Текст книги "Гласность и свобода"
Автор книги: Сергей Григорьянц
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Первая из оглашенных Лукьяновым на съезде написана Патиашвили (как он утверждает под диктовку) еще в ноябре 1988 года. Телеграмма вполне паническая с просьбой ввести военное положение, хотя речь идет всего лишь о разрешенном властями митинге, примерно тридцати тысячном (ничтожное число в равнении с Ереваном), да к тому же происходящем на выделенном для этого тбилисском ипподроме, то есть даже не в центре города.
Московские власти вполне адекватно на эту телеграмму реагируют: вместо введения военного положения Горбачев обращается с успокоительным заявлением к грузинскому народу и все становится на свои места.
Совсем иначе все происходит в начале апреля. Митинг переместился, правда, к Дому правительства, но он уже гораздо менее многочисленный от восьми до пятнадцати тысяч человек, из которых несколько десятков студентов объявили голодовку и лежат на ступеньках. К трем часам ночи (избиение было в четыре) и до одиннадцати утра на площади остаются только они, да несколько сот помогающих им женщин и сочувствующих. Так без особых изменений продолжается с пятого по девятое апреля, то есть положение стабильное и очевидное для всех.
Но Лукьяновым оглашена странная паническая телеграмма Патиашвили от 7 апреля, где он пишет чуть ли не о восстании и попытках захвата правительственных зданий.
Горбачев и Шеварднадзе в эти дни заграницей, вмешаться не могут и, по-видимому, это не случайное совпадение. В Тбилиси уже отправлен первый заместитель министра обороны СССР и три высокопоставленные сотрудника ЦК КПСС. Вполне очевидно, что план уже есть, но нужна верховная санкция.
На воспоминания Егора Лигачева, в это время полуформально второго секретаря ЦК КПСС, не во всем можно полагаться, но здесь нет оснований подвергать их сомнению. Курируя сельское хозяйство, рано утром 7 апреля он возвращается из поездки в Москву, днем сидит и пишет отчет о поездке, чтобы с 8 апреля уйти в отпуск.
Внезапно звонит Чебриков, настаивает на том, что необходимо в связи с событиями в Тбилиси срочно собрать членов Политбюро, Лигачев пытается отнекиваться, говорит, что не в курсе дела и вообще такие проблемы не его сфера ответственности, но Чебриков настаивает, а в ЦК КПСС привыкли слушаться КГБ, и Лигачев сдается, поручает обзвонить нескольких членов Политбюро. Тут же ему звонит министр обороны Язов – он уже все знает. Но не говорит, что уже два дня назад отправил своего первого заместителя в Тбилиси. Лигачев не понимает, что он уже выбран своими друзьями Чебриковым и Крючковым козлом отпущения и теперь таким останется до конца жизни. Чебриков оглашает панические телеграммы из Тбилиси, они принимают половинчатое решение, казалось бы никого ни к чему не обязывающее, к тому же без визы Горбачева. А он вечером должен вернуться в Москву, и казалось бы нужно подождать всего несколько часов. Однако начальник Генерального штаба генерал М. Моисеев от имени министра обороны тут же издает секретную и преступную директиву, просто поражающую своей избыточностью:
– 328 парашютно-десантный полк ВДВ перебазировать своим ходом к 8 апреля в г. Тбилиси;
– Привести в полную боевую готовность 171 учебно-мотострелковую дивизию; а так же
– Тбилисское высшее артиллерийское училище;
– 21 ОДШБР (отдельная десантно-штурмовая бригада).
Плюс к этому в Тбилиси отправлены курсанты высших милицейских школ из Горького, Воронежа, и Новосибирска, взвод химических войск, вооруженный не только «Черемухой», но и боевым (запрещенным к применению во всем мире) газом Си-Эс (по военной классификации «К-71»), и наконец, по утверждению Патиашвили «войска КГБ, о которых было доложено на Совете обороны, а затем они ни разу нигде не упоминались и сразу же после трагедии исчезли в неизвестном направлении».
И все это против нескольких тысяч мирных жителей (а скорее всего – гораздо меньшего числа), голодающих и оставшихся на ночь, чтобы им помочь, женщин.
Вечером возвращаются в Москву Горбачев и Шиварднадзе, их в аэропорту Шереметьево информируют о беспорядках в Тбилиси, но не сообщают о том, что громадные для такого случая воинские соединения, части МВД и КГБ приведены в боевую готовность. Тем не менее, Горбачев поручает Шеварднадзе и Разумовскому вылететь в Тбилиси и успокоить население. Но уже поздний вечер, только что прилетевший Шеварднадзе откладывает новую поездку до утра. И восьмого апреля выехать еще не поздно, да и самолет стоит наготове.
Но тут в Москве получают очень удобную, видимо, полностью продиктованную Патиашвили телеграмму – в Тбилиси все нормализовалось, то есть никакой причины для приезда Шеварднадзе уже нет. Горбачев отдыхает, новое заседание Политбюро 8 апреля тайно проводит сам Чебриков – о нем нет никаких сведений. Формально это заседание вполне успокоительное – его цель не дать никому вмешаться в уже подготовленную трагедию. Егора Лигачева в Москве уже нет, он как и предполагал восьмого апреля с утра уже уехал в отпуск. Но в Политбюро кем-то совсем другим работа ведется – именно 8 апреля появляется «Указ об усилении ответственности за антиправительственные действия», подготовленный, конечно, заранее, по-видимому, одновременно с планом избиения в Тбилиси. В Тбилиси пытается сопротивляться применению войск против мирного населения командующий Закавказским военным округом генерал Радионов. Но в Тбилиси его прямой начальник – первый заместитель министра обороны, прямо из Москвы, Радионов от имени министра обороны получает приказ начальника Генштаба о том, что он назначается главным в карательной операции, к тому же все подкреплено решением ЦК КПСС, правда Грузии, но приехавшие для этого представители ЦК из Москвы успешно его «дожимают». Радионов сдается и принимает на себя командование избиением и всю ответственность. Готовит казармы для ночной переброски парашютно-десантного полка из Кировокана и мотострелковый дивизии им. Дзержинского. После чего как сообщают в те дни только журнал «Гласность» и бюллетень «Ежедневная гласность» (статью Юрия Роста случайно оказавшегося в те дни в Тбилиси, Борис Изюмов снимает из либеральной «Литературной газеты»):
– В 3:45 воинская часть (по-видимому, это и есть таинственное соединение КГБ) прилетевшая на двух самолетах, доставлена на пятнадцати автобусах в казармы 8-го полка. Сразу же, получив саперные лопатки, щиты, боевые отравляющие вещества (Собчак упоминает о взводе «химических войск»), противогазы и индивидуальные комплекты антидотов (одна из этих оранжевых коробочек, привезенная тогда из Тбилиси, до сих пор у меня храниться) – сразу же начали избиение мирных жителей и распыление боевых отравляющих веществ (газа Си-Эс).
Через два часа – в шесть утра – основная группа карателей по команде из мегафона выстроилась в колонну и ушла с проспекта Руставели, оставив площадь заполненную трупами, тяжело раненными и отравленными. Через полчаса самолеты вылетели из Тбилиси.
В 1998 году в Минске была издана книга, которая называлась – «Подготовка разведчика системы спецназа ГРУ» и (из нее) только одно предложение: «Хорошо заточенным лезвием лопаты легко можно перерезать горло, развалить надвое череп, отделить пальцы от руки, а сильным тычком в живот сделать противнику харакири. Участники митингов в Тбилиси в апреле 1989 года запомнили боевые свойства лопатки на всю оставшуюся жизнь».
Те, кто выжил, конечно.
Несмотря на непрекращающееся вранье свободных советских журналистов эпохи перестройки о том, что толпа и провокаторы-экстремисты сами задавили несколько человек, но ничего особенного в Тбилиси не произошло, от Верховного Совета скрыть правду невозможно: депутат, академик Гамаз Гамкрелидзе со слезами рассказывает о том, что произошло, еще не понимая ни причин, ни смысла, ни масштаба трагедии.
За ним выступил генерал Радионов, который не очень жалея погибших, с откровенным пренебрежением относясь ко всем прямым и косвенным участникам трагедии в широком политическом спектре: от демократов до партийного руководства, сказал вещь вполне правдивую и очень важную (к сожалению, не каясь в собственном участии) – трагедия в Тбилиси была провокацией против Советской армии.
Вероятно, Радионов понимал от кого она исходила, но так же как в Тбилиси не был способен категорически отказаться от руководства, в Москве, как и Лигчев не был способен все сказать до конца.
Никто, кстати говоря, не упомянул о том, что это была акция запугивания во всесоюзном масштабе – не только в Тбилиси, но и в Таллине, Риге и Ташкенте в этот день в небе барражировали военные самолеты и вертолеты, а по улицам прошли (а в Таллине и остались на центральной площади) танковые колоны.
Естественно, тут же начали создавать комиссию Верховного Совета для расследования зверского побоища в Тбилиси. Как рассказывал мне позже Александр Яковлев, Крючков – пока еще первый заместитель Чебрикова, но уже главный перестройщик, настаивал на том, чтобы комиссию возглавил Собчак. И ему это вполне удалось. Сперва был предложен состав комиссии под руководством председателя Союза писателей Владимира Карпова и с участием Андрея Сахарова. Но потом кандидатура Карпова была отклонена так как он генерал в отставке. Появился новый состав комиссии теперь уже с Собчаком (но без Сахарова) и, кстати говоря, уже с двумя генералами.
Собчак блестяще справился с поставленной перед ним Крючковым задачей. В его выступлениях, в написанной им книге «Тбилисский излом», а, главное, в успешно созданном им общественном мнении была совершенно скрыта руководящая роль Чебрикова и Комитета государственной безопасности СССР в тщательно спланированной и с привычной для преступной организации жестокостью проведенной карательной провокации. Зато умело были нанесены мощные и никогда не изгладившиеся удары по трем основным противникам КГБ:
– по правящему партийному аппарату – в качестве главного виновника был успешно избран ничего не понимавший и оказавшийся на несколько часов в Москве Егор Лигачев;
– по кадровой советской армии (в КГБ не забыли, как в 1953 году Жуков ввел танки в Москву, после чего Хрущев на много лет свел влияние КГБ в стране к минимуму, а кое-кого из убийц и расстрелял);
– и по демократическому движению. В маленькой Грузии все было произведено блистательным образом: выдвинут в первые лица «покоянец» Звиад Гамсахурдия, Мераб Костава быстро погиб, всех других лидеров демократического движения сперва ненадолго арестовали советские власти, когда к власти пришел Гамсахурдия все получили серьезные лагерные сроки. Впрочем, уже в 1990 году приехав в Тбилиси наивный Полторанин возмущается – куда ни приду, о чем не попрошу – говорят надо обращаться к Гамсахурдия. Еще жив Советский Союз, но Первый секретарь ЦК Грузии Патиашвили уже оказался номинальной фигурой.
В Москве тоже удалось благодаря «расследованию тбилисского дела» выдвинуть в число самых известных демократических лидеров Анатолия Собчака.
И все это было с самого начала прямой заслугой Председателя Комитета государственной безопасности СССР. Плотно окруженный кольцом сотрудников КГБ (среди которых Путин занимал не последнее место), мало известный, приехавший в Ленинград из провинции (что очень удобно – почти нет опоры в городе, кроме КГБ) университетский юрист, вдруг оказывается в состоянии проводить десятитысячные митинги, побеждает всех и на выборах мэра Ленинграда и на выборах в Верховный Совет. Начинается период завоевания уже всесоюзной известности. Крючков, как мне передавали, регулярно ему подбрасывает разоблачительные и критические материалы, Горбачев и Лукьянов послушно всегда дают ему слово, премьер-министр СССР Николай Рыжков вспоминает, что ему не давали слова, чтобы ответить на обвинения Собчака. Ошеломляюще демократический Собчак, который до этого не был членом КПСС, тайком вступает в партию в июне 1988 года. Естественно, только ему можно доверить расследование Тбилисского побоища. Все, что может, он скрывает, но под необычайно бравурной демократической риторикой. Все очень довольны, а популярность Собчака возносится до небес. К Собчаку я еще вернусь.
Побоище в Тбилиси, как стало очевидным, и было первой кровавой провокацией, проложившей КГБ дорогу к полной и бесконтрольной власти в стране. Тогда были впервые явно обозначены противники:
– партийно-государственный аппарат, причем наивный Егор Лигачев стал на много лет главной мишенью издевок для хорошо подготовленной демократической общественности. У Лигачева, чего он тоже не понимал, как и у Рыжкова в глазах Чебрикова-Крючкова был и собственный важный недостаток (кроме того, что нужна была мишень и мальчик для битья) с большим опозданием, он вдруг понял, что с Ельциным сделал серьезную ошибку и начал его критиковать. Но и об этом разговор ниже;
– Армия;
– и демократическое движение.
Наиболее понятливые могли понять, что КГБ не остановится ни перед чем и на все готово и что у него множество механизмов для осуществления своих планов.
Трагедия в Тбилиси имела для меня самого большое личное значение. Как мне говорили ОБСЕ и Госдепартамент США, совместными усилиями добились разрешения от советских властей на мой выезд для получения «Золотого пера свободы», которое должно было состояться на ежегодной сессии издателей на этот раз в Нью-Орлеане. Условием, правда, было, что я поеду только по частному приглашению и только в Италию. К тому же, к тому времени, когда это разрешение мне было дано (в Италии Ирина Алексеевна Иловайская-Альберти, без труда нашла даму, приславшую мне приглашение) билетов на самолет в Рим из Москвы уже не было. Поэтому мне был заказан билет в Белград, откуда через сутки я должен был лететь в Рим, из Рима через сутки – в Париж. Из Парижа – в Нью-Йорк, из Нью-Йорка в Новый Орлеан.
Но перед отъездом меня успели пригласить теперь, кажется, в Кунцевскую прокуратуру. Мы, уже привыкшие ко всему, пришли туда с Андреем Шилковым, причем он был с большой видеокамерой, очень не понравившейся прокурору. Тем не менее, он предъявил мне очередное (уже третье за два года после выхода из тюрьмы) уголовное дело, возбужденное по моему адресу. Другим диссидентам и демократам как-то жилось легче. На этот раз речь шла все о той же статье в «Нью-Йорк Таймс», но обвинял и теперь только меня, уже не академик Морозов, а какая-то женщина, которая утверждала, кажется, что она действительно сумасшедшая, а я в статье назвал ее здоровой. Было еще множество свидетелей, экспертиз – четыре пухлых тома, но при всем том была очевидно, что это несколько месяцев готовившееся (пока шли уговоры меня выпустить для получения премии) элементарное запугивание.
– Если вы думаете, что я не вернусь, вы ошибаетесь, – сказал я прокурору.
– Но в каждом городе, где вы будете, вы обязаны отмечаться в советском посольстве, – забыв об уголовном деле, ответил прокурор. Делать этого я, конечно, не собирался, хотя не видел никакой нужды ему объяснять.
В Белграде меня встретил лидер одной из демократических организаций и меня поразили скульптуры у входа в парламент, где были не укротители коней, а кони, как символ неукрощенной балканской стихии, подмявшие под себя беспомощных возниц, бесконечное изобилие товаров и продуктов, в сравнении с нищей Москвой, и вечернее собрание, куда меня пригласили и где с большой тревогой речь шла о совершенно мне тогда непонятных проблемах Косово и албанцев.
В сияющем Риме заботливый и глубоко интеллигентный иезуит дон Серджо поселил меня на сутки в гостинице святой Анны за стеной Ватикана и узнав, что больше всего мне хотелось бы увидеть его коллекции, предупредил, что придется вставать очень рано. Мы пришли за час до открытия музея с тем, чтобы войти в числе первых, а потом с доном Серджо обогнали уже всех и оказались единственными в небольшой капелле Никколина с фресками фра Беато Анджелико. Ангельские лики глядели на нас со всех сторон, и такая атмосфера чистоты и святости было в этом небольшом пространстве, что вся жизнь и прошлая и будущая казалось светлой и ясной. Конечно, мы бы просто не вошли в крохотную капеллу и ничего бы не почувствовали, если бы не предусмотрительность дона Серджо. И то, что потом в мою коллекцию пришло «Благовещение» фра Беато Анджелико, конечно, я не могу считать случайностью. Такие картины, такие вещи сами выбирают себе хранителей.
Но это были лишь несколько дней отдыха. Уже в Париже началась все же не предусмотренная мной и очень серьезная борьба. Сразу же была назначена пресс-конференция в парижском «Доме печати». Интерес к Советскому Союзу был огромен, ко мне и «Золотому перу свободы» тоже немалый. Зал был переполнен журналистами, стояли в дверях и проходах, чего в спокойном Париже почти не бывает. Арина Гинзбург потом сказала мне, что на лучшей пресс-конференции она не бывала – так энергично и отчаянно я сопротивлялся. И все же с некой практической точки зрения можно было сказать, что я сам сорвал и пресс-конференцию и собственный успех.
Я почти сразу же заговорил о Тбилиси. О саперных лопатках, которыми убивали и калечили мирных жителей, о боевых отравляющих веществах, примененных войсками, о вероятной заранее рассчитанности и спланированности этого побоища в сравнительно спокойном городе, о вводе войск в другие столицы союзных республик и вероятности введения военного положения в стране. Горбачев все это уже заранее называл злонамеренной ложью. На следующее же утро было распространено заявление министра обороны СССР Язова, который не упоминая моей фамилии, утверждал, что только враги перестройки и обновления в СССР могут повторять подобную клевету, что не было никаких убитых, саперных лопаток и боевых отравляющих веществ – солдатами была использована только «Черемуха» – легкий слезоточивый газ, во всем мире применяемый полицией.
Но на основании только моих рассказов и пресс-конференции никто из журналистов и политиков не мог, не хотел менять свое представление о том, что на самом деле происходит в Советском Союзе и что к тому же просто не укладывалось в их сознание. И как бы убедительно я не говорил, как бы четко и жестко не отвечал на многочисленные, иногда очень скептические вопросы, я не был способен переломить идеалистическое представление о советском руководстве (да еще к тому же во многом и сам не понимая что-же происходит в Кремле), которое царило тогда на Западе. Все, что я говорил не просто чудовищным образом противоречило официальным (Горбачева и Язова) заявлениям правительства, но, главное, разрушало ту легенду о перестройке, которая уже сложилась в Европе и США, противостояло не только просоветской пропаганде, но и надеждам, почти мечтам о свободной теперь России множества вполне достойных людей во всем мире.
В результате большинство журналистов решило не писать о пресс-конференции вообще или написать очень кратко и невнятно, хотя о лауреате «Золотого пера свободы» да еще и с моей судьбой, да еще из России, как они сами мне потом говорили, им хотелось написать гораздо подробнее и обстоятельнее. Естественно, и о трагедии в Тбилиси было написано и показано телекомпаниями очень немного и невнятно.
Через несколько дней все это повторилось в переполненном журналистами пресс-клубе Нью-Йорка. Я знал, что говорю правду, а, главное, об этом необходимо рассказать, и не желал даже думать, несмотря на уже приобретенный парижский опыт, о том, что можно так легко слегка смягчить свои рассказы, похвалить Горбачева, как искреннего либерала и демократа, и мне самому успех обеспечен. А потом когда-нибудь, может быть, постепенно удастся внедрить и в чужие головы более здравый взгляд на вещи. К тому же была и реальная слабость в том, что я говорил: опровергнуть нашу информацию было невозможно, но и проверить ее тоже. Во все еще наглухо закрытый для иностранцев Тбилиси никакие корреспонденты по-прежнему не допускались, а вся официальная пропаганда, а с ней Горбачев и Язов со злобой повторяли, что все это клевета. К тому же нужно было рассказывать не только о том, что произошло, но и объяснять почему, с какой целью эти преступления были совершены.
Но выдвинутый и поставленный КГБ СССР на пост генерального секретаря ЦК КПСС Михаил Горбачев, первоначально осуществлявший разработанный в КГБ (еще Шелепиным) план внешних демократических перемен в отношении всей Европы, с очень большой сохранившейся советской агрессивной составляющей, потом оказался вынужден серьезно заниматься внутриэкономическими проблемами, потом на них наслоились внезапно для власти бесконтрольно разросшиеся возможности и требования демократического движения и его противостояние консервативной части советско-партийного аппарата. Горбачев лавировал, лукавил, сам несколько менялся и искал выход из все новых противоречий и, кажется, действительно в некоторых случаях пытался избежать кровопролития.
В КГБ тоже все менялось: сперва Чебриков приводил к власти Горбачева. Для создания ему демократического имиджа дозировано выпускал из тюрем политзаключенных, но с обычным контролем за ними и разгромом «Гласности». Потом на смену ему пришел «главный сторонник многопартийности в стране» (как с запоздалой иронией говорил Яковлев) Крючков. Создание новых партий и «независимых» СМИ сперва пошло полным ходом, но потом сразу же выяснилось, что подлинное демократическое движение контролировать не удается, что Горбачев на это неспособен, да и не хочет в полной мере. Стало ясно, что у КГБ должен быть план действий сперва отличный от кремлевского, а потом уже и прямо ему враждебный.
Все это даже сейчас, в своей сложной динамике, мало кем понимается, но тогда никто снаружи ничего не понимал во всем этом. Мы знали немного больше других благодаря гигантской подлинно народной информационной службе, мы понимали чуть, больше других, поскольку в первую очередь с «Гласностью» велась непрерывная борьба, а противника волей неволей узнаешь и понимаешь лучше, чем просто соседа по дому и все же все, что происходило в Кремле и Лубянке было строго засекречено, видно, да и то не полностью, только «своим». У них была все та же «борьба под ковром» и мы обнаруживали только вылетевшие трупы, но и теперь эти трупы все чаще были нашими. Мы все еще считали, что правительство и КГБ едины. И могли только повторять, проверив это на собственной шкуре и зная, что делается в стране:
– Вы слушаете разговоры Горбачева, а мы видим его дела.
В Нью-Орлеане, тоже может быть не совсем по моей воле, была мной совершена серьезная ошибка. После фильма обо мне и церемонии в каком-то большом зале, где хор негритянских монахинь пел «спиричуэлс», после торжественного ужина в Лос-Анджелесском музее, владелец Ройтер, кажется, лорд Томпсон, который в этот год председательствовал в ассоциации, сказал мне, что на следующий вечер уже небольшая группа устраивает для меня в ресторане ужин. Но моя переводчица Люся Торн сказала:
– Ну что нам там сидеть со стариками, вечером собирается молодая компания повеселиться в Нью-Орлеане и мы пойдем к ним.
Я не был убежден в том, что Люся права, хотя и не вполне понимал разницу между этими двумя вечерами, но без нее я был практически беспомощен.
И в этом была моя главная, хотя и вполне понятная ошибка. В тюрьмах я не был среди тех, кто стремился бежать из СССР, возможность какой бы то ни было общественной деятельности мне и в голову не приходила – скорее я думал, что умру в тюрьме, и поэтому, хотя пару раз я принимался за английский, но бесконечные карцеры и голодовки отнимали так много сил, что толку от этого было мало. На воле я уже понимал, что английский нужен, просил жену мне помочь, но поток людей шедших за помощью в «Гласность», бесконечные интервью и судорожные усилия, чтобы удержать «Гласность» на плаву в открыто враждебной среде не оставляли для этого ни сил, ни времени. Однажды я в девять утра зажарил себе яичницу, начал есть, но кто-то позвонил, пришел, опять позвонил, опять пришел и все это было бесконечно и я смог доесть засохший и отвратительный блин только в четыре часа дня. Даже узнав о присуждении премии, я не понял, что это такое и какие возможности открывает, некому было мне это объяснить. Собственного тщеславия у меня явно не хватало, а надо было хотя бы тогда заняться языками. Но, конечно, дело было не только в английском и в чудовищных усилиях по выживанию «Гласности». Я научился правильно и жестко вести себя в тюрьме, но я никогда не учился, да и не очень хотел учиться, сложному и двусмысленному искусству политики. И это еще не раз будет очевидно. Я вообще не понимал, в каком исключительном положении в Европе и США я оказался.
Как я уже писал: в третий раз я оказался первым. Интерес и стремление помочь Советскому Союзу на Западе было огромным, я был оттуда, только что освобожденный из тюрьмы, широко известный к этому времени и бесспорный демократ, и интерес к России переносился на меня и сосредотачивался на мне в этот год. Но все это надо было и понимать и уметь использовать – у меня не было ни того, ни другого.
Конечно, «Золотое перо свободы» не было Нобелевской премией Сахарова или Солженицына, но это была первая и единственная известная премия, полученная диссидентом не когда-то, а во время уже идущих поразительных перемен в Советском Союзе к тому же это была не просто премия «Свободы» то есть политическая, но это была журналистская премия и она открывала почти безграничные возможности в средствах массовой информации во всем мире, возможности реального влияния как на западные правительства, так и опосредствованно, на положение в Советском Союзе. Но я, человек так недавно вышедший из долгих советских тюрем, почти ничего этого не понимал и, естественно, не использовал. Ко всему относился без всякого интереса и свое кратенькое выступление написал в последний день уже в Нью-Джерси, внезапно сообразив, что мне ведь придется что-то сказать на церемонии вручения премии.
Вечер с молодежью прошел забавно, но бессмысленно, утром за завтраком лорд Томпсон сказал мне почти без обиды:
– Я понимаю, дело молодое, но вообще-то мы собрались, чтобы подумать, чем можно помочь «Гласности».
Владельцы «Нью-Йорк Таймс», концерна «Тimes», АВС, NBC, «Ройтер» и «Монд», десяток других столь же состоятельных и опытных людей все месте, не поодиночке, как было потом, хотели помочь, как могли, «Гласности», на самом деле – демократии в Советском Союзе, но я к ним не пришел.
Не имевший и близко таких возможностей, но получивший от сменявшей свое типографское оборудование (это происходило, обычно, раз в четыре года) «Либерасьон» Адам Михник смог сделать «Газету Выборчу» мощным рупором общественных перемен в Польше, но он был гораздо больше, чем я, готов к этой роли. Это была первая из серьезных упущенных мной возможностей. Конечно, такой ужин больше никогда не повторился. Если я не понимал, кто и какую мне хочет оказать помощь, значит я и не стоил этой помощи.