Текст книги "Император Александр I. Политика, дипломатия"
Автор книги: Сергей Соловьев
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 44 страниц)
Бонапарт принял хорошо книгу Шатобриана как соответствовавшую целям правительства; автор вступил в службу этого правительства, но скоро оставил ее: убийство герцога Ангиенского произвело на него такое же сильное впечатление, как и головы на пиках революционеров. Прошло десять лет. Политическое низвержение Наполеона совершилось; толпа, жадная на поругание падшего величия, стаскивала статую императора с Аустерлицкой колонны; но этих низвержений было мало, понадобилось низвержение нравственное, и Шатобриан был тут со своей громовой брошюрой, в которой приписывалось Наполеону все безнравственное; Людовик XVIII был очень доволен услугою, оказанной ему Шатобрианом: действительно, на первых порах и при благоприятных обстоятельствах впечатление было сильное; но скоро оказалось, что унижение противника не могло восполнить недостаток величия в представителе Бурбонов, и Наполеон вырос снова.
Теперь Шатобриан выступает с новой брошюрой, написанной в ином, примирительном духе («Политические размышления о некоторых новейших сочинениях и об интересах всех французов»). Мы часто встречаем добрых людей, которые говорят: «И N.N. прекрасный человек, и М.М. прекрасный человек; и как жаль, что такие прекрасные люди не терпят друг друга, – что бы им помириться? они оба рождены, чтобы любить друг друга!» Иногда добрые люди стараются помирить прекрасных людей и, к крайнему удивлению и огорчению своему, убеждаются, что примирение невозможно. Шатобриан в своем сочинении старается уверить, что старая Франция, старое управление были прекрасны; что падение их должно быть вечным предметом сожаления; но и новая Франция также прекрасна – у нее есть хартия, которая не представляет что-нибудь совершенно новое: свобода была в старой Франции, как во всех других европейских государствах; французская конституция не есть подражание английской, потому что английский парламент есть не иное что, как усовершенствованное подражание французским генеральным чинам, так что французы, по-видимому, только подражают своим соседям, а на самом деле возвращаются к учреждениям своих отцов. Новые французы не так легкомысленны, как старые; более естественны, более просты, более отличаются народным характером; молодежь новой Франции, воспитанная в лагере или уединении, более серьезна и своебытна; религиозность новых французов не есть дело привычки, но результат убеждений; нравственность не есть плод домашнего воспитания, но следствие просвещенного разума. Высшие интересы заняли внимание: целый мир прошел перед нами. Когда приходится защищать свою жизнь; когда перед глазами падают и возвышаются троны, то человек становится серьезнее, чем в то время, когда единственным предметом разговора служит придворная интрига, прогулка в Булонском лесу. Французы очень возмужали против того, как они были тридцать или сорок лет тому назад.
Людовик XVIII был очень доволен и этой брошюрой Шатобриана. «Начала, в ней развитые, должны быть усвоены всеми французами», – сказал король. Действительно, как было бы прекрасно, если б все французы вдруг помирились; как было бы, приятно и спокойно, особенно старику в его креслах. И было много французов, которые готовы были помириться; но все затруднение состояло в том: как, на чем помириться? Шатобриан восхитительно доказал, что старая и новая Франция, будучи обе прекрасны, должны помириться; но как? этого нельзя было, к сожалению, отыскать в его брошюре. И нашлись упрямцы между представителями и старой и новой Франции, которые не соглашались с знаменитым писателем: одни – насчет красот новой, другие – насчет красот старой Франции. В самом деле, если старая Франция была так прекрасна, то как же случилось, что ее вдруг сдали в архив? Вдруг явились люди, которые начали разрушать прекрасное здание; а другие, из преступной слабости или злонамеренности, спокойно смотрели на это, признавали законными всякую силу, всякий совершившийся факт, – и теперь эти люди правы, им должны уступить люди, которые, признавая, подобно Шатобриану, прекрасное прекрасным, протестовали и протестуют против его разрушения, – люди, которые одни вели себя, как прилично мужам!
Приверженцы старой Франции объявили, что они не хотят в угоду Шатобриану смешивать людей самых добродетельных и самых честных с людьми самыми преступными; что им мало дела до равенства, свободы, прогресса, равновесия властей, происхождения и выгод представительного правления. И разумеется, они были совершенно правы, объявивши, что вполне довольны тою Францией, которая, по словам Шатобриана, была так восхитительна. Но всего более должно было оскорбить их то, что человек, выступивший защитником старой Франции, взявшийся вечно оплакивать падение прежнего управления, поступил изменнически, опозорил старую Францию, сказавши, что она занималась только придворными интригами да прогулками в Булонском лесу; что высшие интересы вызваны новой Францией. Демократы со своей стороны были очень недовольны похвалами старой Франции, которая была им ненавистна, и насмеялись они над декламаторскою галиматьею автора, над его энтузиазмом к средним векам. Удивительное дело! Кажется, расхвалил и тех, и других – и те, и другие рассердились.
Мириться было трудно, ссориться легко; легко было становиться на сторону старой или новой Франции. Четыре журнала ратовали в пользу первой (Debats, Gazette de France, Quotidienne, Journal Royal). Цензура мешала им прямо высказываться против хартии, но не мешала им вооружаться против конституционных начал, смеяться над их защитниками, позорить революцию, империю, восхвалять старую Францию, восхвалять испанского короля Фердинанда VII, восстановлявшего всецело старую Испанию. Странно было бы требовать, чтобы цензура запрещала им все это; а между тем выход подобных статей с позволения цензуры заставлял думать, что правительство руководит их направлением, потому что похвалы Наполеону или деятелям революции не позволялись. Для этого нужно было хитрить, что делал бонапартистский журнал «Желтый Карло». Журнал «искусств и литературы» «Желтый Карло» ратовал за классицизм, против романтизма как проистекавшего из стремлений обратиться к старине, к этим ненавистным средним векам. Тут цензура не могла ничего запрещать: это было дело невинное, литературное; где же дело касалось политики, там «Желтый Карло» с благоговением отзывался о короле, о Людовике Желанном, порицал честолюбие Наполеона, его нелиберальное направление. Но при этом хитрый и злой «Карло» вооружился страшным, особенно во Франции, оружием – насмешкой, которою преследовал защитников реставрации: изобрел орден Гасильника, в кавалеры которого жаловал людей, известных своим обращением к старине; изобрел другой орден Флюгера – для тех, которые, быв прежде ревностными слугами и хвалителями империи, теперь стали пламенными роялистами; создан был тип провинциального дворянина, воздыхающего о возвращении феодализма; под Волтижерами Людовика XIV были осмеяны старые офицеры-эмигранты, явившиеся вместе с Бурбонами во Францию в старых костюмах, с требованием восстановления полной старины. Цель была достигнута: на что нельзя было явно нападать, то было подкопано насмешкой.
Таким образом, пригретые слабостью правительства, партии оживали одна за другой и расправляли свои силы. Шум, происшедший от этого действия оживающих партий, испугал английское правительство, которое вызвало из Парижа своего представителя, герцога Веллингтона, боясь, чтобы при вспышке революции знаменитый ее полководец не был задержан.
Представитель русского императора Поццо-ди-Борго смотрел иначе на дело: он видел слабость Бурбонов, неумение править, видел оживление партий, но не считал революцию близкой. По его мнению, правительственная машина шла плохо: король решает дело с одним министром, другие ничего не знают, как случилось по поводу распоряжения о соблюдении воскресных дней: один министр распорядился, все другие объявили, что ничего не знают. Маршалы принимают все от двора и не имеют деликатности признать себя довольными; у них недостает великодушия говорить с генералами и офицерами откровенно, что предписывает им закон чести вследствие новых обязательств их перед королем; будучи такими же придворными, как и другие, они не признаются, однако, что им хорошо при дворе, и даже выставляют противное. Нация далеко еще не уверена в утверждении Бурбонов на троне; некоторые рассчитывают на возвращение Бонапарта; другие – не потеряли из виду герцога Орлеанского. О Наполеоне серьезно не жалеет никто из тех, которые хотят иметь и признавать отечество; но значительное число людей, которым выгоднее смута, желают иметь такого вождя, как он. В случае если бы обнаружилась серьезная реакция против короля, то корона будет предложена герцогу Орлеанскому.
В июне 1814 года Поццо-ди-Борго отправился к любимцу королевскому графу Блака, чтобы прочесть ему наставление, как должен поступать конституционный король: когда существует в стране народное правительство, то министерство должно быть королевским советом. При настоящих обстоятельствах надобно окружить палаты уважением, определить участь армии, оставить под ружьем такое число людей, которым можно правильно уплачивать жалованье, остальных отослать: они перестанут быть опасными, как скоро перестанут составлять корпус; устроить дела ордена Почетного легиона как можно деликатнее, чтобы не оскорбить кавалеров, и, главное, надобно рассуждать и решать все дела в Совете министров. Поццо-ди-Борго не скрыл от Блака те опасения, которые были возбуждены усилением его собственного влияния на короля.
До сентября 1814 года тянулось еще дело о браке великой княжны Анны Павловны с герцогом Беррийским, – дело, начатое еще по предложению Людовика XVIII из Англии. Этого брака сильно желали люди, которые хотели посредством влияния императора Александра оттянуть Бурбонов от старой Франции к новой; но различие исповеданий служило неодолимым препятствием. Император Александр требовал, чтобы его сестра имела свою православную церковь во дворце, и соглашался на одно – чтобы она присутствовала публично при всех католических церемониях. Король объявил препятствие неодолимым, но прибавил, что, не принимая русских условий, он и не отвергает их окончательно, а предоставляет императору и себе время подумать и найти какое-нибудь новое средство соглашения. Блака предложил Поццо-ди-Борго следующее: католический Могилевский митрополит, поговорив с великою княжною, даст знать министру королевского двора, что ее высочество показывает явное расположение к католицизму и что брак может окончательно побудить ее к публичному его принятию. Блака протестовал, что он не имеет инструкции от короля, но надеется, что король примет эту теологическую турнюру для отстранения всех препятствий и позволит великой княжне иметь греческую церковь, предоставляя чудесам благодати подействовать со временем; кардинал Тонзальви предложил уговорить папу согласиться на теологическую турнюру. Но император Александр отвечал, что предложение Блака нельзя принять; Поццо-ди-Борго должен замолчать, дожидаясь, что придумает король, потому что он обещал думать. Так же окончилось дело и по испанскому предложению о заключении брака между великою княжною Анной Павловной и королем Фердинандом VII. Здесь королевские министры внушали русскому послу Татищеву, что брак великой княжны с герцогом Беррийским представляет очень отдаленную перспективу, тогда как брак ее с Фердинандом VII сделает ее тотчас королевой прекрасной страны. Что же касается до беспокойства, возбуждаемого в России относительно влияния монахов при испанском дворе, то власть их над королем вовсе не такова, чтобы могла быть опасной для великой княжны. Герцог Сан-Карлос умолял Татищева уверить императора, что великая княжна, ставши испанской королевой, будет одна управлять и мужем, и государством. Но император Александр велел отвечать решительным отказом вследствие религиозного препятствия.
Брак герцога Беррийского с русскою великою княжною не состоялся; влияние России, которого так желали умеренные либералы-роялисты, не усилилось; напротив, Людовик XVIII и министр его Талейран рассчитывали поднять славу реставрации, занять войско, отвлечь внимание войнолюбивого народа от внутренних дел войною против России и Пруссии в союзе с Англией и Австрией; но эти надежды были обмануты уступчивостью России и Пруссии в деле польском и саксонском, и французское войско скоро нашло себе занятие.
Мы видели, что благодаря слабости Бурбонов партии оживали во Франции, расправляли свои силы; но ни одна из них не усилилась до такой степени, чтобы могла произвести революцию. Переворот произошел не изнутри, а извне, когда среди войска, недовольного реставрацией, сохранившего вполне сочувствие к империи, явился знаменитый император с трехцветным знаменем. Положение, созданное наспех союзниками для Наполеона, было положение невозможное: все понимали, что человеку, который недавно предписывал законы Европе, будет тесна Эльбская империя; отсюда естественный страх перед его замыслами, естественное, нескрываемое желание видеть его где-нибудь гораздо подальше от Европы. Это самое внушало страх Наполеону, заставляло его предупредить враждебные против него намерения, ибо ему давали знать, что ему назначают другую империю – на Азорских островах. Прежде чем стать императором на Азорских островах, нельзя ли попытаться стать опять императором французов? Успех очень вероятен: из Франции в начале 1815 года были верные известия, что Бурбонами недовольны, войско живет памятью об императоре; союзники разъедутся из Вены 20 февраля, сильно охлажденные относительно друг друга: раз прекратилось общее действие, возобновить его будет уже трудно. Уже не говоря об Азорских островах, и на Эльбе жизнь невыносима: император привык к деятельности, начал строиться – нет средств; из Франции не присылают положенных двух миллионов франков в год; и сильное раздражение вследствие этого, и сильное оправдание: в неисполнении условий – разрешение начать враждебные действия.
1 марта 1815 года корабль, несущий Цезаря, пристал к берегам Франции, и Франция, обыкновенно такая чуткая ко всякому шороху, остается покойною в виду события, долженствующего решить ее судьбу. Власти официально заявляют непоколебимую преданность Франции к потомству Генриха IV; либеральные писатели провозглашают, что Франция не хочет деспота, останется верна королю, давшему хартию; Франция слушает все это и остается неподвижною. Дело должно быть решено оружием; но войско принадлежит императору. Бурбоны должны выбирать одно из двух: выслать войско против Наполеона, то есть отдать ему его в руки, или сосредоточить войско около себя, то есть предать Наполеону беззащитную страну. Решаются выставить войско; но при первой встрече с императором солдаты, бледные как смерть, не стреляют, и Наполеон уже говорит, что через десять дней будет в Тюльери. В потемках начинают действовать нечистые силы;.а во Франции были тогда потемки, смута.
Общество, расшатанное революцией, крайне ослабело нравственно, и в таком расслаблении общество позволяет выходить на первый план нечистым силам, нечистым людям. Является Фу-ше – Фуше, обрызгавший себя кровью во время революции, министр полиции во время империи; Фуше, вместе с Талейраном вынесший из бурной эпохи то убеждение, что только глупец остается в доме, который горит. Когда в 1814 году французское общество, не имевшее ни сил, ни желания поддерживать падавшую империю и в то же время не знавшее, кем заменить императора, должно было, однако, волей-неволей заняться решением вопроса, предложенного союзными государями, должно было выбрать из кандидатов, к которым было одинаково равнодушно, тогда в этой смуте и нерешительности явился на первом плане Талейран и обделал дело в пользу восстановления Бурбонов. Фуше, отправленный Наполеоном к неаполитанскому королю Мюрату, страшно досадовал, что его не было в Париже при падении империи; что все сделал Талейран, восстановив старшую Бурбонскую линию, которая не могла дать значения цареубийце Фуше. Но теперь пришло его время: империя поднимается; общество, равнодушное к Наполеону, в то же время не имеет ни силы, ни желания поддерживать Бурбонов. При такой смуте, нерешительности, отнимавшей в свою очередь последние нравственные силы у общества, выдвигается Фуше. Изнеможенное нравственно, общество позволяет ему действовать, позволяет действовать всякому, кто сохранил способность к действию. Видя слабость, затруднительное положение Бурбонов, Фуше еще до высадки Наполеона стал расправлять свои силы в полной надежде, что скоро придет его время, как вдруг является Наполеон. Это сначала расстроило Фуше; но он скоро понял, что и Наполеон так же слаб, как Бурбоны, ибо если войско даст ему несомненное торжество, то это войско по-прежнему не в состоянии бороться с целой Европой, а истощенная Франция не может дать новых средств к борьбе; всего скорее произойдет сделка между империей и Европой: на французском престоле будет малютка Наполеон II с регентством матери Марии-Луизы, а слабое женское правление всего выгоднее для Фуше. «Это страшилище опять несет к нам деспотизм и войну, – говорил прежний министр о своем прежнем государе. – Делать нечего, надобно ему помочь; а там увидим, что делать: вероятно, он найдется в таком же затруднительном положении, как и мы».
В Тюльери держатся за последнего человека, могущего своею славою, своим влиянием в войске спасти Бурбонов от «страшилища»: в Тюльери ласкают маршала Нея. Маршал, человек, развитый односторонне, выдержливый в битве, не выдержал придворной ласки и лести, подумал, что он и в самом деле ровня Наполеону, и, как обыкновенно поступают в таких обстоятельствах люди, подобные ему, стал хвастаться и обещать, что привезет Наполеона в клетке. Ней отправился к войску – и тут другого рода внушения, чем в Тюльери: ему привозят письма от наполеоновского гофмаршала Бертрана, представляют ему дело так, что все давно было улажено между Эльбой, Парижем и Веной, что Наполеон действует по согласию со своим тестем, императором Австрийским; что английские корабли нарочно удалились, чтобы пропустить маленькую флотилию императора, плывшую к берегам Франции. Ней не имел в себе средств устоять и против этих внушений. Итак, Бурбоны воспользовались его простотою, неведением, и обошли; страшная досада, раздражение, что дал себя так обмануть и поставить в такое положение: войска не пойдут против императора, притом за него Австрия и Англия; какая же охота принести все в жертву проигранному делу? А тут и оправдание: Бурбоны теперь ласкали потому, что имели нужду, а прежде, как при их дворе обошлись с женой маршала? Ней собрал солдат и объявил им, что дело Бурбонов навсегда проиграно, Наполеон должен царствовать. Восторженные крики были ответом. Войско вместе с полководцем перешло на сторону своего императора, и Ней написал жене: «Мой друг, ты не будешь больше плакать, уезжая из Тюльери».
Ней не привозит Наполеона в клетке: Ней изменил. Бурбоны в отчаянии обратились к Фуше за советом и помощью, как слабый человек в беде обращается к колдунам и гадальщицам. Фуше отвечал, что теперь поздно; что единственное средство спасения – уехать; если бы прежде к нему обратились, то он бы спас; пусть не дивятся, если чрез несколько дней он будет министром Наполеона; он примет его министерство для избежания его тиранства и для ускорения его гибели; а избавившись от этого опасного безумца, он, Фуше, быть может, и сделает для Бурбонов то, чего теперь сделать не может. Получивши такой ответ, велели схватить Фуше, но он убежал через сад в дом бывшей королевы Голландской Гортензии, 19-го марта Бурбоны выехали из Парижа и могли остановиться только в Генте; 20-го Наполеон вступил в Тюльери – и Фуше стал при нем министром полиции. «Смерть Бурбонам! Долой роялистов! Долой попов!» – кричала толпа.
Но крики толпы не могли обмануть Наполеона. Когда цель еще была впереди, тогда все внимание было обращено на средства к ее достижению; когда цель была достигнута, тогда затруднения и опасности положения стали обозначаться все яснее и яснее. Наполеон был прежний в том смысле, что способности, энергия его не уменьшились; но вместе с тем в нем произошла и большая перемена. При постоянном успехе слабеет сознание возможности неудачи: отсюда смелость и быстрота, необращение большого внимания на препятствия, на условия неуспеха; после неудачи человек становится осторожнее, боязливее, то есть он обращает больше внимания на препятствия, условия неуспеха яснее для него выставляются. Такая перемена произошла и в Наполеоне после падения. Прежде всего он сознавал, что он уже не тот для других; что очарование непобедимости, неодолимой силы исчезло; что на него смотрят уже другими глазами – гораздо смелее; и на сколько убыло у него, на столько прибыло у других. Это мучительное сознание уменьшения своих нравственных средств невольно заставляет человека приникать, уравниваться с другими, заискивать в них, переменять тон, что мешает его прежней свободе, прежней развязности!
1-го января 1814 года, желая затушить первое проявление самостоятельности законодательного корпуса. Наполеон говорил ему: «Вы хотите овладеть властию; но что вы с нею сделаете? Франции нужна теперь не палата, не ораторы, а генерал. Между вами есть ли генерал? И где ваше полномочие? Франция меня знает, а вас знает ли? Трон – это несколько досок, обитых бархатом; трон – это человек, и человек этот – я, с моею волею, с моим характером, с моею славой. Знайте, что меня можно убить, но нельзя оскорблять». В январе 1814 года Наполеону можно было так говорить, но в марте 1815-го нельзя: генерал не спас Франции от вражьего нашествия, и Франция отреклась от своего уполномоченного; воля, характер, слава не спасли его; он остался жив, но оскорбленный, и как оскорбленный! Он возвратился слишком скоро; в ушах французов еще раздавались самые оскорбительные отзывы о нем, самые бранные эпитеты; очарование публично неприкосновенного имени исчезло: Наполеон возвращался уже не прежним Наполеоном.
Тяжело было Бурбонам утвердиться на французском престоле: между ними и новой Францией стояла империя, эпоха могущества и славы. Бурбоны, не будучи в состоянии дать Франции такого могущества и славы, предложили вместо того хартию. Теперь в том же положении находился Наполеон: между ним и старой империей прошли Бурбоны; о самих Бурбонах не жалели, их не защищали, но жалели о порядке вещей, который волей-неволей принесли с собою Бурбоны; хотели удержать этот порядок – и Наполеона встречают требованием, чтобы он не был тем, чем был прежде; чтобы не было прежнего честолюбия, прежнего деспотизма. И Наполеон не говорил в ответ того, что сказал он законодательному корпусу 1-го января 1814 года; напротив, сулит мир, свободу, обещает быть другим человеком, чем прежде. Он знает, что хотя войско привело его в Париж, но войско не удержит его на престоле, если Франция останется равнодушной перед войсками враждебной ему Европы, и он заискивает перед Францией, входит с нею в соглашения, наддает перед Бурбонами; старается показать, что он лучше Бурбонов; что Франции выгоднее иметь его государем, чем Бурбонов. Нет, Наполеон далеко не прежний Наполеон, и сам он говорит на все стороны, что он уже не тот: «Я пробыл год на Эльбе, и там, как в гробу, я мог слышать голос потомства; я знаю, чего должно избегать; знаю, чего должно хотеть. Спасти дело революции, упрочить нашу независимость политикою или победою и потом приготовить конституционный трон сыну – вот единственная слава, которой я добиваюсь. Завтра же мы дадим свободу печати. Чего мне ее бояться? После того, что было написано в продолжение года, ей нечего больше сказать обо мне; но у нее еще остается сказать кое-что о моих противниках. Прошлый год говорили, что я восстановил Бурбонов; этот год они меня восстановляют: мы квиты. Я умею исправиться, не то что Бурбоны, которые в 25 лет ничему не научились, ничего не забыли».
Уяснилось, в чем дело: два соперника борются за престол; ошибки одного поднимают другого; Франции, равнодушной к обоим, предоставляется право выбирать того, кто даст больше выгод; все внимание обращено на то, чтобы уронить противника. Наполеон наивно выражается насчет свободы печати; он вовсе не смотрит на нее с конституционной точки зрения, а только как на средство борьбы с Бурбонами: «Мне она не опасна, про меня уже сказано все дурное; пусть поговорит теперь о Бурбонах: это произведет сильное впечатление, потому что печать не будет направляться правительством, цензурою». Молодой советник при королевском дворе, знаменитый впоследствии Деказ, отказался подписать поздравительный адрес императору; ему выставляли на вид быстрый успех Наполеона, свидетельствующий привязанность к нему Франции: в двадцать дней он прошел всю Францию, не встречая нигде препятствия. «Я не знал, – отвечал Деказ, – что престол Франции служит беговым призом». Ни один порядочный француз не должен был знать этого, но, к несчастью для Франции, так было действительно. Реставрация империи застигла Францию так же второпях, застигла ее такой же усталой и равнодушной, как и реставрация Бурбонов. И Наполеон скоро это понял: когда старые приверженцы поздравляли его с чудесным возвращением, с торжественным приемом, какой он встретил в народе, то Наполеон перебивал их словами: «Время комплиментов прошло! Они меня встретили точно так же, как проводили тех (то есть Бурбонов)». В руки императору попались адресы к Людовику XVIII, написанные по поводу высадки Наполеона, – адресы, наполненные выходками против «корсиканского людоеда», уверениями в преданности к Бурбонам; по приезде в Париж Наполеон получил адресы из тех же мест, подписанные теми же лицами: они заключали в себе выходки против Бурбонов, уверения в преданности к императору. Наполеон выиграл беговой приз; но торжество не было окончательное: затруднения и опасности только что начинались. «Народ, солдаты, суб-лейтенанты сделали все: им, одним им я всем обязан», – говорил Наполеон. Войско все сделало, войско все и сделает; но тяжелый опыт говорил другое. Когда нужно было защищать империю от целой Европы, тогда войско ничего не сделало, и народ не тронулся; соединенные государи обратились не к народу, не к войску. И Наполеон, для обеспечения себя на случай неудачи, заискивает в якобинцах, в ненавистных идеологах. Он уже объявил себя раскаивающимся грешником; произнес роковое: «Не буду, не буду ни завоевателем, ни деспотом». Произнося эти слова. Наполеон думал, что усиливается, берет верх над соперниками: видимо, было так, но, с другой стороны, исчезло очарование силы и величия; отношения переменились. Люди несомненной преданности к империи, опальные за это при Бурбонах, отказывались принимать должности, предлагаемые теперь императором; другие, принявшие должности, обращались к императору вовсе не с прежним благоговением; дисциплина ослабела; полубог явился простым смертным, признавшимся в своих ошибках, обещавшим, что вперед не будет так делать, как прежде. И военный успех не был верен: едва ли Наполеон удержится на престоле, не отбиться ему и теперь от целой Европы, как не отбился в прошлом году! И Наполеон, сам далеко не уверенный в успехе, видел ясно, как и другие в нем не уверены, как со страхом смотрят вперед, озираются на все стороны, ища другой опоры, другого обеспечения. Наполеон испытал страшное для человека с его характером и привычками чувство: чувство слабости, чувство, невыносимое для человека сильного, и только сильный человек может испытывать это чувство.
Император прежде всего должен был обратиться к так называемым якобинцам – людям, сильно замешанным в революции: они больше всех желали низвержения Бурбонов, которые не мирились с ними, держали в опале. Карно, Фуше были призваны в министерство; но Наполеон знал, что это не бонапартисты; что у этих людей своя вера, свои предания; что они могут поддерживать его только случайно, на время, в виду общего врага. Наполеон не доверял им и не пустил других якобинских кандидатов в министерство, что раздражило партию. Еще на дороге к Парижу Наполеон объявил обе палаты распущенными и повестил, чтобы в течение мая месяца избирательные коллегии департаментов собрались в Париже под именем чрезвычайного собрания Майского поля для принятия мер к исправлению и изменению конституции согласно с интересами и волей народа. Надобно было, следовательно, как можно скорее приготовить эту исправленную и измененную конституцию. Но кто же возьмется за это трудное дело? Накануне приезда Наполеона в Париж, 19 марта, в «Journal des D?bats» появилась яростная статья против возвращающегося императора. «Со стороны короля, – говорилось в статье, – конституционная свобода, безопасность, мир; со стороны Бонапарта – рабство, анархия и война; при нем нам угрожает мамелюкское управление. Это Аттила, это Чингис-хан, более страшный, более ненавистный, ибо в его руках средства цивилизации. Он является снова, этот человек, покрытый нашею кровью, преследуемый недавно всеобщими проклятиями. Мы будем презреннейшим из народов, если протянем к нему руки. Мы станем посмешищем Европы, бывши прежде ее ужасом. Наше рабство не будет иметь извинения, наше унижение не будет иметь границ». Статья была подписана Бенжамен-Констаном, который из республиканца сделался роялистом. Автор так говорил о себе в приведенной статье: «Я желал свободы под всеми формами; я увидал, что она возможна при монархии; я вижу, как король соединяется с народом; я не буду презренным перебежчиком, не стану волочиться от одной власти к другой и прикрывать бесчестие софизмом». «Вот человек, на которого можно положиться, – говорили роялисты. – Он сам поставил между собою и Наполеоном неодолимую преграду».
Но Наполеон лучше знал людей, в видимой силе и стремительности умел угадывать признаки слабости: и Ней обещал Бурбонам привезти его в клетке. Наполеон призвал к себе Бенжамен-Констана, чтобы поручить ему дело составления новой конституции. Наполеон любил поговорить, особенно с людьми замечательными, на которых он хотел произвести сильное впечатление, которые могли передать это впечатление другим; он встретил длинным монологом представителя либералов, идеологов: «Франция отдохнула и хочет или думает, что хочет, иметь трибуну, палаты. Она не всегда их хотела; она бросилась к моим ногам, когда я достиг власти. Вы должны хорошо помнить то время; вы тогда попробовали было стать в оппозицию, но где вы нашли подпору, силу? Нигде! Я взял меньше власти, чем сколько мне давали. Теперь все переменилось. Правительство слабое, противное национальным интересам дало этим интересам привычку стоять настороже и задирать власть. Вкус к конституциям, прениям, речам, кажется, возвратился. Однако не обманывайте себя: ведь только меньшинство этого хочет. Народ хочет только меня. Говорят, что я только солдатский император, – неправда: я император крестьян, плебеев, Франции! Между нами симпатия, не то что между мною и привилегированными. Я вышел из народных рядов: народ отзывается на мой голос. У меня и у него одна натура. Народ смотрит на меня как на свою защиту, на своего избавителя от благородных. Мне стоит только сделать знак или отвернуть только голову, как все благородные будут перерезаны во всех провинциях. Но я не хочу быть королем жакерии. Если есть средства управлять с конституциею – в добрый час! Я человек из народа: если народ хочет свободы, я обязан ему дать ее. Я признал его господство, я должен сообразоваться с его волею, даже с его капризами. Я не враг свободы; я ее отстранял, когда она загораживала мне дорогу, но я ее понимаю, я был воспитан в ней. Я хочу мира и могу получить его только посредством побед. Я предвижу долгую войну; в этой войне нация должна меня поддержать; в вознаграждение за эту поддержку она, думаю, потребует свободы – и получит ее. Я старею; спокойствие конституционного государя может быть по мне; по всей вероятности, оно будет еще больше по моему сыну».