Текст книги "Император Александр I. Политика, дипломатия"
Автор книги: Сергей Соловьев
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 44 страниц)
Но Людовик-Филипп, предвидя низвержение старшей линии, не понимал ясно главной причины этого низвержения: не понимал, что для Франции нужно правительство сильное, король, сильный своими достоинствами, энергический, способный стоять наглядно в челе народа, способный давать чувствовать, что сильная рука правит, направляет и умеряет движение. Употребляя самые легкие средства для обращения на себя внимания недовольных старшей линией, либеральничая и популярничая, усиливая болезнь, которою страдала Франция, потому что эта болезнь была ему выгодна, Людовик-Филипп вовсе не обладал средствами по достижении своей цели остановить развитие болезни. Он страдательно дал себя в распоряжение обстоятельствам; это страдательное положение, бывшее следствием слабой природы человека, в свою очередь, разумеется, не могло развить в нем силы, энергии. Таким образом, и младшая линия Бурбонов в своем представителе оказывалась несостоятельною. Восстановленные Бурбоны думали, что они возвращаются владеть отцовским достоянием, и не понимали, что они должны завоевать Францию, как завоевал ее Генрих IV; Франция 1814 года была похожа на сказочную богатырку, соглашавшуюся отдать свою руку только тому богатырю, который прежде победит ее в бою; между Бурбонами обеих линий не было ни одного такого богатыря.
К этим неблагоприятным условиям, заключавшимся в личных свойствах членов восстановленной династии и в их взаимных отношениях, присоединялось неблагоприятное отношение массы французского народа к этой династии. Масса была равнодушна к Бурбонам. Оставя уже в стороне характер французского народа, легкость, с какою он забывает старое и бросается на новое, не надобно упускать из внимания того, какие события пережил этот народ: в какие-нибудь двадцать лет он видел столько внутренних перемен, столько движения, подвигов, славы, что это короткое время, равнявшееся векам по богатству событий, могло отбить у него память о прошлом. В крайнем изнеможении, с равнодушием, от этого изнеможения проистекавшим, Франция приняла Бурбонов. Восстановленная династия не пользовалась этим временным изнеможением Франции, чтобы завоевать ее, пустить в ее почву глубокие корни, и потому, как скоро изнеможение исчезло, исчезли и Бурбоны, не способные совладать с восстановленными силами и направить их. Реставрация, произведенная наспех в Париже, в известном кружке заставила Францию вспомнить о Бурбонах; но вместе с тем она помнила хорошо и недавно прожитое ею после старой монархии, она помнила хорошо республику и империю.
Таким образом, история создавала для Франции три партии: бурбонскую, или роялистскую, республиканскую и императорскую, или бонапартистскую; трудность для Бурбонов старшей линии уладиться с новой Францией создавала еще четвертую партию – орлеанскую. В 1814 году три последние партии – республиканская, императорская и орлеанская – были слабы: республиканская не могла собрать своих сил при Наполеоне; императорская пала вследствие несчастий империи; орлеанская была в зародыше. Роялистская партия была сильнее других; но не должно забывать, что она усилилась не собственными средствами; не она своими силами, средствами, добытыми ею внутри Франции, низвергла Наполеона и произвела реставрацию; наоборот – реставрация, произведенная падением Наполеона пред усилиями коалиции, подняла роялистскую партию. События французской истории с 1814 года, как ближайшие следствия этой истории с 1789 года, представляют нам борьбу названных партий. Борьба эта, разумеется, не могла ограничиться одной парламентской сферой; каждая партия имела целью перемену династии или перемену образа правления: отсюда ошибки и ослабление одной партии, ведшие к усилению других, вели в то же время к революции, которой пользовалась наиболее по обстоятельствам усилившаяся партия. Условия такого хода борьбы, такого хода истории заключаются: в силе первого переворота, направленного к совершенному уничтожению старого, и в трудности поэтому установить что-нибудь прочное, ибо исчезли предания, исчезло уважение к существующему на факте как к чему-то освященному, веками нерушимому; в привычке отсюда решать каждое столкновение переворотом как средством самым легким; в большом количестве партий, богатом наследстве революции и ее следствий; в несостоятельности королей восстановленной династии, давших своею слабостью простор партиям; наконец, в характере народа, жадного к борьбе внутренней и внешней, жадного и привычного к борьбе партий и к решению ее уличным боем в Париже, ибо, изучая историю Франции в XIX веке, не должно забывать Лиги и Фронды.
С первых же дней пребывания восстановленных Бурбонов в Тюльери обозначились все те отмели и подводные камни, между которыми им нужно было проводить свой старый, поврежденный бурей корабль. Немедленно же Бурбоны явились перед глазами новой Франции, окруженные привидениями, выходцами с того света; но эти выходцы спешили показать, что у них есть плоть и кровь. Старинное высшее дворянство, получившее придворные должности, стремилось занять и должности правительственные, но тут оно встретило соперников, людей империи, похитителей в его глазах, как похитителем был сам император в глазах законного короля: если восстановлена власть законная, то справедливо ли верных слуг этой законной власти отстранять в пользу слуг власти незаконной? Старинное дворянство второстепенное требовало возвращения имений и мест, занятых другими, новыми людьми, также слугами власти незаконной. Людовик XVIII думал, что, сопоставивши старых и новых людей при страшном взаимном ожесточении, он примиряет старую и новую Францию! Понятно, что представители старой Франции назвали короля якобинцем и сосредоточились около наследника престола графа Артуа, который был последовательнее брата. «Захотели, – говорил он, – конституционного правления; попробуем его: если через год или через два дело не пойдет на лад, то возвратятся к естественному порядку вещей». Роялистским депутатам юга он сказал: «Будем пользоваться настоящим, господа, а за будущее я вам ручаюсь». Это ручательство за будущее заставляло людей новой Франции искать взорами другого человека, который бы поручился им в другом смысле за будущее; их взоры встречались с герцогом Орлеанским, который своей приветливой улыбкой говорил им: «Все, что только вам угодно, господа, – все в будущем».
Борьба начала немедленно разыгрываться; призыв к ней послышался с церковных кафедр. К борьбе политических партий присоединялась борьба религиозная.
Христианство заявляет свою вечность тем, что ставит наивысшее требование для нравственного человеческого совершенствования, и тем, что отрешается от всех временных, преходящих форм и, имея дело с внутренним миром человека, с его нравственным совершенствованием, посредством этого совершенствования действует и на улучшение общественных форм. Отсюда понятно, что христианство сильно, когда свободно от примеси вещей мира сего, и слабеет по мере приобщения к нему чуждых начал. Так, оно ослабело в католицизме, который запутал религию в политические отношения, сделал «царство не от мира сего» царством мира сего и возбудил противодействие, выразившееся в протестантизме XVI-го и неверии XVIII-го века. Но попытка XVIII-го века без помощи религии, во имя разума человеческого создать новое, лучшее общество не удалась; отчаянные борцы за царство разума должны были после ужасов французской революции воскликнуть, подобно Юлиану: «Ты победил. Галилеянин!» После этого естественно и необходимо должно было начаться обращение к религии, к христианству. Жозеф де-Местр имел полное право говорить людям, жаловавшимся на революцию: «На что вы жалуетесь? Скажите, пожалуйста! Разве вы не сказали формально Богу: „Мы Тебя не хотим, выходи из наших законов, из наших учреждений, из нашего воспитания!“ Что же сделал Бог? Он вышел и сказал вам: „Делайте как знаете!“ Результат – милое царствование Робеспьера. Ваша революция – это великая и страшная проповедь, произнесенная Провидением человечеству; проповедь состоит из двух частей; первая: злоупотребления порождают революцию – эта часть относится к государям; вторая часть: злоупотребления все же лучше революции – относится к народам».
Но в страшной проповеди была еще третья часть, которую не расслушали люди с направлением Жозефа де-Местра. Третья часть состояла в том, что не должно чистое смешивать с нечистым; что не должно папою и иезуитами отпугивать народы от христианства; что христианство могло быть усилено, восстановлено только теми средствами, какими оно было первоначально распространено; что правительство может содействовать распространению в народе христианства одним способом – когда оно само проникнуто христианским духом, действует, постоянно сообразуясь с правилами христианской нравственности. Но когда вместо духовных средств правительство станет действовать средствами внешними, материальными, предписаниями, принуждениями, приманками, то нанесет только страшный вред религии, породит, с одной стороны, толпу лицемеров и ханжей, с другой – толпу ожесточенных врагов религии, ибо нельзя к чистому прикасаться нечистыми руками.
В описываемое время можно было с успехом действовать для распространения религиозности во Франции, если бы французское духовенство умело приблизиться к чистоте голубиной и мудрости змеиной; если бы было способно действовать духовными, апостольскими средствами. Но французское духовенство не имело среди себя людей, сильных личными средствами, которые бы производили могущественное впечатление своею мудростью и чистотою. На самом верху оно представляло одни посредственности, не способные понять свое положение, его выгоды и невыгоды, не способные сдерживать и направлять меньших собратий своих. И духовенство взглянуло на реставрацию, как взглянули на нее эмигранты, то есть как на восстановление старины, нарушенной революцией, причем всякая сделка с последней была в их глазах беззаконием, грехом. И духовенство, подобно эмигрантам, прежде всего ухватилось за самый сильный материальный интерес, разделявший старую и новую Францию: во время революции имения эмигрантов и духовенства были распроданы; в покупщиках этих имений новая Франция приобрела самых сильных приверженцев, старая – самых злых врагов, боявшихся, что старые владельцы потребуют назад свои имения. Хартия Людовика XVIII обеспечивала новых владельцев; но старые не обращали внимания на хартию и продолжали возбуждать опасение новых; тщетно последние опирались на хартию; роялистские журналы отвечали на это, что закон мог обеспечить материальную сторону продаж, но он не мог сообщить им нравственности, не мог сделать, чтобы дело безнравственное превратилось в дело честное пред общественной совестью.
В эту борьбу между старыми и новыми светскими землевладельцами вмешалось французское духовенство, соединив свое дело с делом старых землевладельцев, и стало ратовать за материальный интерес средствами, вовсе не для этой цели назначенными, чем произвело соблазн и унизило свой нравственный характер ввиду многочисленных врагов, порожденных XVIII-м веком и революцией: с церковных кафедр раздались возгласы против продажи церковных и эмигрантских имений, священники не давали причастья покупщикам этих имений. В Париже был случай, который показывал, что духовенство хотело оставаться вполне верным своим старым взглядам и обычаям: оно отказалось хоронить актрису Рокур.
Духовенство жило одними воспоминаниями старины и тем возбуждало против себя новую Францию. Правительство своей неловкостью увеличивало раздражение. Оно верило, что можно восстановить и усилить религиозность во французском народе внешними мерами, правительственными распоряжениями. Король и брат его думали, что правительственным предписанием можно легко, вдруг ввести во Франции такое же строгое соблюдение воскресных дней, какое они видели в Англии, не обратив внимания ни на характер французского народа, ни на привычки, приобретенные им со времени революции. По настоянию короля главный директор полиции, не посоветовавшись с министрами, издал приказание не работать в воскресные и праздничные дни, купцам не торговать, не отпирать своих лавок и магазинов; кофейные и другие заведения подобного рода не могли быть отперты в продолжение церковной службы; другим предписанием восстановлялись церковные церемонии во всей Франции, причем во время процессии с Телом Христовым предписано было украшать все дома. Предписания возбудили сильные волнения, особенно между людьми, которых материальные интересы были ими нарушены, между лавочниками, чернорабочими и т. п. Протестанты кричали, что нарушается свобода вероисповедания, выговоренная хартией, потому что протестанта принуждают украшать свой дом для церемонии, в которой он видит выражение суеверия; детей реформации, которых было немного, поддерживали своими криками дети революции, или так называемые философы, которых было очень много. Правительство обнаружило при этом удобном случае свою неспособность и слабость; перепуганные министры стали требовать, чтобы директор полиции подал в отставку и тем утишил бурю. Самый резкий, самый скорый на жесткое слово и вместе с тем, как обыкновенно бывает, не самый твердый и храбрый из членов королевского дома, герцог Беррийский накинулся на несчастного директора полиции. «Мне хорошо во Франции, – говорил герцог, – я не хочу возвращаться туда, откуда мы приехали, а это непременно случится, если мы дадим волю ханжам».
Здесь был необдуманный поступок, невнимание к свойствам среды, в которой правительство должно было действовать. Но были случаи, где Бурбоны без нарушения своего царственного и человеческого достоинства не могли уклониться от столкновения с новой Францией. Торжественная заупокойная служба по Людовику XVI и его семейству в присутствии королевской фамилии была торжественным упреком для многих и многих; эта служба была тяжела и для тех, к которым мог относиться упрек в страшном деле или в сочувствии к нему, и для тех, которые в этих воспоминаниях видели торжество представителей старой Франции; многие готовы были жалеть и раскаиваться; но тяжко было унижение, в которое людей новой Франции ставило это раскаяние перед людьми старой Франции, не имевшими в чем раскаиваться. И последние не сдержались при этом случае; не скажем – не хотели сдержаться, потому что нам, спокойно смотрящим на дело, представляется необходимо вопрос: могли ли они сдержаться? Всякое торжество есть следствие потребности выразить известное чувство и в свою очередь служить к возбуждению, усилению этого чувства. Обратим внимание и на характер народа, с которым имеем дело, и не удивимся, что представители старой Франции по поводу этих печальных торжеств сильно высказали свои чувства; что в печати явились жестокие выходки против революции и ее следствий, против идей, ею порожденных. Эти выходки, разумеется, сильно раздражили приверженцев новой Франции и не сочувствовавших революционным увлечениям, и раздражение было тем сильнее, что нельзя еще было вполне его высказать.
Перчатка была брошена, вызов на смертельный бой между старой и новой Францией сделан, – вызов, необходимый уже вследствие самого появления среди новой Франции представителей старой Франции; вызов, необходимый среди народа, страстного к борьбе, мало способного к сделкам, и при отсутствии сильной руки, которая бы развела людей, готовых броситься друг на друга, и дала другой выход их возбужденным силам. Но как ни необходима была борьба, как ни сильны были побуждения к ней вследствие ошибок слабого правительства, все же эта борьба не могла вдруг повести к перевороту, к свержению этого слабого правительства: Франция была слаба, истощена; ей нужно было собраться с силами; партиям надобно было резче обозначиться; Франция была застигнута врасплох падением империи и реставрацией – ей нужно было несколько времени, чтобы осмотреться в своем новом положении. Но, прежде чем она осмотрелась, переворот совершился; как будто по театральному свистку, декорации переменились: Бурбоны исчезли из Тюльери, где опять явился император. Этот внезапный переворот совершился вследствие отношений войска к Бурбонам.
«Империя» и «войско» были понятия, немыслимые друг без друга; империя пала вследствие того, что императорское войско было не в состоянии бороться с войсками целой Европы вследствие того, что победа оставила его знамена. У войска отняли полководца, водившего его к победам, давшего ему такое великое значение, такое выгодное положение. Все, что было враждебно императору, было враждебно и войску – орудию силы и власти императора; и все это, враждебное императору, теперь торжествовало, и реставрация была следствием этого торжества: каково же было положение войска, его отношение к Бурбонам? Войско было императорское; победы, возбуждавшие к нему сильное сочувствие в воинственном народе, были победы императора, это нестерпимо кололо глаза представителям старой Франции, раздражало, возбуждало их неприязнь к войску, которое платило им тою же монетою. Императорское войско было побеждено, унижено войсками союзных государей; представители старой Франции превозносили как благодетелей врагов, помрачивших военную славу новой Франции. Правительство Бурбонов было без войска; но войско существовало – и было против правительства. Для утверждения восстановленной династии ей нужно было создать свое войско; но этого было мало: нужен был новому войску знаменитый полководец из Бурбонов или из их ревностных приверженцев, который был бы способен победить старое императорское войско или своими победами мог заставить войско забыть о победах императора. И то и другое было невозможно, а других средств привязать к себе императорское войско не было у Бурбонов.
При первом вступлении Бурбонов в Тюильри вражда их к императорскому войску, страх их перед ним обнаружились самым резким образом: они никак не могли решиться провести ночь под охраной наполеоновских гвардейцев, и гренадеры императорской гвардии были отосланы с дворцовых караулов. Этим первым действием восстановленной династии вполне обозначилось отношение ее к войску. Войско, оттолкнутое таким образом от правительства, составило необходимо народ в народе со своими особыми интересами; оттолкнутое новым государем страны, оно продолжало жить памятью о старом императоре; но это не была одна только память. Бурбоны, как было естественно в их положении, поспешили создать себе свое войско: восстановлена была королевская гвардия (maison militaire du roi); собрано было 10.000 дворян, старых и молодых, и дано им содержание, равнявшееся содержанию 50.000 простого войска (именно 20.000.000). Явилось королевское, бурбонское войско; а другое, старое – войско было чье? Оно, разумеется, осталось войском императора Наполеона, не могло на себя смотреть иначе, ибо само правительство, все смотрели на него так; поэтому неудивительно, что в казармах беспрестанно раздавались клики: «Да здравствует император!» Войсковая масса, как вообще народные массы, не может действовать во имя отвлеченных принципов, она приковывается к известной личности, к известному имени, и легко приводить ее в движение этим лицом, этим именем. От сильного усердия и уважения до суеверного поклонения переход легок. А тут делалось все, чтобы привязать войско еще сильнее к имени Наполеона: армию сокращали; до 16.000 императорских офицеров были отпущены на половинном жалованье; и это в то самое время, когда набрана была королевская гвардия; когда в армию и флот помещали старых роялистов; когда морским офицерам-эмигрантам, вступившим теперь в королевский флот, зачиталось время службы их иностранным державам; трехцветная кокарда новой Франции была отнята у войска и заменена белою кокардой старой Франции. Много старых наполеоновских солдат возвратилось во Францию из плена, из гарнизонов иностранных крепостей, сданных союзникам только в последнее время; у этих старых солдат не могли отнять трехцветной кокарды; они объясняли реставрацию тем, что в их отсутствие иностранцы по заговору дворян и попов вошли во Францию и учредили новое правительство.
Таким образом, во Франции стояло лагерем враждебное правительству войско, не обнаруживавшее явно вражды только по отсутствию полководца, дожидавшееся его возвращения, и правительство не имело другого своего войска противопоставить этой враждебной вооруженной силе: оно не имело ни войска, ни полководца. Бурбоны старались привлечь к себе наполеоновских маршалов; но только правительства сильные могут надеяться крепко привязать к себе людей, перешедших по силе обстоятельств и по слабости убеждений из враждебного лагеря. Люди подобного рода служат усердно только сильному правительству; как же скоро правительство обнаруживает слабость, непрочность; как скоро подле правительства образуются другие силы, то эти люди обыкновенно позволяют себе получать выгодные места, брать награды у правительства и в то же время заискивать у других сил, показывать пред ними, что они служат правительству только так, вовсе не из усердия; показывать свое недовольство правительством, позволять себе злословить его, насмехаться над ним.
Только правительству сильному выгодно подкупать способных людей; правительство слабое напрасно истрачивается на это – пример несчастного Людовика XVI служит тому доказательством. Притом же слабость восстановленных Бурбонов высказывалась всего яснее у них во дворце: король не имел твердости и силы заставить окружающих сообразоваться со своей волей. Если он ласкал наполеоновских маршалов, желал привязать их к себе, желал слить старую знать с новой, то придворные его не хотели этого слития, и особенно женщины давали полную свободу своим чувствам: жена маршала Вея была оскорблена пренебрежением, оказанным ей придворными дамами. Но и мужчины были не очень осторожны: восторг придворных пред герцогом Веллингтоном, победителем войск императорских, конечно, не мог быть приятен маршалам императорским.
Партия бонапартистская была сильна тем, что за нее была вооруженная сила; кроме того, она могла рассчитывать на большинство сельского народонаселения, которое, будучи чуждо конституционным вопросам, позабыв о Бурбонах в революционное время, по характеру своему находилось под обаянием личности императора как олицетворения силы и славы, тогда как восстановленные Бурбоны, бесцветные, безличные, были приведены иностранцами. Кроме сельского народонаселения бонапартистская партия могла рассчитывать и на низшее городское народонаселение; наконец, эта партия была сильна тем, что имела ясно определенную цель. Не в таком выгодном положении находилась либеральная, или конституционная, партия, хотя и многочисленная в высших гражданских сферах. Ее положение было затруднительно по отношению к правительству, которое хотя уступило стране либеральную конституцию, но представляло мало ручательства, что эта конституция будет поддержана на будущее время. Другое затруднение этой партии состояло в том, что конституционный вопрос во Франции был спорный, решался теоретически на непрочной почве, взрытой революцией; разнородные мнения и взгляды перекрещивали друг друга – отсюда темнота, неопределенность, легкое и бесплодное отрицание. По всему было видно, что здание конституционной монархии во Франции не было готово, как только была дана хартия; что его нужно было долго и долго отстраивать; а легко ли было это сделать на колеблющейся почве, при смутных отношениях правительственных, при борьбе партий, при известном характере народа, способного и привычного к разрушению старого, способного проповедовать новое, но невыдержливого, мало способного на тяжелый, усидчивый труд созидания?
Слабость либеральной партии во Франции, слабость, с которой она до сих пор страдает, высказалась в описываемое время в органе этой партии, «Цензоре», издававшемся двумя молодыми адвокатами – Контом и Дюнуайе. Несмотря на то что в хартии была обещана свобода печати, правительство сочло нужным по обстоятельствам времени удержать цензуру для сочинений, имевших менее 30-ти печатных листов, вследствие чего либеральные журналы, чтобы избавиться от цензурных сдержек, выходили большими томами. Страстный поклонник свободы, равенства, справедливости, демократии, «Цензор» громил крайности революции, военный деспотизм, не был против Бурбонов, но отвергал принцип божественного освящения королевской власти, отвергал аристократию, влияние духовенства. Мало ясности, определенности мог сообщить «Цензор» своим читателям при обсуждении важнейших вопросов и мог усиливать только вредную привычку к бесплодному либеральничанью, – привычку легко обходиться, легко порешать с серьезными явлениями политической жизни народов, пробавляться громкими словами и фразами. Положительная сторона журнала относилась к вопросам торговым, промышленным, политико-экономическим; но эта сторона не могла удовлетворять общество, не успокоенное насчет решения важнейших вопросов.
«Цензор» не допускал никакой сделки между старой и новой Францией; он был органом того мещанского направления, которое, усиливаясь все более и более, стремилось к господству и достигло его. Примирить старую Францию с новой задумал первый талант времени, Шатобриан. Мало французских деятелей представляло в такой чистоте кельтическую натуру, живую, страстную, восприимчивую, способную бросаться из одной стороны в другую, честолюбивую, тщеславную, созданную для борьбы, ведущую борьбу для самой борьбы. Бретонский дворянин Шатобриан был воспитан в старом, уединенном замке, в фамилии, бедной настоящим, которая жила одною памятью о прошлом; гордый своим происхождением отец, набожная мать, восторженная сестра – вот первое окружение будущего знаменитого писателя. Лишенный твердой, здоровой, школьной, научной пищи, он подчинился безраздельному господству фантазии. С таким-то приготовлением молодой Шатобриан перекинулся из своей провинции в Париж, где готовилась революция. Первая оргия революции, взоткнутые на пики головы произвели такое сильное впечатление на Шатобриана, что он тогда же решился эмигрировать. Но политическая буря уже расшевелила его: поднялось честолюбие, страшное желание играть роль; но какую избрать роль при том страшном хаосе, без ясного понимания, в чем дело? Вдруг приходит ему в голову мысль открыть северный путь из Европы в Азию – и без приготовления, без средств он отправляется в Америку.
Возвратясь оттуда, ничего не сделавши, он узнает, что родные его гибнут на гильотине, и пристает к эмигрантам; но здесь отталкивают его односторонность, мелкость интересов у людей, мелких по натуре: Шатобриан удаляется в Англию и принимается за перо. В первом его произведении – «Исторический опыт о революции» – ярко выразились столкновения двух впечатлений, вынесенных автором: одно – из революционной Франции, другое – из эмигрантского лагеря. Он нападает на революцию, но объявляет ее неизбежной; нападает на абсолютизм, но республику в развращенное время считает невозможной; в теории признает суверенитет народа, на практике – смотрит на него с отвращением; отрицает всякую гражданскую свободу и допускает только личную; кто не хочет зависеть от людей, тот должен обратиться к жизни диких. О Христе говорит как о человеческом явлении; папство, реформацию, всю историю христианства представляет в черном свете, дает христианству только два года жизни и ждет новой религии; господство закона называет отвратительным тиранством, появление законов и правительств – величайшим несчастьем. Впоследствии сам Шатобриан называл свой «Опыт» противоречивой, отвратительной и смешной книгой; но книга эта имеет свое значение: в ней вполне отразился весь ход понятий, явившийся в последние годы XVIII-го века вследствие революции; весь этот хаос удобно прошел через горячую голову молодого кельта, который в детстве питался мечтами в феодальном замке, встретился с жизнью в революционном Париже и потом в эмигрантском лагере и в промежуток побывал в Америке и прочел кое-что. У Шатобриана сильно высказалось и это отчаяние, которое овладело тогда людьми, видевшими, что революция не обновила мира; отчаявшись в возможности этого обновления человеческими средствами, они стали ждать помощи свыше; но, рассорясь с прошедшим и настоящим, они стали ждать новой религии.
Но уже это самое ожидание новой религии предвещало скорое обращение к христианству, религии нестареющей, всегда способной обновлять человека и общество. Два года прошло, новая религия не являлась, обращение к христианству становилось все сильнее и сильнее, и Шатобриан является глашатаем и пособником этого обращения. После сильного извержения непереваренных впечатлений и понятий в «Опыте о революции» поворот в другую сторону совершился быстро в горячей натуре Шатобриана. В то время, когда Бонапарт, удовлетворяя требованию большинства французского народа, заключил конкордат с папою; в тот самый день, когда в Нотр-Даме было восстановлено богослужение, в «Монитёрте» было объявлено с похвалою о новой книге Шатобриана «Дух христианства», заключавшей в себе поэтическое оправдание обстановки христианства, как она образовалась в Западной католической Европе. Успех книги был чрезвычайный; автор хвастался, что он своей книгой убил влияние Вольтера, спас дело, которое Рим не мог поддержать, окончил революцию и начал новую литературную эпоху. Люди, не сочувствовавшие книге, говорили в насмешку, что Шатобриан доказал, что христианство дает больше материалов для оперы, чем другие религии. Автор преувеличивал достоинство своей книги; но зато и насмешники против воли своей указывали на важное ее значение для большинства. Вольтер сильно повредил религии, действуя могущественным средством для большинства, особенно во Франции, действуя насмешкою, он бил не в сущность дела – бил во внешнее, накладное, но производил сильное впечатление на большинство, которое обыкновенно не способно проникнуть в сущность дела, ограничивается одним внешним, накладным. Книга серьезная, философско-богословского содержания, и потому доступная немногим, не могла бы с успехом противодействовать вольтерианизму; надобно было подействовать на большинство доступным для него образом; надобно было показать, что то, над чем смеялись, не смешно, а прекрасно. Многие и многие, желавшие обратиться к христианству, но удерживаемые страхом моды, насмешки, теперь благодаря Шатобриану освобождались от этого страха: то, что было поругано, явилось теперь в привлекательном свете. Если до сих пор древний греко-римский мир производил сильное впечатление красотой своей обстановки и если Шатобриан доказал, что христианство своей обстановкой выше других религий, больше дает человеку человеческой пищи, то понятно, как его книга должна была содействовать перемене взгляда, как должен был выиграть тот мир, в котором образовалась обстановка христианства.