже говорил, безжалостно и самым диким образом.

Мы боролись против карточной игры, но какое другое развлечение мы могли им дать вместо него? Кроме того, наши воспитанники все равно никак не могли понять, как можно играть «ни на что».

В моей памяти живо воспоминание об одном «революционном празднике» в тюрьме.

К нам должен был приехать и произнести речь заключенным сам «наркомюст» (народный комиссар юстиции) – Курский. В связи с этим событием в тюрьме приготавливалась целая артистическая программа: тюремный балалаечный оркестр и артисты (из заключенных), а также—коренной номер—приезжие артисты и между ними известный Москвин из Художественного Театра. Представление шло на площадке балкона 2-го этажа, мы смотрели и слушали с нашего пятого этажа. Мы жили в то время среди уголовных (только позднее мы перешли в коридор «малолетних») и стояли в их густой толпе во время речей и концерта. Характерно, что когда мы, с Митрополитом Кириллом Казанским и Самариным, во время всеобщего пения «Интернационала» спешно протискивались среди уголовной толпы в наши камеры, мы не слышали ни одного слова протеста или насмешки, хотя мы не могли не мешать стоящим и цель нашего ухода была очевидна.

Концерт был слышен по всей тюрьме. Москвин, с присущим ему талантом, читал смешные рассказы Чехова, а тут же, в соседнем коридоре, сидело несколько «смертников», ожидающих расстрела, может быть, в эту самую ночь...

«Гвоздем» праздника должна была быть речь наркомюста и, действительно, это был – «номер». Вся речь была сплошная демагогия по адресу уголовных. «Могло ли случиться,– говорил народный комиссар,– что царский министр юстиции приветствовал бы вас речью?» – «Нет!»—заревела толпа...—«А вот я приветствую вас! – продолжал Курский,– и знаю, что вы только жертвы старого режима и что он и только он привел вас сюда. Но в свободной Советской России не будет уголовных преступников: мы перевоспитаем вас, а новые поколения будут расти в таких условиях, когда преступление будет уже ненужно и невозможно,– всем будет открыта дорога и перспектива плодотворного труда, и нужды всех будут удовлетворены... Эти стены, воздвигнутые царизмом и буржуазией, падут! – патетическим жестом наркомюст указал на стены тюрьмы.– А почему они еще стоят? Потому что нам еще не дают жить свободно, потому что среди нас еще есть контрреволюционеры, замышляющие вновь надеть на народ оковы царизма и капитализма... Вот почему стоят эти проклятые стены и будут стоять, пока окончательно не раздавим эту безобразную, кровавую гидру контрреволюции!..» – и так далее и так далее в том же духе...

Во время речи Курского я смотрел больше не на него, а на толпу уголовных. Их было в тюрьме больше тысячи человек, нас же, «контрреволюционеров», сидело тогда в Таганке может быть человек тридцать... И вот советский «министр юстиции» натравливал эту толпу на нас... Я был с ним в одном согласен: действительно «в царское время» министр юстиции не мог произнести такой речи!

В конце снова общее пение «Интернационала» и снова Митрополит Кирилл и я протискиваемся в мою камеру... Ни одного загоревшегося ненавистью взора на людей, «из-за которых еще стоят стены этой тюрьмы», мы не встретили: толпа пропускала нас так же охотно, как и раньше...

На следующий день я вышел на прогулку в тюремном дворе с моим отделением «малолетних». В тот же двор выходила дверь с кухни. Около нее стоял «делегат на кухне» от уголовных, один из немногочисленных видных «Иванов» нашей тюрьмы (убийца). Он, по-видимому, ждал меня, подошел и поклонился: «Разрешите вас побеспокоить?» – «Пожалуйста, что такое?» – «Так вот, как вы есть человек образованный, а мы, значит, люди темные, так вот я вас дожидался и хотел вас спросить... Ведь вы вчерась речь наркомюста слышали..?» – «Слышал».– «Ну вот, значит, хотел спросить вас – да и ребята тоже – может ли это так быть, чтобы за убийство и воровство не наказывали и чтобы тюрем совсем не было бы?..» —,«Не думаю»,– отвечал я. Лицо моего собеседника просияло: «Ну так и есть! Значит врет, пропаганду эту делает!.. Конечно! Я и сам думаю, да и ребята наши тоже, как же это так можно без наказаниев? Что же, за убийство да за грабеж по головке что ль гладить?! Нет, не выходит это!.. Спасибо вам большое, счастливо оставаться!» – он отвесил мне глубокий поклон и пошел на кухню.

Вот оно, «здоровое народное сознание», подумал я... Между прочим, из наблюдений над уголовными я вынес заключение, что они, в общем, чрезвычайно ценят корректное с ними обращение. Их невероятно грубый язык и обращение друг с другом этому не противоречат. При встрече двух друзей они приветствуют друг друга совершенно непечатными выражениями, и весь воздух уголовной тюрьмы как бы пропитан ругательствами. Однако эти же уголовные очень ценят, когда с ними обращаются вежливо. Сколько раз и мне самому и моим друзьям и знакомым приходилось убеждаться в этом. Идешь, например, вечером по едва освещенному узкому балкону-коридору нашего этажа; стоит группа разговаривающих и ругающихся уголовных и загораживает собой дорогу. Если даже, при желании, их можно обойти, сделав крюк по мостику, то лучше этого не делать. Уголовные очень чутки и щекотливы, могут принять это в дурном смысле: «брезгуют нами... обходят» (мне такой случай известен). Я всегда шел прямо на ругающуюся толпу и спокойным, «светским» тоном говорил: «Позвольте пройти!». Результат—всегда был тот же: перед вами немедленно расступались, а если кто замедлил это сделать, на него кричали: «Чего ты, такой-сякой» и т. д. При этом вас еще больше уважают, если вы не заискиваете перед уголовными из желания им угодить, а держитесь со спокойным достоинством. Уголовные, в общем, очень ценят «настоящих господ» и ненавидят или презирают «господ ненастоящих» (отчасти, иллюстрацией этого является мой инцидент с «преступниками по должности»). Особенно характерно было отношение уголовных к А. А. Рачинскому[1], человеку исключительной «деликатности обращения». Он долго помещался в камере с уголовными, что, конечно, не могло быть приятно даже человеку менее утонченных вкусов, чем он. Но Рачинский держал себя так просто и с таким достоинством, что уголовные в нем души не чаяли. Характерно также: Щепкин и Леонтьев (оба – бывшие тов. мин. внутр. дел), Самарин (бывш. министр), генерал Джунковский (тов. министра), Митрополит Кирилл и другие, в том числе и я сам, свободно ходили вечером по уголовным этажам, куда боялись показываться в одиночку заключенные коммунисты. Обо мне среди уголовных почему-то пронесся слух, что я, будто бы, «царской крови». Опровержение не помогало, но слух этот мне совершенно не вредил, иногда даже – наоборот. При этом говорить о каком-то «монархическом» настроении среди уголовных, конечно, было нельзя. Понятно, среди них были и монархисты («без Хозяина нельзя!»), но, вообще, доминирующее настроение, если только можно говорить о таковом в области их политических убеждений, было скорее всего – анархическим. Уголовные песни (и вообще песни) не носят политического характера, однако одну, довольно типичную уголовную частушку, я слышал:

Бога – нет, Царя – не надо!

                                        Мы урядника убьем,

 Податей платить не станем

                                        И в солдаты не пойдем...

Такое политическое настроение, понятно, не могло удовлетворять ни монархистов, ни коммунистов, хотя начало частушки последним и должно было нравиться.

К духовенству отношение уголовных было двойственное: одни поносили, другие защищали (я не раз вспоминал евангельских двух разбойников). Тюремная церковь была закрыта и в здании ее помещался клуб, но нам как-то полуофициально разрешали церковные службы (скорееихдопускали, чем разрешали). Для этого, под охраной добровольных стражников из верующих, нас вели в большую камеру, оборудованную под коммунистическую школу. Архиерейская служба шла под ироническими взглядами Ленина и Троцкого, портреты которых украшали стены. На время службы мы пожелали их снять или завесить, но этого нам не позволили. В этой бедной тюремной обстановке я особенно оценил великолепие службы Митрополита Кирилла: он входил в мантии настоящим «князем Церкви».

Помню услышанный мною разговор после службы: «Господи,– говорил какой-то купец,– вот на Первой неделе не поговел, а до Страстной меня в другую тюрьму перегоняют...»—«Что ж,—отвечал ему другой купец,– говейте на Крестопоклонной: тоже очень действительное говенье!»

Помню, раз в камеру ко мне пришел какой-то уголовный: «Вы не из Петербурга будете?» – «Нет».– «Жаль! Я вор и там в самом аристократическом квартале работал... У ваших родственников, значит... Но одолжите ли пайку хлеба?» Аргументация была несколько неожиданная, но хлеба я ему, конечно, дал, без всякого расчета на отдачу, в чем я не ошибся... Этот вор, изображая религиозное рвение, несколько раз ходил в камеру к нашим епископам. В день его перевода в другую тюрьму он их начисто обокрал.

Вспоминая Таганскую тюрьму, я часто представляю себе типичный тюремный вечер. Работы в мастерских кончились, заключенные вернулись в свои камеры. В тюрьме начинается массовое пользование «динам» для согревания воды или супа. «Динамами» назывались примитивнейшие, самодельные машинки, которые, варварски используя электрический ток для освещения, могли нагревать жидкость, в которую они опускались. Тока для этого, по словам инженеров, расходовалось в несколько раз больше, чем в нормальных аппаратах для нагревания, а при нагревании супа обычно получалось короткое замыкание и перегорали предохранители. Наши электротехники из уголовных ухитрились заменить свинцовые предохранители простыми гвоздями, но тогда вместо предохранителей стали загораться и перегорать сами провода. И почти каждый вечер, от неумеренного пользования «дипам», по несколько раз потухал свет, иногда в отдельных коридорах, иногда во всей тюрьме сразу... Водворялась темнота, наполненная криками и руганью стражи, тонувшими в криках и ругани уголовных. «Келлер,– кричали со всех балконов тюрьмы,– чини, такой-сякой, свет; что нам, в темноте что ли, такой-сякой, сидеть!» Келлер был электротехник, а в тюрьме сидел за убийство.

В начале вечера, при первых перегораниях электричества, Келлер и его помощники кричали в темноту: «Снимай, такие-сякие, динамы!» – и приступали к починке. С каждым последующим перегоранием ругань с обеих сторон усиливалась в геометрической прогрессии, и, наконец, доведенный до белого каления Келлер, приправляя свои слова затейливой руганью, кричал, что он света больше чинить не будет... В тюрьме на более или менее долгое время водворялась темнота, но отнюдь не тишина...

Такие вечера мы проводили не раз. Помню как-то, по случаю чьих-то именин, кажется Джунковского, у нас в камере собралось несколько гостей. Между тем, после нескольких ночинок Келлер наотрез отказался чинить электричество и мы были приговорены провести вечер в темноте. Тогда я, ощупью в потемках, пробрался по коридору к Келлеру (в другое крыло тюрьмы) и – новая иллюстрация действия «деликатного обращения» – попросил его «на сегодняшний вечер, для наших гостей» не допускать темноты в нашем коридоре. Келлер не узнал меня, когда я вошел в его темную камеру, и встретил, как полагается, руганью, но узнав, тотчас извинился и немедленно и совершенно бескорыстно исполнил мою просьбу и чинил нам свет еще два-три раза за этот вечер.

Тем временем, в моей судьбе готовились большие перемены. По инициативе А. А. Грушка, декана историко-филологического факультета, Университет возбудил перед ВЦИКом ходатайство о командировании меня для научных занятий в Университет. Архив покойного профессора Л. М. Лопатина должен был быть разобран, и эту работу было целесообразно поручить одному из его учеников. Университет и ходатайствовал о моей командировке из тюрьмы для этой работы. Конечно, работа эта легко могла стать работой Пенелопы, которая давала бы мне возможность выходить из тюрьмы. ВЦИК вынес постановление, согласившись исполнить просьбу Университета командировать меня на работу, но оставил все жевтюрьме. Я мог уходить из тюрьмы после утренней поверки и возвращаться туда до вечерней поверки; разумеется, в праздничные дни я должен был оставаться в тюрьме. В тюремную канцелярию я должен был представлять ежедневные удостоверения Университета, когда я пришел туда для работы и когда вышел. Для более свободного обращения с часами работы и для свободного хождения по городу, я взял на себя еще небольшую дополнительную работу для нашего Отдела малолетних преступников: мне нужно было, от времени до времени, «анкетировать» в их семьях.

Как я узнал позже, прокурор Верховного Трибунала Крыленко протестовал против постановления ВЦИКа относительно меня, но его протест, на мое счастье, был оставлен без последствий. Однако до того, как я приступил к своим «работам» вне тюрьмы, Крыленко затребовал меня к себе. Под стражей меня повели в Георгиевский переулок на частную квартиру Крыленко: он был болен. Я довольно долго прождал перед дверью его спальни и любовался его дивными ирландскими сеттерами. Наконец меня ввели... В богато убранной постели возлежал Крыленко. Войдя, я, по привычке, любезно поклонился, но, Крыленко не отдал мне поклона и не извинился за такой странный прием. В комнате были кресла и стулья, но он оставил меня стоять. Хотя все во мне кипело, я старался сохранить наружную ледяную холодность.

– Вы с вашим университетом добились своего! – язвительно начал Крыленко.– Но знайте,– повысил он голос,– за малейшее уклонение с вашей стороны ответите и вы сами, и ваши друзья...

– Я не намерен их подводить,– сказал я.

– Ах да, я знаю, вы ведь «джентльмен»!—в это слово Крыленко вложил всю для него возможную презрительную иронию.

(Я не могу уже со стенографической точностью воспроизвести весь наш разговор с ним, но всем старым революционерам, которым я его тогда точно передал в тюрьме, такой прием и такие речи советского прокурора казались совершенно чудовищными по сравнению с прошлым. «Нельзя ничего подобного вообразить себе в царские времена»,– говорили они.)

Крыленко был сердит па ВЦИК и старался выместить это на мне. Для чего, собственно, он меня вызывал и запугивал? Неужели надеялся, что я, испугавшись, сам откажусь воспользоваться постановлением ВЦИКа?

– Так вы намерены прятаться за ВЦИК? – язвил Крыленко.

– Я ни за кем прятаться не привык,– отвечал я,– но я действительно намерен опираться на постановление ВЦИКа и имею на это право по советским законам, которые обязательны и для вас.

– Можете идти! – резко сказал мне Крыленко. Я повернулся, удержав естественный рефлекс поклона, и вышел из комнаты. Под стражей я вернулся в тюрьму. Никаких последствий этот непонятный вызов к прокурору для меня не имел. Тем временем шли хлопоты о командировании моих друзей, Щепкина и Леонтьева, на работу в советские учреждения. Ходатайства эти тоже были утверждены ВЦИКом. Никого из них Крыленко к себе не вызывал, хотя положение моих друзей и мое было совершенно аналогичное.

Вероятно, все эти «откомандирования из тюрьмы» объяснялись зарей НЭПа. В нашем положении это было несколько неожиданно, так как мы не только были приговорены Верховным Трибуналом к «строжайшей изоляции», но еще и самим ВЦИКом зачислены в списки заложников за «белые убийства», если бы таковые были... Во всяком случае и как бы это ни объяснялось, положение всех нас троих очень облегчалось.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю