Текст книги "Блудницы и диктаторы Габриеля Гарсия Маркеса. Неофициальная биография писателя"
Автор книги: Сергей Марков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 37 страниц)
71
Роман о диктаторе тоже в общем-то с простым внешним сюжетом – Патриарх умер, народ вошёл во дворец и увидел, как он жил, а он вроде бы и не умер, но всё-таки умер, – сам по себе напоминает поэму об одиночестве во власти. Сочинял его Маркес, как пишут стихи, слово за словом, даже «букву за буквой». И бывали недели, когда удавалось написать только одну фразу, один абзац.
«Знаете, какая у меня была проблема? – признавал Маркес в одном из интервью. – Обычные фразы и даже диалоги у меня выходили в александрийском стиле или в десятистопнике. И мне пришлось потом разбивать и александрийский стиль, и десятистопник, чтобы этого не было заметно. При появлении Рубена Дарио, особенно во время его выступления, когда он читает стихи, в мой текст вкрапливается строка – los claros clarines (звонкие трубы). В этом изюминка».
«– В этой книге, Габо, ты позволил себе полную свободу, – говорил ему Плинио Мендоса. – Ты вольно обращался с синтаксисом, с категорией времени, даже с географией, а кое-кто утверждает, что и с историей. Поговорим о синтаксисе. В книге есть длинные куски без знаков препинания, в которых переплетаются высказывания разных персонажей. Какова необходимость такого построения?
– А ты представь себе такую книгу с обычной линейной структурой: она была бы бесконечной и скучнее, чем есть. Спиральная структура помогает сжать время и рассказать гораздо больше, то есть как бы заключить повествование в капсулу. С другой стороны, бесконечный монолог позволяет звучать другим голосам без идентификации героев, как и происходит в действительности со всей нашей карибской конспирацией, когда секреты во весь голос повторяют на всех углах. Из всех моих книг эта является наиболее экспериментальной и дорога мне как моя художественная авантюра. Взять категорию времени. В романе есть день, когда Патриарх, проснувшись, видит, что все вокруг одеты в четырёхугольные красные шапочки, какие носят лица духовного звания. И все в костюмах валета треф. И обменивают всё подряд на эти красные шапочки – шоколад, табак, яйца игуаны, крокодиловую кожу. Диктатор открывает окно и видит в море военный линкор, оставленный моряками, и рядом три каравеллы Христофора Колумба. Иными словами, речь идёт о двух разных исторических фактах – прибытии экспедиции Колумба и высадке американских морпехов, – которые я поместил рядом, не считаясь с исторической хронологией. Я совершенно сознательно позволил себе полную свободу в манипуляции временем. Как, впрочем, и с географией. Однозначно, что страна диктатора принадлежит к Карибскому региону. Но испанские Карибы перемешиваются с английскими и нидерландскими. Я специально изучал все острова и города и в книгу поместил все. Но прежде всего, конечно, то, что было моим родным: незабываемый дом терпимости в Барранкилье, где я снимал комнату, Картахену времён моих школьных лет, портовые кабаки, куда я ходил в четыре утра…
– Однажды ты назвал роман о диктаторе своей зашифрованной биографией. Но это странно и является скорее материалом для психоаналитика.
– Почему? Одиночество писателя схоже с одиночеством во власти.
– Может быть, ты имеешь в виду одиночество славы? Тебе не кажется, что твоя необыкновенная популярность, твои достижения незаметно для тебя самого сделали тебя похожим на твоего Патриарха?
– Однажды я действительно сказал, что одиночество славы очень похоже на одиночество во власти. С другой стороны, я всегда говорил, что ни в одной профессии не испытываешь такого одиночества, как в писательской, потому что никто не может помочь писателю, никто не знает, что он собирается написать…»
Маркес часто бывал в ту пору и в Париже.
«У него была светлая, просторная и тихая квартира на бульваре Монпарнас, – вспоминал Мендоса. – Стены были выкрашены в светлые тона, повсюду чувствовались достаток, высокий уровень качества жизни и вкус: тёмно-коричневые английские кожаные кресла, гравюры супермодного Вильфредо Лама, роскошный стереопроигрыватель, всегда свежие жёлтые розы в хрустальных вазах. „Они приносят удачу, Плинио“.»
Ему, как хорошему вину и старому вязу, годы пошли только на пользу. Благородное серебро в усах и бакенбардах свидетельствует о личной и профессиональной зрелости. Он спокойно смотрит в будущее и не опасается превратностей судьбы. Исчезла былая неуверенность в себе. Он спокоен и вальяжен. Он носит дорогие костюмы, хотя и не соблюдает этикет.
Теперь в его знаке зодиака преобладает не Вода, а Земля. Чувство реальности и защищённости от жизненных неприятностей взяли верх над Рыбами, которые являются знаком некоторой неуверенности, склонности к бегству от действительности, мнительности… Теперь он бонвиван, и его заботят вещи, на которые он прежде вообще не обращал внимания или которыми жертвовал во имя своего писательского призвания.
Теперь, кажется, он намного лучше, чем раньше, разбирается в хорошей живописи и музыке, ценит красивых женщин и шикарные отели, знает толк в очень дорогих шёлковых рубашках, эксклюзивной обуви, винах, сортах сыра, устрицах под острым индийским соусом, чёрную икру предпочитает красной.
Его новые знакомые и приятели – только известные и состоявшиеся люди, неудачников нет: политики, режиссёры, кинозвёзды или обыкновенные мультимиллионеры, которые могут позволить себе роскошь иметь в друзьях знаменитость, так же, как они покупают квартиру или шиншилловую шубу любовнице.
Но он не теряет из виду и старых друзей, с которыми когда-то пил дешёвое вино в борделях. Теперь он расплачивается по счетам. «Шампанского? – спрашивает он и делает это не из хвастовства и не потому, что питает слабость к „Вдове Клико“ или „Дом Периньон“…»
72
С приходом в январе 1968 года к руководству Коммунистической партии Чехословакии Александра Дубчека Чехословакия начала демонстрировать всё большую независимость от СССР. Политические реформы Дубчека и его соратников, которые стремились создать «социализм с человеческим лицом», не представляли собой полного отхода от прежней политической линии, как это было в Венгрии в 1956 году, однако рассматривались руководителями СССР и ряда соцстран (ГДР, Польши, Болгарии) как угроза партийно-административной системе Советского Союза, а также целостности и безопасности «советского блока».
При Дубчеке была существенно ослаблена цензура, повсеместно проходили свободные дискуссии, началось создание многопартийной системы. Было заявлено о стремлении обеспечить полную свободу слова, собраний и передвижений, строгий контроль над деятельностью органов безопасности, облегчить возможность организации частных предприятий и снизить государственный контроль над производством. Кроме того, планировалась федерализация государства и расширение полномочий органов власти субъектов ЧССР – Чехии и Словакии. Одновременно с либерализацией в обществе нарастали антисоветские настроения. Когда 15 февраля на Олимпийских играх в Гренобле хоккейная команда ЧССР обыграла советскую сборную (притом с рукопашным боем на льду) со счётом 5: 4, для многих это событие превратилось в национальный праздник. Двадцать третьего марта 1968 года на съезде Восточногерманской коммунистической партии в Дрездене прозвучала критика реформ в Чехословакии. 4 мая Брежнев принял делегацию во главе с Дубчеком в Москве, где остро критиковал положение в ЧССР. 15 июля руководители коммунистических партий направили открытое письмо ЦК Компартии Чехословакии. 29 июля Дубчек снова встретился с Брежневым. 17 августа Дубчек встретился с Яношем Кадаром, который указал Дубчеку на то, что ситуация становится критической. Началась операция «Дунай». Период политического либерализма в Чехословакии закончился уже через несколько дней, с вводом в страну более трёхсот тысяч человек и около семи тысяч танков стран Варшавского договора в ночь с 20 на 21 августа. Накануне ввода войск министр обороны СССР Гречко проинформировал министра обороны ЧССР Дзура об этом и предостерег от оказания сопротивления.
В Хельсинки состоялась демонстрация против ввода войск в Чехословакию. Со стороны Запада последовала лишь устная критика – в условиях ядерного противостояния западные страны были неспособны что-либо противопоставить советской военной мощи в Центральной Европе. В Советском Союзе протестовали некоторые представители интеллигенции. В частности, 25 августа 1968 года на Красной площади прошла демонстрация в поддержку независимости Чехословакии. Несколько демонстрантов развернули плакаты с лозунгами «Да здравствует свободная и независимая Чехословакия!», «Позор оккупантам!», «За вашу и нашу свободу!». В самой Чехословакии в знак протеста произошли акты публичного самосожжения, в частности студентами Карлова университета Яном Палахом и Яном Зайицем.
В Чехословакии результатом стала большая волна эмиграции (около 300 ООО человек). Подавление Пражской весны усилило разочарование многих представителей западных левых кругов в теории марксизма-ленинизма и способствовало росту идей «еврокоммунизма» среди руководства и членов западных коммунистических партий – впоследствии приведшему к расколу во многих из них. Раскол произошёл и в среде интеллигенции. По «разные стороны баррикад» оказались, с одной стороны, Сартр, Борхес, Варгас Льоса, написавший гневную статью по поводу вторжения в журнале «Маски», Доносо, Бовуар, Моравиа, Пас, Гойтисоло, Грасс, Пазолини, Фуэнтес, Кабрера Инфанте, – и с другой стороны, например, наш герой и Кортасар. Но позже Маркес признался: «Мир рухнул для меня, когда я узнал о советском вторжении в Чехословакию. Но теперь думаю: нет худа без добра; я понял, что мы все живём между двумя империализмами, в равной степени беспощадными и алчными. И в каком-то смысле это освобождение сознания. Меня потрясло, что по степени цинизма советские даже обошли гринго».
Хотя публично по поводу подавления Пражской весны Маркес не высказался. Так же, как и по поводу происходящего на Кубе, в частности ареста по обвинению в контрреволюционной деятельности и, по некоторым данным, даже пыток в гаванской тюрьме поэта Эберто Падильи и его жены, поэтессы Белькис Куса Мале. Многие всемирно известные представители творческой интеллигенции подписали открытое письмо Фиделю Кастро в защиту Падильи, подписали его и Кортасар, и Маркес. Но второе, более резкое письмо, составленное в доме Аьосы в Барселоне и обвиняющее Кастро в сползании на позиции сталинизма, – и тот, и другой подписывать отказались, после чего наступило охлаждение в отношениях «друзей Фиделя» с большинством.
Куба вообще стала камнем преткновения, эдаким Рубиконом. Роман с Кубой Маркеса – пожалуй, самый загадочный из его романов в стиле магического реализма. Некие «тонкие властительные связи» соединяют его на протяжении десятилетий с «антильской красавицей». И Кортасар, утончённый интеллектуал-эрудит, с первого взгляда влюбился в остров Свободы, в его молодых вождей-барбудос. «Я тебе откровенно скажу, – писал он литератору Блэкборну, – не будь я уже стар для подобных вещей и не люби я так сильно Париж, я бы вернулся на Кубу, чтобы быть с революцией до конца».
Говорил он подобное, напомню, и автору этих строк в Гаване. Но суть отношений с кубинским правительством и Кортасара, и Маркеса так и останутся, возможно, тайной. Повторюсь, некоторые диссиденты в Гаване договаривались до того, что Куба якобы щедро финансировала их лояльность и поддержку, что, впрочем, весьма маловероятно – скажем, Маркес после всемирного фурора «Ста лет одиночества» сам мог кого и что угодно финансировать. Но факт остаётся фактом. Кортасар, например, даже согласовывал с кубинскими властями – чаще всего в лице литератора, общественного деятеля, приближённого к высшему руководству Кубы Фернандеса Ретамара, – саму возможность публикации в легендарном американском журнале «Life» своего интервью. (Что было весьма странно, если не сказать большего: мне доводилось в Гаване встречаться с этим Фернандесом Ретамаром – обыкновенный партийный функционер, похожий на одного из многочисленных лауреатов – секретарей Союза писателей СССР тех лет.)
В конце 1968 года, на волне всемирного интереса к Латинской Америке, когда среди молодёжи считалось чуть ли не позором не знать, кто такой Че, не носить майку с изображением Че Гевары или берета со звездой «а-ля Че», журнал «Лайф» обратился к Кортасару, известному и модному – особенно среди «продвинутой», «левой» молодёжи – писателю, с предложением взять у него интервью по поводу публикации новых произведений. Первая реакция была негативной: никаких отношений с Соединёнными Штатами, – какого чёрта! (Незадолго до этого Кортасар, возможно, не без влияния Гаваны, отказался от приглашения прочесть курс лекций в Колумбийском университете в США.) Но тут же он подумал о возможностях, которое это интервью ему даст: он сможет высказать своё мнение по многим важнейшим вопросам, в том числе по позиции мирового империализма в отношении острова Свободы. И Кортасар, поразмыслив, решил согласиться при условии, если ему будет предоставлена возможность тщательно просмотреть и в случае необходимости скорректировать текст перед отправкой в печать. Редакция журнала, в то время одного из наиболее влиятельных в мире, в недоумении (ни Уинстон Черчилль, ни Джон Кеннеди, ни Элвис Пресли не ставили подобных условий) согласилась, работа над публикацией началась. (Журналисты «Лайфа» вспоминали, что Кортасар отстаивал буквально каждое своё слово, так или иначе работающее на кубинскую революцию.).
После гибели Че, студенческих волнений в мае 1968 года в Париже и во всей Европе, подавления Пражской весны позиции Кортасара и Маркеса всё более сближались. 1968 год сыграл важнейшую, ещё до конца не исследованную роль в новейшей истории, и писателей латиноамериканского «бума» называли «поколением 68-го года». (Кроме Праги и Парижа – убит Мартин Лютер Кинг, Бобби Кеннеди, Энди Уорхол, мексиканской армией расстреляны сотни бастующих рабочих накануне Олимпиады в Мехико…)
Вскоре после волнений во Франции – «Видишь витрину для богатых – бери булыжник и действуй! Видишь дорогую машину – бери „коктейль Молотова“ и действуй!..» – Гарсия Маркес побывал в Париже и активно расспрашивал очевидцев недавних событий, от таксиста до министра. Но особого впечатления на него, бывалого латиноамериканца, эти рассказы не произвели, сложилось впечатление, что ничего серьёзнее громкой ругани и махания кулаками не было. Да и сам Париж, с кое-где разобранной ещё брусчаткой, людный, шумный, многоголосый, на этот раз разочаровал.
В Барселоне, где Маркес жил при настоящей якобы диктатуре, многие считали его аполитичным. Хотя, конечно, это было не так. Романист Хуан Марсе поведал профессору Мартину, как в конце лета 1968 года ездил в Гавану в качестве члена жюри конкурса Союза писателей и деятелей искусств Кубы. Как только стало очевидно, что премия за лучшее поэтическое произведение будет присуждена контрреволюционному поэту Эберто Падилье, а театральная – ярому гомосексуалисту Антону Арруфату, членов жюри задержали на пять недель. Поили и кормили в «Ривьере» как на убой, обеспечивали лучшими жрицами любви под видом студенток-филологинь, но разрешения на вылет не давали. Жюри настояло на своём, премии вручили. (И задержка жюри положила начало изменению имиджа Кубы, которую до этого считали выбравшей умеренный либерально-социалистический путь развития.) Марсе вернулся в Барселону, в доме Кармен рассказал о своих злоключениях Маркесу. «Да, действительно, Падилья оказался провокатором и вообще извращенцем, психом, – вспоминал Марсе. – Но его книга была лучшей, и этим всё сказано… Как сейчас вижу Габо: красный платок на шее, ходит туда-сюда. Он был зол на меня, взбешён. Сказал, что я идиот, ни черта не смыслю в литературе и ещё меньше в политике. Политика всегда на первом месте. Пусть бы хоть всех нас, писателей, перевешали. Падилья – ублюдок, работающий на ЦРУ, и мы ни в коем случае не должны были присуждать ему премию!..»
В середине сентября Маркес нарочно задержался в Париже, чтобы дождаться возвращения из командировки Кортасара, с которым очень хотел познакомиться лично. Об их знакомстве мне рассказывал Кортасар в Гаване:
– Настроение у меня было препаршивейшее, тем более что ко всем удовольствиям 68-го я и с женой расстался. И вот Маркес – радостное, светлое пятно того года! И он, и Мерседес мне показались просто чудом! Мы гуляли по Парижу, ужинали, кажется, в «Куполе», поднимались, как туристы, на Эйфелеву башню, что оказалось впервые и для меня, и для них, говорили о литературе, он благодарил за поддержку романа, твердил, что с него причитается, все смеялись! О Кубе говорили, о том, что теперь и Льоса, и Доносо, и Гойтисоло, и Фуэнтес – по другую сторону баррикад, что, конечно, сознавать было больно. Мы с Габо обратились лично к Фиделю с просьбой не наказывать Падилью, а его за контрреволюцию уволили из «Каса де лас Америкас», могли тогда уже и посадить. Фидель не ответил, но Падилью не посадили, восстановили в должности.
В начале декабря 1968 года по приглашению Союза писателей Чехословакии Маркес с Кортасаром и Фуэнтесом совершили поездку в Прагу. (Через шестнадцать лет в своём пронзительном некрологе по Кортасару Маркес вспомнит, как в пражском отеле за завтраком Фуэнтес между прочим осведомился о значении рояля в джазовой музыке, а в ответ Кортасар прочитал им на эту тему и вообще о джазе и использовании его приёмов и законов в литературе потрясающую лекцию.)
Обратим внимание на закономерность: Маркес, как правило, оказывается на месте событий после их окончания. Так было в Венгрии в 1956-м, в Париже и Праге в 1968-м, так будет и впоследствии… Некоторые, в том числе и те, у кого он учился, например, Хемингуэй, стремились под пули и мины… Но, может быть, по большому счёту Маркес прав, считая, что у писателя-романиста и у репортёра из «горячих» точек – разные задачи?
Хулио Кортасар в 1968-м в Париже был на баррикадах антиголлистов, которых полиция пыталась усмирить с помощью слезоточивого газа, находился среди толпы, закидывавшей камнями фургоны с эмблемой органов безопасности (CRS) в Латинском квартале, участвовал в романтическом захвате Сорбонны, предпринятом студентами под крики «Долой все запреты!» и «Живи настоящим!»…
73
Газеты, особенно с утра, Маркес старался не читать, потому что это мешало работе. Он создавал, он ваял образ диктатора – и это оказалось самым трудным в романе, даже труднее, чем найти необходимые форму и стиль. Он отказался от первоначального замысла писать весь роман от первого лица, придя к выводу, что в таком случае как писатель будет связан языком персонажа и окажется как бы в смирительной рубашке. Затем он изобрёл свой метод: много лет подряд читая всё, что только можно было о диктаторах – романы, свидетельства, письма, биографии, интервью, репортажи, – он затем всё это откладывал и на какое-то время пытался забыть. А затем на основе того, что знал и помнил, но что перемешалось, как игральные карты на столе, сочинял всё заново, стараясь не брать ни одного реального случая, а пользуясь «набором правил, составляющих механизм диктатуры». И в том числе этот метод как бы подспудно диктовал язык и стиль повествования, его полифонию.
Он был невысокого мнения о романе-родоначальнике диктаторской темы в латиноамериканской литературе «Сеньор Президент» Мигеля Анхеля Астуриаса. Но справедливости ради заметим, что Маркес многим ему обязан и немало оттуда почерпнул – конечно, не впрямую, а творчески. Прежде всего – стихию звучащей в романе гватемальца речи: с первых слов и до финала Астуриас чуть ли не в каждой фразе нагромождает аллитерации и омонимы, сталкивает слова друг с другом, максимально использует их многозначность, вынуждая их сверкать и играть всеми возможными оттенками. Язык в романе «Сеньор Президент» – а написан он был в самом начале 1930-х годов, когда латиноамериканского литературного языка ещё никто «не слышал», – не является чем-то второстепенным, аккомпанирующим, напротив, постепенно, от абзаца к абзацу становится самостоятельной энергией, дающей поле высокого напряжения, в котором развивается сюжет. Народ, прозябающий и нищенствующий, задвинутый и задавленный, забитый и отстранённый, казалось бы, безмолвствует. Но если вслушаться, то услышим: от имени народа говорит сам вековой язык народный. Не этого ли добивался в своих упорных радениях Гарсия Маркес? Парализованное страхом, бездеятельное общество у Астуриаса – обезличенный «коллективный герой». Не так ли и у Маркеса: «… тогда мы осмелились войти, и не было нужды брать приступом обветшалые крепостные стены, к чему призывали одни, самые смелые, или таранить дышлами воловьих упряжек парадный вход, как предлагали другие… и вот мы шагнули в минувшую эпоху и чуть не задохнулись в этом огромном, превращённом в руины логове власти, где даже тишина была ветхой, свет зыбким, и все предметы в этом зыбком, призрачном свете различались неясно; в первом дворе, каменные плиты которого вздыбились и треснули под напором чертополоха, мы увидели брошенное где попало оружие и снаряжение бежавшей охраны…»
Язык, стиль, тон были найдены и утверждены.
С образом главного героя оказалось сложнее. Маркесу приходилось выступать первооткрывателем, эдаким Колумбом, потому как у того же Астуриаса, по сути, диктатор не выписан, видны лишь внешние атрибуты: орденская лента на чёрном платье, очки, седые усы, белые пальцы… С юношеских стихов и рассказов Маркес мечтал создать свой, сугубо собирательный, но достоверный, живой образ диктатора, ни на кого из реальных диктаторов не похожий и в то же время походящий на всех, воплощающих власть. Ту абсолютную власть, которая представляется большинству населения планеты наивысшим, чего только может достичь человек в своей деятельности, карьере, жизни.
– Это как пробка в воде, – рассказывал Маркес, – поднимается и поднимается вверх, а потом доходит до поверхности, и выше подниматься некуда. Всё, предел. И абсолютная власть – тоже абсолютный предел. А меня этот объект всегда интересовал с точки зрения писателя, то есть как кульминация в писательских поисках.
– Но многие классики не касались темы абсолютной власти.
– Назови их, попробуй. Все так или иначе касались – или власти, или стремления к ней: и Толстой, потому что у него Наполеон показан именно в абсолютной власти и её, кстати, одиночестве, и Достоевский, потому что Раскольников на преступление само идёт именно ради власти… А для латиноамериканской литературы это вообще постоянная и главная тема. Я полагаю, что каждый писатель, родившийся в Латинской Америке, рано или поздно сталкивается с искушением обратиться к диктаторской теме. Потому, что диктатор – это, может быть, единственный законченный типологический образ, который дала миру Латинская Америка. Одни страны могли бы дать и давали ковбоев и гангстеров, другие – искателей приключений, третьи – мистиков-философов… В Латинской Америке единственный персонаж, который реально дала наша история, – диктатор, прежде всего феодальный диктатор, не из современных. Современные диктаторы – технократы, что-то в них от «конструкторов», составленных из готовых деталей, от компьютеров… А те, феодальные, опирались ведь и на поддержку народа, ибо являлись отражением верований, их идеализировали и даже обожествляли, как Сталина, например, в СССР…
По свидетельству Осповата, в Испании тогда Маркес общался и с испанцами, вернувшимися на историческую родину из СССР, где жили при Сталине, и с советскими переводчиками, филологами, с Кивой Майданеком, например. И всё время Маркес просил рассказывать ему анекдоты и разные случаи из жизни Иосифа Сталина. Читал воспоминания маршала Жукова и другие мемуары. И тогда, в процессе работы над «Осенью Патриарха», и позже Маркеса интересовал взгляд советских, российских исследователей – писателей, журналистов, драматургов – на власть имущих, он непременно знакомился с новыми книгами на эту тему, выходившими на понятных ему языках: испанском, французском, итальянском или английском.
«Я всегда говорил и повторяю, – утверждал Гарсия Маркес, – что самые интересные, самые масштабные люди живут в России».
Многие годы общения, а затем и творческой дружбы связывают Маркеса с драматургом Эдвардом Радзинским, с которым он познакомился сначала как с драматургом, а затем – «глубоким и тонким писателем-исследователем исторических личностей, наделённых абсолютной властью».
«История – это воистину бездонный колодец, из которого мы, наверное, вечно будем черпать мудрость, глупость, полезный и бесполезный опыт, знания, массу открытий и так далее, – пишет Маркес в рецензии на произведения Радзинского. – Но история России – это особый колодец, полный мистики и чем-то напоминающий „русские горки“ (в России, как я недавно узнал, их, в отличие от всего остального мира, почему-то называют „американскими“). Меня в том убедили книги Эдварда Радзинского о Николае II и Сталине. С творчеством Радзинского я познакомился давно: на Международный кинофестиваль в Колумбии впервые привезли советское кино. Это был фильм „Ещё раз про любовь“, снятый по сценарию Эдварда. Впервые мы соприкоснулись с киноискусством Советского Союза. Фильм получил Гран-при фестиваля. А потом я видел пьесу Радзинского „Старая актриса на роль жены Достоевского“ в одном из парижских театров. Постановка мне очень понравилась и хорошо запомнилась, ибо великая русская культура, и особенно творчество Достоевского, всегда волновала меня, да и сама „анатомия“ спектакля показалась мне весьма необычной. Честно говоря, сначала меня удивило, что известный драматург решил так круто изменить жанр, стиль и обратиться к художественно-документальной прозе. <…>
Многие интересные моменты своего путешествия по СССР в 1957 году я вспоминал, читая книгу Радзинского „Сталин“. Главный персонаж советской истории, который по-прежнему занимает мои мысли, – Иосиф Сталин. С трудом укладывается в голове, насколько он был всесильным, насколько жители его древней загадочной страны верили в него. И это была какая-то ирреальная, невидимая власть: Сталина мало кто лицезрел воочию… Хрущёв был не таким, он был обычным земным человеком, который для советского народа олицетворял возврат к действительности. Вместо того, чтобы раздувать свой „культ личности“, он ездил по деревням и колхозам и, выпив водки, запросто заключал пари с крестьянами, что сумеет подоить корову. И доил. Мне сложно представить Сталина, сидящего на табуретке и дергающего корову за вымя. Сталин создал собственную империю, которая не могла существовать без него. <…> Боюсь, русских мне не понять никогда. Конечно, чужая душа потёмки, но души россиян – просто кромешная тьма! Несмотря на то, что на дворе стояла „хрущёвская оттепель“, повсюду мне мерещился ехидно улыбающийся в усы грузин с неизменной трубкой в зубах… Несколько раз мы с Плинио пытались проникнуть в Мавзолей – главное Святилище Советского Союза, где Ленин и Сталин спали вечным сном без всяких угрызений совести. И всё-таки попали… Я вспоминал своё посещение Мавзолея много лет спустя, в Барселоне, когда писал „Осень Патриарха“ – книгу о латиноамериканском диктаторе. Я придумывал всё так, чтобы этот диктатор не был ни на кого похож и одновременно имел черты всех каудильо нашего континента. Но есть в нём что-то и от Сталина – великого азиатского тирана, в том числе изящные женственные руки… Думаю, главное достоинство книги Радзинского в том, что в ней Сталин – не изваяние, не гигантская статуя у входа в Волго-Донской канал, а живой человек. Он сумел понять Хозяина… этого полуграмотного крестьянина из Гори, ослеплённого богатствами Кремля…»
Безусловно, и Сталин послужил прообразом Патриарха, и – даже в большей степени – сам автор, Гарсия Маркес, в чём он многажды признавался:
«Будь то женщина или мужчина, плохой или хороший, сам автор – во всяком случае, у меня – является основой, сердце автора присутствует во всех персонажах. А уж на это наслаивается всё остальное».
И всё-таки представляется, что основным «материалом для ваяния» Маркесу послужили не он сам, не Сталин, а родные его латиноамериканские каудильо-диктаторы.
Как и при Сталине в СССР, простой народ в Латинской Америке в меньшей степени непосредственно страдал от преследований со стороны диктатора, чем политизированные, а значит, подспудно угрожавшие диктатуре слои – политики, военачальники, интеллигенция… Народу более всего была видна магия, которой обладал диктатор. По свидетельству доминиканки Минервы, похороны доминиканского диктатора Трухильо, например (который жесточайше расправился с её отцом, известным адвокатом, и матерью), вылились в апофеоз, в его обожествление. Кое-что Маркес взял от кубинца Батисты. Кое-что – от никарагуанца Сомосы-старшего, который изобрёл клетки с решёткой посредине, куда в одну половину помещали хищника, например, ягуара, а в другую – политических заключённых; эти клетки стояли в саду дома старого диктатора, и люди, которые приходили к нему, видели их. Больше – от Хуана Висенте Гомеса, который был столь ярким диктатором, что «венесуэльцы не смогли устоять перед искушением и реабилитировали его как выдающегося венесуэльца». Иными словами – не забыв и не простив зверств Висенте Гомеса, его запредельной жестокости, всего того, что он натворил, они и по сей день стараются помнить и то, что «в характере этой личности было национальным».
«Потому что он, конечно, был наделён определённым обаянием, – едва ли не с симпатией, не с ностальгией (не по диктатору, конечно, но по времени, когда работал над своим Патриархом, по своей молодости в Барселоне) объяснял Маркес. – Отличался интуитивным умом, поразительной народной мудростью. Так что из всех, о ком я читал и слышал, меня более всего заинтересовал Висенте Гомес, и мой персонаж более всего походит на него».
На рубеже 1960-х – 1970-х годов Карлосу Фуэнтесу пришла в голову мысль сделать книгу под названием «Отцы родины». Каждый известный латиноамериканский романист должен был написать о диктаторе своей страны. Отеро Сильва взялся написать о Хуане Висенте Гомесе, Кортасар хотел писать о судьбе Эвиты Перон, сам Фуэнтес – о мексиканце Санта-Ана, Карпентьер – о кубинце Мачадо, Бош – о доминиканце Трухильо, Роа Бастос – о докторе Франсиа, запершим Парагвай на замок и оставившим лишь окошечко для почты… А наш герой остался без «своего диктатора», хотя давно уже работал над книгой о диктаторе и неоднократно излагал замысел книги в печати. Он позвонил другу Карлосу по телефону, сказал, что тот поступает непорядочно. (Это тоже к вопросу о достойных восхищения взаимоотношениях между вершителями «бума».) План Фуэнтеса повис в воздухе, фундаментальный и единственный в своём роде цикл романов о диктаторах не состоялся, хотя кое-кто – Карпентьер, Бастос – продолжали свои сочинения, которые спустя время были опубликованы и имели успех.








