Текст книги "Гласность и свобода"
Автор книги: Сергей Григорьянц
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Ну как? Какие результаты?
– Папу поразили бурые пятна на поверхности черепа...
Почему-то именно это сообщение очень испугало молодых людей и оба начали звонить по радиотелефонам – по-видимому, разным своим начальникам:
– Они обнаружили желтые (именно желтые в рассказе Грибанова) пятна на черепе.
По-видимому получили указание не суетиться и успокоились.
Рапопорт не имевший, естественно, опыта вскрытия тел ирландских террористов, как опытный врач находит (возможную?) причину внезапной смерти очень немолодого и далеко не здорового человека и приходит к выводу:
«... Правильнее обозначить как причину внезапной смерти Андрея Дмитриевича... не острую сердечную недостаточность, а остановку сердца в результате нарушения в аппарате регуляции сердечных сокращений».
Вместе с гибелью Андрея Дмитриевича надолго отсрочилась и надежда на демократическое развитие России. Из трех сил, действовавших тогда в стране Комитет государственной безопасности со своими сотрудниками в МИД'е СССР, ЦК ВЛКСМ и теперь даже в ЦК КПСС был в подавляющей своей части наиболее агрессивным и наиболее тоталитарно консервативным.
Сами похороны Андрея Дмитриевича были характерной демонстрацией положения в стране.
Прощание с Сахаровым для людей относительно близких (не помню по какому принципу шел отбор) было в ФИАН'е на Ленинском проспекте. Но, конечно, весь проспект был запружен десятками, если не сотнями тысяч человек – многие об этом знали.
Мне накануне позвонила Ирина Алексеевна Иловайская и по просьбе премьер-министра Италии, с которым я встречался незадолго до этого, попросила и от него возложить венок. Из Харькова приехал Генрих Алтунян, чтобы попрощаться с Андреем Дмитриевичем. На Ленинском проспекте было мало милиции: наблюдали за порядком, стояли, кажется, в двух цепях вокруг института, молодые научные сотрудники, члены демократических общественных организаций. Им вполне удавалось поддерживать порядок, объяснять тысячам, если не десяткам тысяч людей, что прощание с Сахаровым и траурный митинг будет в Лужниках, а здесь только свои, близкие. Меня тем не менее многие знали и хоть мы с Генрихом пришли с довольно большим опозданием – надо было получить заказанный венок, но и в стоящих скорбных толпах нас пропускали без большого труда, как и в обеих цепях интеллигентного добровольного кордона. Минут пять мы постояли с Еленой Георгиевной – больше было нельзя: к ней шли сотни знакомых и полузнакомых людей. Таня Янкелевич провела нас в соседнюю комнату, где стояли сотни венков. Андрей Дмитриевич лежал в гробу спокойно, на удивление торжественно, строго, важно.
На главном митинге, в самой процессии к нему и после него я был где-то в массе людей, но все что там происходило хорошо описал Андрей Шилков в последнем номере «Гласности»:
Нам позволили проститься...
К сожалению, рассказ о прощании с Андреем Дмитриевичем Сахаровым приходиться начинать со слов: «Когда нам разрешили пройти...», ибо с демонстрации ИХ власти, ИХ прав началась гражданская панихида в Лужниках. Ближайшая станция метро была закрыта с утра, прекратилось движение транспорта по Комсомольскому проспекту, все подходы к Лужникам были перегорожены. Приходилось прорываться чуть ли не с боем, чтобы на площадке перед стадионом отдать последний долг Андрею Дмитриевичу. Прорывались по разному: кто-то, собравшись большой группой, просто сметал ограждение, чтобы хоть часть из них прорвалась, кто-то искал обходных путей через железнодорожную насыпь, кто-то со вздохом поворачивал обратно... А милиция наслаждалась, то закрывая проход, то разрешая кому-то пройти. Преодолев по удостоверению «Гласности» второй круг оцепления, я услышал, как вальяжный генерал в каракулевой папахе сказал по рации: «Ну, пропускайте по-маленьку, маленькими партиями...». Разрешил, значит...
Избитое сравнение «и небо плакало». Но в самом деле, Москва, еще недавно занесенная снегом, была просто залита водой: дождь со снегом, жидкое месиво под ногами и вереницы людей, тянущиеся в одном направлении. Никто ни о чем ни у кого не спрашивал. Тот, кто не знал дороги, просто присоединялся к молча бредущей цепочке и шел со всеми, пока не застревал у очередного кордона. Я не видел ни озлобления, ни спортивного азарта «прорваться», как это обычно бывает при попытках властей что-то блокировать... Было недоумение – недоумение от еще неосознанной утраты и абсурдности творившегося вокруг.
К часу дня площадка перед стадионом была заполнена. Сотни тысяч человек молча ждали прибытия траурной процессии из ФИАН'а, ждали пол-часа, час... Над головами поднимались самодельные плакаты: «Простите нас, Андрей Дмитриевич, мы должны были выйти на площадь в 80-м году!», «Простите, Андрей Дмитриевич!», «Андрей Дмитриевич Сахаров – ум, честь и совесть нашей эпохи!» и сотни листков, вырванных из блокнотов, на которых ручкой написана перечеркнутая цифра 6 – графическое изображение требования отмены 6 статьи Конституции.
Когда, уже в третьем часу, траурная процессия достигла Лужников и тысячи сопровождающих гроб с телом Сахарова присоединились к собравшимся, каракулевая папаха разрешила пустить всех желающих...
Похороны Сахарова, вероятно, гораздо более многочисленные чем похороны Сталина, и вообще самые трагические в русской истории были так же символичны, как сталинские. Те были обагрены кровью, эти – многомиллионной скорбью о несбывшейся надежде России. И порядка, поддерживаемого демократами да и то временно хватало только для ФИАН'а. Понимание утраты было всенародным. Но сила, по-прежнему, была на стороне «папахи».
6. Конец журнала «Гласность»
Случилось так, что гибель Андрея Дмитриевича символически совпала с прекращением издания журнала «Гласность». В последнем – тридцать третьем – номере мы дали прощальное слово Андрея Шилкова, фотографии с похорон, но для серьезной статьи о судьбе и роли Сахарова в России номера уже не нашлось. Но завершение издания журнала, несмотря на всю ту борьбу, которая с ним велась, на мой взгляд, было вполне естественным. Журнал при всей своей популярности в СССР и в мире, при все большем количестве знаменитых авторов за два с половиной года выполнил свою задачу: стал эпицентром взрыва свободной печати в России (собственно говоря, это и единственное, чуть продолжившееся еще на полтора года, время в многовековой истории России, когда в ней возникла в отчаянной борьбе и в условиях ожесточенного сопротивления, подлинная массовая свобода печати тут же уничтоженная с приходом Ельцина к власти). «Гласность» была изданием и рупором политзаключенных – людей, которые шли в советские тюрьмы лишь для того, чтобы сохранить человеческое достоинство, внутреннюю свободу и право на самоуважение. Наконец, для десятков тысяч нищих и обездоленных советских граждан, на своем горбе сформировавших отвращение к коммунизму и шедших в «Гласность» ежедневно со всех концов страны (вскоре, с подачи Гайдара их назовут «демшизой»), для этих людей журнал был опорой, хотя бы небольшой защитой, выразителем их десятилетиями воспитанного омерзения к советской власти. Было, конечно, и все мировое антикоммунистическое движение, для которого «Гласность» стала одним из важных центров.
И тем не менее, к девяностому году наступило совсем другое время. КГБ сам подбрасывал в государственные, а потому в СССР гораздо более мощные и популярные СМИ, вполне антикоммунистические материалы, что стало вполне очевидно на примере фильма и откровений Говорухина. На деньги КГБ режиссер отснял нашумевшую тогда картину «Так жить нельзя». Чернуха просто лилась с экрана, причем такая, которой почти еще не было в Советском Союзе. То и дело возникал вопрос – отчего все так ужасно и следовал ответ – во всем виновата вся коммунистическая партия. При этом сотрудники милиции и КГБ сплошь были замечательными людьми. Обвинять семнадцать миллионов человек, во-первых, было бессмысленно, во-вторых, несправедливо, а главное – уводились от ответственности именно те категории, которые были названы на Нюрнбергском процессе виновниками в менее чудовищных, но схожих преступлениях (СС, СД и руководство Национал-социалистической партии).
Корреспондентам радио «Свобода» в Париже на вопрос, какие у него «творческие» планы Говорухин в интервью рассказывал:
– Меня пригласили в Большой дом (Управление КГБ по Ленинградской области) и предложили финансировать сразу две съемочные группы, дают два комплекта оборудования – для скорости съемок, одновременно и в СССР и за границей. Еще не выбрал название фильма: может быть это будет «Владимир Ленин», может быть «Великий преступник».
И это в том мучительном девяностом году, когда не то, что на фильмы, на хлеб у большинства гораздо более крупных режиссеров денег не было. Впрочем, и фильм Абуладзе был снят при прямой поддержке ЦК Грузии и Амвросия Шеварднадзе. Но ведь и либеральный журнал «Огонек», как и «Московские новости» тоже были правительственными изданиями. К тому же появились за эти годы многие и очень несходные между собой массовые организации, демократические в своей основе. Выросший из подпольного диссидентского бюллетеня четырехсотстраничный журнал уже должен был более четко формулировать свои задачи, выбирать более точно аудиторию и искать мало-мальски прочную социальную базу хотя бы из-за резко выросшей конкуренции. Для выживания нужно было находить сравнимые с бюджетом государственных изданий деньги. Находить их заграницей, что для меня, вероятно, было не так уж сложно, я не умел и, по-видимому, не очень хотел, что и проявлялось во многих, делавшихся мне предложениях. В Советском Союзе достойных источников средств, конечно, не было.
За год до этого в Германии умер медиамагнат Аксель Шпрингер, финансировавший издание журнала «Континент» не только в Париже по-русски, но и у себя в Германии по-немецки. Главный редактор журнала Володя Максимов почти пятнадцать лет до этого занимавший, как «Русская мысль» и «Гласность» резко антикоммунистическую позицию, которая естественным образом переносилась на Горбачева, на недоверие к коммунистической перестройке, в поисках денег на продолжение журнала, тем не менее, обратился к Москве, провел в Риме конференцию прямо противоположную по своему духу всем предыдущим, в которой Горбачев, кажется, даже лично участвовал, а журнал, в конце концов, переехал в Москву. Володя, не выдержав всех этих перемен и потрясений, вскоре умер, оказавшись почти в изоляции от всех своих бывших друзей. Редактором «Континента» стал Виктор Виноградов, который сохранил приличный характер теперь уже совсем забытого журнала, поскольку сам Виноградов уж ни при каких условиях не был и не мог быть таким активным общественным борцом, каким был Максимов.
Повторения такого пути я никак не хотел. «Гласность» от первого до последнего номера себе не изменяла и никакой столь новой опоры для нее я не искал.
Я не использовал многочисленные предложения о помощи не только потому, что не знал, как ими воспользоваться, но, главным образом, потому, что у меня к концу восемьдесят девятого года еще не было того понимания, которое сформировалось к осени 1990 года о том, к чему же идет перестройка, о неизбежном приходе КГБ и близких «комитету» людей к власти, о чем я публично скажу вскоре на конференции в Ленинграде. К тому же мое бесспорное, как и всей редакции «Гласности», отвращение к Ельцину еще было очень далеко от понимания того, кто за ним стоит и какой окажется его роль в русской истории. Рассказов о том как КГБ борется с демократией в СССР, с «Гласностью» (впрочем, о себе мы мало писали), борьбе за создание и укрепление демократических идеалов было мало для толстого международного журнала, каким стала «Гласность». Нужны были аналитические статьи, серьезные документальные подтверждения нового понимания пути России, а ничего этого не было и негде было взять. Это было гораздо серьезнее, чем поиски денег и сопротивление непрекращающемуся давлению КГБ.
А журнал к тому же разваливался естественны образом.
Первым ушел Андрей Шилков. Он женился на дочери Аси Лащивер – Ире, появились новые заботы и интересы, тащить на себе все проблемы «Гласности» ему было невмоготу. Ушел в газету «Демократическая Россия», казалось бы там все было гораздо организованнее и легче, но было меньше свободы и больше органической близости к «совку», Андрей пил, возвращался в «Гласность» и в конце концов уехал с Ирой в Израиль. Потом я уволил Алешу Мясникова, который не просто героически целые дни с утра до вечера вел прием людей приходивших со своими жалобами в «Гласность». Это действительно, была чудовищная по физической, по психологической нагрузке работа (ведь приходили регулярно и сумасшедшие и правокаторы). Я несколько раз вел такой прием целый день и знал, что это такое. Но ни Митя Волчек, ни Нина Петровна Лисовская такого дня не выдерживали. А Леша не просто вел прием, не только по ночам писал очерки об этих, как правило, несчастных людях, но так им сочувствовал, что писал им зачастую необходимые заявления, жалобы в официальные инстанции и его искренняя жалость и любовь к людям была так очевидна, что и те пытались как-то его отблагодарить, все чаще приносили ему какие-то деревенские продукты в подарок (и это уже в очень голодное время).
Но в «Гласности» получать даже мельчайшие подарки от посетителей (а предлагались изредка совсем не мелкие) было нельзя ни при каких условиях. Было очевидно, что любой подарок может быть использован для обвинения редакции в корыстных интересах. И после нескольких предупреждений я уволил Алексея, понимая, что его некому заменить. Для Мясникова посетителей, написанных материалов и самой перестроечной среды хватило еще на пару лет издания собственного журнала «Права человека». Из подобных, но более серьезных опасений за безопасность журнала на заседании редколлегии, где присутствовали все основные сотрудники, был уволен Алексей Мананников. Потом он говорил, что это недоразумение, что он сам себя оговорил, но тогда неуклонно защищал свое право на поступки бесспорно очень опасные для журнала.
В конце января девяностого года, вернувшись из очередной поездки в Париж, а я в последний год получал бесчисленные приглашения на зарубежные конференции, что не было благом для журнала, узнал, что Митя Волчек и Андрей Бабицкий выпустили очередной номер «своего» журнала «Через» со статьей Андрея прямо противоположного по своей направленности тем, что писались в журнале «Гласность». Поскольку «Гласность» была общественно-политическим журналом с совершенно внятной точкой зрения на происходящее, такая широта взглядов Бабицкого, способность занимать одновременно прямо противоположные позиции, мне показалась чрезмерной и я его уволил. Но вместе с ним ушел Митя Волчек и еще один наш молодой сотрудник. На самом деле они чувствовали себя переросшими «Гласность», гораздо более уверенными журналистами, чем когда пришли в журнал, а, главное, все они, работая в «Гласности», стали корреспондентами радио «Свобода», которое по нескольку раз в день обращалось к нам за информацией и ее давал тот из сотрудников, кто непосредственно этим событием был занят в «Ежедневной гласности». Ну, а гонорары у «Свободы» были, конечно, в десятки раз выше нищенских заработков в «Гласности».
Оставалась, конечно, Нина Петровна Лисовская, Виктор Резунков, Володя Ойвин, Виктор Лукьянов, еще несколько сотрудников, наконец, Тома и я, но редакцию все же надо было формировать заново. А для этого в новое время и с новым пониманием происходящего нужна была не просто диссидентская и демократическая, но совсем новая концепция журнала, нужен был новый круг авторов, а их у журнала не было ни в России, ни за рубежом. Все в свой срок рождается и в свой – умирает. Оставалась «Ежедневная гласность», «Профсоюз независимых журналистов», «Конфедерация независимых профсоюзов», где я тоже был сопредседателем и масса другой ежедневной работы.
7. За рубежом и «экзамен» Собчака.
К тому же с середины восемьдесят девятого года, с тех пор как меня советские власти вынуждены были выпустить для получения «Золотого пера», я два-три года по несколько месяцев проводил в Париже, поскольку получал множество приглашений на встречи и конференции в разных странах и попытки помешать мне в них участвовать, конечно, оборачивались для советских властей политическими неудобствами, но и мне создавали массу хлопот. Оформлять визы в СССР по-прежнему было очень трудно – в основном, конечно, из-за прямого нежелания властей, но частью из-за того, что советское законодательство вообще не было к этому готово. В обычные советские заграничные паспорта ставились разрешения на выезд из СССР (без которого нельзя было получить визу в посольстве) только для выезда по частному приглашению (скажем, родственников, что в особых случаях в СССР случалось) или для коллективной туристической поездки. На конференции или по правительственным приглашениям ездили особо доверенные советские граждане, которым выдавали дипломатические паспорта и только в них ставились разрешения на выезд в этих случаях. У меня был с трудом полученный обычный заграничный паспорт, но все приглашения совершенно ему не соответствовали. К тому же каждое разрешение на выезд из СССР давали мне с разнообразными приключениями. Как правило прямо не отказывали, но получение оттягивали до последнего дня или часа в надежде, что я не успею получить иностранную визу. Однажды мне, кажется, в испанском посольстве проставили визу ночью, однажды пришлось получать ее по дороге в аэропорт. О приключениях в Шереметьево я еще напишу, а покамест скажу, что именно поэтому большинство виз я получал в Париже. Это тоже было не по правилам: по общему положению виза оформляется в посольствах находящихся в тех странах, гражданином которой и является выезжающий. Считается, что посольство лучше понимает, кому оно дает визу. Но мои приглашения всегда не были частными, а иногда прямо правительственными, положение в СССР все хорошо понимали и только для меня все парижские посольства делали исключения, которых (при мне же) не делали для советских дипломатов – сотрудников ООН. Визы по приглашениям в Испанию, Италию, Великобретанию, США, ФРГ и другие страны чаще всего я получал в их посольствах в Париже.
Но и в перерывах между поездками в самом Париже дни были загружены до отказа. Надо было много писать, всегда были интервью на парижской студии радио «Свобода», русской службе радио «Франс Интернасиональ» и, главное, – в Париже была французская редакция журнала «Гласность» из двух человек (на это издание дал деньги тогда министр по правам человека, сейчас – глава французского МИД'а, а главное – учредитель организации и всемирного движения «Врачи без границ» – Бернар Кушнер) и, конечно, «Русская мысль», где я чувствовал себя как в родном доме. И суть была не просто в том, что в качестве толстенькой вкладки в ней перепечатывались все номера «Гласности» (парижским редактором была Наташа Горбаневская), а до моего приезда – в восемьдесят седьмом, восемьдесят восьмом годах осуществлялось и малоформатное издание для пересылки в СССР в почтовых конвертах и издания на многих языках стран Варшавского блока. Дело было даже не только в необычайно дружественной атмосфере редакции: жил я у Оли и Валеры Прохоровых – сотрудников «Русской мысли» хорошо известных и любимых еще не мной, поскольку я был в тюрьме, но Томой уже в семидесятые годы в Москве. Потом Валера стал крестным отцом моей дочери Анны. Я звонил по международным телефонам, как правило, тоже из редакции, что было для «Русской мысли» совсем не так дешево, но мне сразу же было предложено, а ведь «Гласность» работала так, что практически каждый день надо было говорить с Москвой, а иногда и другими городами и странами.
И все же главным для меня в эти годы стала ежеминутная, необычайная в своей доброте и заботливости, и что очень было важно – очень умная помощь Ирины Алексеевны Иловайской. Боюсь, правда, что она меня по своей доброте несколько переоценивала: привыкнув за многие годы к некоторым особенностям, воспитанных лагерем и тюрьмой, у Алика Гинзбурга, она не совсем понимала, что хоть какое-то тюремное клеймо, заметные ошибки в ориентации неизбежны для каждого проведшего изрядный срок в заключении, в том числе и для меня, конечно. Помогая мне практически на каждом шагу в политических встречах в Испании, Италии, Великобритании, выступлениях с лекциями и встречах, скажем, с Рупрехтом Мердоком, что происходило по его инициативе, но ведь и это надо было как-то организовать, Ирина Алексеевна по своей деликатности никогда не давала советов и потому помощь ее мне, а на самом деле и через меня (но, конечно, не только) – демократическому движению в Советском Союзе иногда оказывалась, поскольку вполне отдавалась на мое усмотрение, менее результативной, чем могла бы быть.
Но одну из важных ошибок года через два я сам совершил по полнейшей неопытности и наивности в самой «Русской мысли». Из этой старейшей газеты русской эмиграции постепенно уходили, просто по возрасту и состоянию здоровья, сотрудники. Такие как добрейший Кирилл Померанцев, переставшая, просто по возрасту, работать секретарь редакции Нина Константиновна Пресненко, умершая после тяжелой болезни Наташа Дюжева. Немногие русские журналисты из третьей волны эмиграции уже работали в более основательных редакциях – русской службе государственного радио «Франс Интернасьональ» или в парижском бюро казавшейся почти столь же монолитной и с гораздо более высокими окладами радио «Свобода». В особенности, в газете довольно остро ощущалось нехватка профессиональных журналистов. Ирина Алексеевна изредка мне на это жаловалась. Я, постоянно ощущая их нехватку в Москве, (а в Париже к ней прибавлялось не только отличие в позициях, как, скажем, с Синявским, но еще непростые личностные отношения, неизбежные в узкой среде любой эмиграции) относясь к проблеме практически и поскольку в Лондоне не только моим интервьюером в лондонской редакции радио «Свобода», но и переводчиком была очаровательная и высокопрофессиональная Алена Кожевникова, а на Би-би-си сделал со мной передачу ее муж и каждый из них сказал, что им до смерти надоел Лондон, где активизация работы КГБ (в том числе и в их редакциях) превзошла все мыслимые пределы, я пообещал, что поговорю Ириной Алексеевной о них и уверен, что два первоклассных журналиста переехав в Париж, что им вполне подходило, сделают «Русскую мысль» гораздо более мощным в профессиональном отношении изданием. Мне, практически никогда не работавшему ни на одной службе, основным опытом которого был тюремный, а единственным соображением – польза общего для нас всех дела, и в голову не приходило, что Алик и Арина будучи в журналистском и в репутационном, что было очень важно – советские диссиденты – основной опорой «Русской мысли», очень ценили это свое центральное положение и восприняли мое предложение усилить редакцию Кожевниковыми, как сознательный мой подкоп под их монопольное положение, что мне, по моей дикости, даже в голову не приходило.
Я уехал в Москву на поезде, увозя чуть ли не десять ящиков книг, большей частью данных мне Ириной Алексеевной для продажи в киоске «Гласности» в райисполкоме на Шаболовке у Ильи Заславского, чтобы хоть как-то поддержать редакцию. На Лионском вокзале за нами безучастно наблюдал сидя на пустой багажной тележке симпатичный молодой человек в джинсах и туфлях на босу ногу.
– Резидент КГБ в Париже, – сказал мне Валера Прохоров, знавший их всех еще со времени работы в HTC, – но большей частью они заняты торговлей русскими проститутками, нахлынувшими с их помощью в Париж.
В Москве, полученные от Ирины Алексеевны, иногда в десятках экземплярах, книги мы и впрямь начали продавать вместе с журналами «Гласность» в киоске внутри Октябрьского райисполкома. Это было единственное место, где внутри Москвы, мы сами, а не переиздатели могли распространять журнал не только давним знакомым. Несколько молодых людей, взявшихся их продавать хотя бы у метро «Шабловское» были зверски избиты милиционерами, раз, потом другой, я навещал их в Боткинской больнице, лежавших с сотрясением мозга, сломанными ребрами, но никаких следов изувечивших их милиционеров найти не удалось. Ребята бодрились, говорили – «хорошо, что не убили», но подставлять все новых было невозможно, хотя в те восторженные годы желавших распространять «Гласность» было множество, так же как десятки людей приходили ее брюшировать, склеивать, переплетать.
Внезапно Гинзбург устроил мне по телефону дикий скандал, из-за того, что в киоске продаются книги, напечатанные издательством «Русской мысли».
– По условиям контракта их разрешено только раздавать бесплатно, а не продавать, – кричал мне Алик.
Вероятно, все так и было, но я об этом не знал. Ирину Алексеевну это не волновало, а вот Алика очень.
Я ничего не мог понять, выругался по телефону, говоря с Андреем Шилковым.
Андрей из Иерусалима приехал в Париж, наслаждался городом, временной работой в «Русской мысли» (а он в ней готов был работать хоть дворником, но был-то серьезным литературным сотрудником) – как мне кажется, это было недолгое и самое счастливое время в его жизни. Через много лет уже чувствуя, что умирает, он опять приехал хоть на несколько дней вдохнуть парижский воздух, попытался покончить с собой, выбросившись из окна на пятом этаже в квартире моей жены, но все же дал себя отправить в Иерусалим (тоже не менее любимый) и вскоре умер. И он был один из лучших людей, кого я знал в своей жизни, а в этом я далеко не беден (в новой России он был включен в список «невъездных»).
Но пока Алик случайно или сознательно по параллельному телефону услышал наш разговор с Андреем, а я по глупости счел именно этот разговор причиной резко изменившихся отношений с Аликом: от трогательной заботливости к полному неприятию (и это длилось до тех пор пока Алик, что было совершенно недостойно, не начал бороться с Ириной Алексеевной, которой был всем, даже собственной жизнью, обязан). Для начала он снял без всяких объяснений из номера мою большую статью, написанную специально для «Русской мысли», и больше ни одна моя статья там напечатана не была. Потом, во время раскола в «Ежедневной гласности» активно поддерживал и начал использовать только хронику ушедшей, впрочем, замечательной во всех других отношениях, группы. Представителями «Русской мысли» в Москве попеременно становились до этого совершенно неизвестные в Париже Саша Подрабинек, Лев Тимофеев, Екатерина Гениева – и все неудачно, но лишь бы не «Гласность».
Я все еще считал причиной случайно услышанный, обидный, но не до такой уж степени, Аликом разговор и мне все объяснили лишь через много лет. Ирина Алексеевна добродушно улыбалась, по обыкновению ничего мне не объясняла, но ничего и не меняла – Александр Гинзбург, на котором и впрямь держалась основная часть парижской «Русской мысли», конечно, для нее был важнее московской «Гласности», независимо ни от каких симпатий. Как позднее выяснилось, и Алик и Арина в случае необходимости прибегали к выдвижению Ирине Алексеевне ультимативных условий.
Но хоть все это и было очень обидно, на самом деле не недоразумение, взаимное непонимание с Аликом было по настоящему для меня, для всего чем я был занят тогда, основной проблемой, а гораздо более существенное, основополагающее непонимание всего происходящего и мое несоответствие ему определяли одну за другой мои потери, мои отказы от предоставлявшихся возможностей, как в Европе, так и в Америке.
В качестве самых простых примеров – в Париже, скажем, мэрия выделила дом для офиса и работы тогда гораздо менее известных китайских диссидентов. Мне передали, что без труда я могу получить даже гораздо лучший для «Гласности», для советского демократического движения. Не помню, к кому я должен был обратиться с просьбой – мэру Парижа Франсуа Шираку, или министру по правам человека Бернару Кушнеру. С обоими я был знаком, понимал, что это впрямь не трудно, но не пошел, потому что не понимал для кого и для чего мне нужен этот дом.
Примерно тогда же мне передали, что знаменитый французский актер и певец Ив Монтан, теперь уже очень немолодой и совершенно не доверяющий советской пропаганде хотел бы как-то выступить в пользу «Гласности» – кстати говоря, с этой же целью предлагала дать даже несколько концертов знаменитая американская актриса Джейн Фонда. Особенного интереса к актерам у меня не было, «Гласности» пусть с трудом, хватало моих гонораров, для кого и как я буду получать деньги с концертов, я не понимал и ни с кем из них не стал встречаться.
Но, конечно, особенно внутренне важной для меня стала неудача с книгой. Известное французское издательство «Lade d’homme» заключило со мной договор о том, что в течение года я напишу для них книгу и выплатило довольно крупный аванс, который, к стыду моему я так и не вернул (сперва, как и все мои гонорары были истрачены на «Гласность», а когда деньги у меня появились, оказалось, что издательство их просто списало). Договор со мной был естественным – множество людей слышало мое имя, кто-то читал статьи и интервью и теперь от меня ждали книгу, тем более, что все знакомые или уже написали воспоминания или готовили их дома. Но у меня в Москве не было для этого ни минуты свободной, в Париже тоже времени не хватало и я, чувствуя себя очень неловко, однажды пожаловался на обстоятельства Ирине Алексеевне. Иловайская, как всегда, готова была мне помочь, тоже считала, что книга нужна и через неделю я, отменив на месяц все свои встречи уже ехал по заказанному мне «Русской мыслью» билету первого класса на TGV экспрессе в Тулузу, месяц поработать в доме у Элен Замойской. Пригород Тулузы был застроен стоящими впритык друг к другу сотней или двумя на мой взгляд трех-четырех ярусных колоколен. Было совершенно непонятно к чему столько храмов один рядом с другим. Меня встречала Элен, повезла на своем «жуке» в небольшой городок поблизости, где у нее и был дом – перестроенная ферма XVII века. По дороге я опять увидел похожую колокольню и спросил Элен, что это за странное предместье Тулузы. Она сперва не могла понять, о каких церквях я говорю, но когда я показал, видневшуюся вдали, улыбнулась, как всегда почти стесняясь моего незнания очевидных вещей:
– Это не колокольни, а голубятни. До революции крестьяне не имели права держать голубей, а когда все стало разрешено, пристроили их к своим домам. Теперь-то уж, конечно, голубей нет, а голубятни стоят.
И я острее, чем когда-нибудь почувствовал невосполнимый разрыв между нами. Мы все «Иваны, не помнящие родства», а если что-то случайно и помнящие, то почти ничего не сохранившие и выдумывающие по разному по мере надобности свою историю и уже двести лет жалеющие такую близкую к гибели Францию. А им ничего сочинять не надо, живут по-прежнему в своих домах XVII века с голубятнями пристроенными в конце восемнадцатого, не надо судорожно пытаться связать разорванную нить времени, а потому и понимание его у них совсем-совсем другое и современная жизнь, казалось бы зыбкая, на самом деле гораздо прочнее чем в России.