Текст книги "Гласность и свобода"
Автор книги: Сергей Григорьянц
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Его помощнику – так тогда полагалось в работе с ксероксами в специальных, с железными дверьми и особыми запорами комнатах – сотрудники ГБ просто сказали:
– Пошел вон, если хочешь остаться цел.
Я наших печатников не знал – этим занимался Андрей Шилков и по тюремной привычке мы не интересовались работой друг друга, если не было нужды.
В то же утро наша дача была окружена ста шестьюдесятью милиционерами, специально вызванными из Москвы. За три дня до этого был отравлен наш сенбернар и мерзавец-участковый специально пришел, чтобы удостовериться, что собака умирает. У меня это был уже второй отравленный гебней сенбернар – первого, Тора, возившего в упряжке на санках моих детей, – отравили вскоре после моего ареста в Боровске, чтобы тайком произвести еще один обыск. С тех пор, живя в России, я не завожу собак. Собаки ведь не выбирают себе ни хозяев, ни род занятий, ни страну проживания.
Я вышел к калитке, где два милиционера держали на весу девяностолетнюю старуху, дочь которой, по ее доверенности, продала нам дачу. Старуха четыре года уже не вставала с постели, мало что понимала и из-за ее спины мне было сказано, что она против продажи и не знает, кто мы такие.
Я попытался ей что-то объяснить – меня с силой оттолкнули, помяли и потом объявили, что я избивал старушку. Это было в сообщении ТАСС, распространенном в семь часов утра, то есть еще до моего злодейства, это же повторил в Париже на пресс-конференции один из главных перестройщиков – Федор Бурлацкий (до этого – консультант Андропова), теперь – председатель «Комитета по правам человека» либерального горбачевского времени, на вопрос заданный Ариной Гинзбург.
Нас было четверо, ночевавших на даче. Мне дали семь суток, остальным (не выходившим из дачи) по десять суток тоже за хулиганство. Меня сначала держали в местном отделении милиции, где я слышал переговоры и стенания, как трудно распределить по своим постам сто шестьдесят командированных в Кратово из Москвы милиционеров да еще собранных в праздничный день. Потом завезли на минуту в суд, а дальше в КПЗ «Лианозово», причем жене долгое время не говорили, где я, и она с иностранными журналистами дня три меня разыскивала. «Свободным» советским журналистам все это было, конечно, не интересно, ни одного слова о разгроме «Гласности» ни написано, ни сказано в СССР не было.
Пока меня держали в Лианозовском КПЗ – в довольно чистой одиночке, было, наконец, и время подумать, и было о чем. Конечно, в те дни я многого уже свершившегося не знал: не знал об убийстве нашего печатника, еще не знал о неудавшейся попытке возбуждения нового уголовного дела в отношении меня. Конечно, не мог предвидеть в деталях все более страшного надвигающегося на всех нас потока: убийство моего сына Тимоши и многих других людей близких к «Гласности», точнее к движению сопротивления планам КГБ и части партийной верхушки, долгих лет покушений, слежки, травли, бегства жены и дочери в Париж, и в конце концов – бесспорного поражения в этой неравной борьбе за свою и общую свободу в России.
Но тем не менее уже очень многое было вполне очевидным: я уже год жил в обстановке непрерывной слежки, ругани в советских газетах, два месяца уже ходил с клеймом «агента ЦРУ», сам масштаб разгрома «Гласности» ясно показывал, что именно меня сегодня воспринимают одним из главных внутренних врагов всех тех, кто сегодня находится у власти в стране и хочет сохранить эту дикую власть за собой и своими детьми навечно.
А единственные люди, которых ко мне в камеру допускали, были приходившие попеременно три уговорщика: один из них оказался директором только что созданного «свободного» агентства печати «Интерфакс» (на базе того же Иновещания, то есть КГБ), место службы других было менее понятно, но говорили они одно и то же. Тоже, что и после первого тюремного срока:
– Зачем вам, Сергей Иванович, здесь оставаться? Сами видите, как плохо (с видимым сочувствием) для вас все здесь складывается, а заграницей вам будет гораздо лучше.
А я вежливо отказывался, как отказывался и до этого и после, хотя я совсем не был оптимистом: естественно, я совершенно не доверял планам КГБ и Горбачева (в это время для меня они были едины) о «демократизации страны», но точно так же считал новоявленными Маниловыми тех, кто оптимистически предвкушал, как после свержения в России коммунистической власти, она в три года превратиться во Францию. Никто из диссидентов никогда не занимался (и не заняты этим всерьез новые демократы) исследованием состояния русского народа, а я все же имел некоторый опыт и понимал, что у нас тяжело, чудовищно морально искалеченные страна и люди и до их возвращения в спокойный европейский мир еще очень и очень далеко.
Отказывался тем не менее уезжать я по двум вполне ясным для меня причинам. Одну я сформулировал и так она у меня и осталась, почти умирая во время голодовки в свой первый срок в колонии Юдово под Ярославлем. Ежедневно приходивший врач под конец начал мне говорить:
– Ну зачем вам это надо, Григорьянц. Вы же понимаете, что ничего не добьетесь?
И вдруг я ему ответил, сам удивившись точности формулировки и достоинству выношенной фразы:
– Потерпеть поражение не стыдно – стыдно не сделать того, что можешь.
Второе соображение, точнее не покидающее меня с тех пор ощущение, был тоже тюремным, появившимся когда-то в карцере или во время менее тяжкой голодовки, то есть в одиночках, где я провел из девяти лет года полтора. Среди странных ощущений возникающих у человека истощенного, замерзающего, чаще всего лежащего на бетонном полу, одинокого в самой полной степени, какая только возможна, у меня постоянно присутствовало ощущение «пути», предначертанности и предопределенности всего, что со мной произошло, происходит и произойдет в будущем. Это не значило, что я понимал, предвидел это будущее, но у меня всегда было ясное внутреннее ощущение, что все, что вокруг меня и во мне, все, что суждено и в прошлом и в будущем как-то взаимосвязано, взаимообусловленно и ничто не является случайным. Если я здесь и в этом помещении, значит все это так и должно быть. Это то, что мне предначертано и то, что я должен вытерпеть до конца. И если я вскоре умру или почему-то останусь жив, то только потому, что это и есть именно мой путь. Я никогда не мог забыть зловещую фразу из «Аленького цветочка» Сергея Аксакова, прочитанную мной в 1975 году в «Матросской тишине»:
– Лишь того человек не выдержит, чего ему Бог не пошлет.
А пока главным во всем происходившим был полный разгром и грабеж редакции (пока еще первый в истории «Гласности»). Без всяких документов и оснований было конфисковано и куда-то вывезено все, что было в довольно большой даче: пятьсот номеров «Гласности» – полные тиражи по сто пятьдесят экземпляров (мы уже дошли до такого величия) номера девятнадцатого и двадцатого и остатки тиражей предыдущих номеров, весь до последнего листочка громадный архив «Гласности»: тысячи писем, заявлений и документов пришедших за год со всех концов страны, все исходные материалы к украденным номерам «Гласности», так что эти номера мы не смогли восстановить, тысячи номеров самиздатских газет и журналов – поразительная библиотека подлинно свободной печати в России и других республик Союза, которую, вероятно, больше никому не удалось собрать и даже память о многих газетах и журналах уже не восстановить. Только «Гласность» и наш профсоюз получали все независимые издания того времени.
Часть полуразломанной мебели нам месяца через два вернула областная прокуратура.
Так закончился первый период работы «Гласности». В нем было все, что повторится еще не раз: убийство, разгром и грабеж и что уж совсем привычно – потоки лжи. И это был единственный раз, когда вокруг не было абсолютного молчания и равнодушия. Оно уже было в СССР, но его еще не было в остальном мире.
Но было и другое – уверенность, что ты делаешь то, что должен и что никто кроме тебя этого не сделает.
Глава II. 1988-1991 годы.
1. Восстановление журнала.
Разгром «Гласности» в целом оказался большой неудачей для советских властей. Хоть мы и не могли говорить о главном, связанном с ним преступлении – убийстве нашего печатника, поскольку насмерть запуганная его вдова тут же бы это опровергла, но все остальные действия властей оказались при всей их грандиозности очень малоэффективными.
В связи «Гласности» с ЦРУ никто ни в СССР, ни за границей не поверил – все эти гебэшные утки давно уже вызывали оскомину. Ни одно из трех организованных КГБ изданий под названием «Гласность» никто за наш журнал не принимал. Больше того широко по миру, а тогда события в СССР интересовали всех, распространились журналистские материалы о том, что первый в Советском Союзе независимый журнал – уничтожен. Первым был Билл Келлер, который позвонил, когда меня забирали, в «Гласность» и успел пару фраз услышать от остававшегося внутри дачи Виктора Кузина до того как связь была оборвана. И даже объяснения ТАСС и Федора Бурлацкого о том, что я – хулиган, избивающий старушек, никого не убедили. Больше того никого в редакции «Гласности» не удалось запугать, а меня – сманить уехать заграницу. Кирюша Попов опять был готов принять в своей квартире практически дотла разгромленную редакцию.
Проблема была в другом: все «ксеропаты» – то есть люди, допущенные к немногим в Москве работающим ксероксам и немало подрабатывавшие перепечаткой еще запрещенных стихов Мандельштама, Цветаевой и Гумилева, да и не только стихов, теперь уже точно знали, что перепечатывать в крайнем случае Солженицына – можно, а «Гласность» – очень опасно. И четыре месяца Андрей Шилков обходил всех в Москве, допущенных к ксероксам, и всюду получал именно так сформулированный отказ.
И вдруг в сентябре все чудесным образом переменилось. Андрей в какой-то забегаловке то ли закусывал, то ли пил пиво и к нему подсел высокий хорошо сложенный молодой блондин, который как-то незаметно от общего разговора перешел к ксероксам и оказалось, что у этого незнакомца есть на примете печатник, который не откажет и нашему журналу. Андрей все же не зря три года просидел в лагере, да и до этого несколько лет скрывался от КГБ. Новый знакомый – звали его Алексей Челноков – с его таким важным для нас предложением, не вызвал у него просто никакого доверия. Мне он так и сказал:
– Думаю, это гебня.
Но, во-первых, из того же тюремного опыта мы оба точно знали, что думать можно все, что угодно, а для такого обвинения нужны доказательства. Во-вторых, мы ничем не рисковали. Удастся восстановить публикацию журнала – очень хорошо, не удастся – мы остаемся в том же положении, в котором и были. Характер журнала менять мы не собирались. В Челнокове Андрей, конечно, не ошибся, но об этом чуть позже, сперва все же о том, зачем КГБ понадобилось нам помогать тогда? Может быть разгром «Гласности» уже слишком портил тогда репутацию Горбачева и перестройки, может быть кто-то в советском руководстве или только в руководстве КГБ решил, что в мае они уж слишком перестарались. Не знаю до сих пор.
Вероятнее всего после этой грандиозной операции, после разгрома и убийства печатника в КГБ решили, что получив такой урок, я стану сговорчивее. Думаю, что у КГБ с моим освобождением (как, конечно, и возвращением из ссылки Сахарова) было связано много надежд. Позже у меня появилось подозрение, что и издание «Гласности» по-французски не обошлось без помощи КГБ. На Лубянке, как будет видно из дальнейшего, настойчиво искали новых ручных лидеров, желательно с незапятнанным демократическим прошлым. Но им мало, что удалось.
Алеша же Челноков вскоре попросился в «Гласность» на работу. Отказать у меня реальных причин не было и он стал одним из ночных дежурных сформировавшейся к этому времени «Ежедневной гласности».
В течение всех семи лет, в течение которых работала «Е.Г.» работа там строилась по единой схеме. Двое ночных дежурных корреспондентов обзванивали порядка пятидесяти городов Советского Союза, где происходили или могли происходить интересовавшие нас события. Из других мест люди звонили сами и мы им тут же перезванивали, чтобы они хотя бы могли не тратиться на оплату междугородных звонков. А событий было множество, страна бурлила и всюду у нас были корреспонденты, готовые в подробностях обо всем рассказать – нередко именно они и были действующими лицами, а «Гласность» была единственной возможностью рассказать о себе миру. Ночные дежурные записывали сообщения, набиралось, обычно, страниц семь-восемь очень убористого текста, а в шесть утра приезжал поочередно один из четырех редакторов (Тамара, Володя Ойвин, Виктор Лукьянов или я) и приводил тексты в порядок. Часов в семь приезжал печатник (у нас вскоре появился довольно примитивный ротатор – главным человеком с ним управлявшимся был Виталий Мамедов, тоже знакомый мне еще по Чистопольской тюрьме – печатать на нем журнал было невозможно, но для «Е.Г.» он годился). В более поздние времена приезжал еще и переводчик на английский, их тоже было четверо и переводил тексты, после чего происходила рассылка – сперва с курьерами, позже – по факсу.
Естественно, все люди были молодые, очень разные и свободные и никаких особенных правил не было. Скажем, Андрей Шилков и тогда был не дурак изредка выпить, на работе это никак не сказывалось, точнее – вся организаторская часть (да и не только она) только на нем и держалась. Но было одно жесткое правило (кроме запрета принимать подарки): ночные дежурные не могли пить в ночь их дежурства, поскольку было понятно, что никакой работы в этом случае не будет. И без того трудно не спать всю ночь, а уж выпив... Запрет этот был всем известен, вполне понятен и почти никогда не нарушался. Но однажды сперва, кажется, Володя Ойвин, приехав в шесть утра на редактирование в квартиру на Литовском бульваре (Ясенево), которую мы снимали для «Е.Г.», обнаружил пару пустых бутылок и качество информации, естественно, было гораздо хуже. Дежурили Митя Волчек и Челноков и я их предупредил, что так делать нельзя. Но через неделю опять оказалось, что они оба сильно навеселе и бюллетеня практически нет. Стало ясно, что вполне взрослый, женатый, здоровенный Челноков попросту спаивает девятнадцатилетнего Митю.
Поскольку о наших с Андреем подозрениях я не забывал, после второго раза я Челнокову сказал, что его уже предупреждал и больше он работать в «Гласности» не будет. И сменил его другим сотрудником. То, что началось после этого, подтверждало наши с Андреем предположения. Сперва Алексей раз за разом, почти унижаясь, уговаривал меня его не увольнять. Но я решения не менял. Потом его жена, с которой я не был знаком, начала мне звонить и тоже просить не увольнять мужа. Все это было очень странно. Работа в «Гласности» совсем не была подарком: платили мы немного, работа по ночам достаточно утомительна. Алексей был здоровым, хорошо образованным человеком, который явно мог найти себе работу получше. К тому же он не принадлежал к диссидентскому миру, так что и идейных соображений, заставлявших его работать именно в «Гласности» у него тоже не было. Поэтому, чем больше меня уговаривали, тем менее я был склонен брать Челнокова назад. И действительно, уже месяца через полтора мы увидели в «Известиях» большой подвал, подписанный Алексеем Челноковым – спецкором «Известий». Потом он проникал как-то и в «Русскую мысль», но в конце концов плотно обосновался в вполне откровенных журналах КГБ «Страна и власть» и «Компромат».
Конечно, при большом сравнительно штате «Гласности» и фонда «Гласность» (в некоторые годы по тридцать-сорок человек), к тому же не очень стабильном, с нередкими, по разным причинам, увольнениями в журнале, «Е.Г.», а потом в фонде были и другие внедренные люди. Но я к этому относился спокойно, даже бухгалтерия у нас была совершенно открыта – все сотрудники знали от кого и сколько мы получаем, а потому не жаловались, если были задержки в зарплате. Скрывать было абсолютно нечего, очень редко бывало так, чтобы кто-то подозрительный начинал серьезно вредить (хотя однажды опять в «Е.Г.» это случалось, а потом повторилось уже при окончательном разгроме фонда), а главное для меня, создавать свое КГБ и выяснять, кто есть кто, было совершенно невозможно и неинтересно. Сил и времени с трудом хватало на ежедневную работу.
Тираж журнала пришлось вновь сократить до ста экземпляров, но объем его резко вырос: до четырехсот страниц в каждом номере. Статьи и интервью обо всем, что происходило в необъятном Советском Союзе стекались в «Гласность» и только у нас и были эти материалы. Украинская католическая церковь и Народный фронт Эстонии, начинавшаяся война в Карабахе, где погиб издатель армянского перевода «Гласности», и борьба за свои права гагаузов, материалы о восстании в Новочеркасске Петра Сиуды – единственного отсидевшего «четвертак», но выжившего участника восстания (вскоре и он странным образом будет убит), положение политзаключенных и проблемы вновь создаваемых общественных организаций, до пятнадцати очерков Мясникова из приемной «Гласности» и в каждом номере публикации воспоминаний и документов в «Архиве Гласности». Но при этом в каждом номере философские и публицистические статьи Григория Померанца (к примеру – сопоставление «Русофобии» Шафаревича и понимания судьбы России Георгием Федотовым), интервью Юлия Лотмана «История есть машина выработки разнообразия», статья «Дать взятку Госплану» Василия Селюнина. Под конец, в январе 1990 года мы даже опубликовали телефонную книгу ЦК КПСС со всеми засекреченными номерами членов Политбюро и секретарей ЦК.
2. Психиатрия и второе «перестроечное» в отношении меня уголовное дело.
Одна из самых сложных проблем «Гласности» неожиданно оказалась связана с психиатрией. Поток людей буквально иногда бравших штурмом нашу приемную – мы-то принимали всех, но милиция периодически начинала разгонять посетителей, собравшихся у подъезда дома, где жил Кирилл Попов, или пыталась собирать подписи недовольных соседей – а они все очень гордились, что рядом с ними «Гласность», вдруг выявил для нас неожиданную и страшную особенность советской жизни: не только диссиденты помещались в психиатрические больницы (истории генерала Григоренко, Наташи Горбаневской, Леонида Плюща, Владимира Буковского, Кирилла Попова – были уже хорошо известны в мире), но десятки, скорее – сотни тысяч других, никому неизвестных людей, будучи вполне здоровыми, насильственно помещались на долгие годы, иногда на всю жизнь, в советские психиатрические больницы и даже специально созданные «психиатрические зоны», то есть лагеря для людей объявленных сумасшедшими. Там они уже были совершенно бесправны, с ними можно было делать все, что угодно – жалобы сумасшедших, естественно, никем не рассматривались.
Скажем, если человек начинал жаловаться, что у него в квартире прорвало канализацию и все залито дерьмом, а при этом не хотел слушать разумных объяснений, что сантехник на весь город один и у него очередь на полгода, да и вообще убирать дерьмо никто у него не обязан, если человек продолжал настаивать, да еще не дай Бог начинал кричать – место в психушке ему было обеспечено. Это был самый простой способ для решения всех проблем и во всем Советском Союзе. Для всех приемных райсоветов, горсоветов, облсоветов, в прокуратурах всех уровней на дежурстве была (иногда прямо там, в специально выделенной комнате) бригада санитаров, которая подхватывала наиболее недовольных или шумных жалобщиков и тут же волокла их в спецмашину и больницу. Врачи-психиаторы всегда, повторяю всегда, послушно называли привезенных больными и устанавливали им «курс лечения». А дальше их судьба (часто трагическая) зависела от многих сложных обстоятельств, но уж никак не от их психического здоровья.
Чудовищное открытие журнала «Гласность», что в Советском Союзе бесспорными преступниками были не только несколько десятков психиатров, поставивших ложные или двусмысленные диагнозы нескольким десяткам политических противников власти, но тысячи врачей, а их жертвами были едва ли не сотни тысяч человек – около миллиона было снято с необоснованного психиатрического надзора (умеренная цифра в сравнении с заключенными в лагерях и тюрьмах), так поразило членов и американской и Международной ассоциации психиатров и французских «Врачей без границ», что они начали присылать своих специалистов, чтобы познакомиться, провести хотя бы амбулаторный прием людей, вырвавшихся из «психушек». «Гласность» это поставило в очень трудное положение. Во-первых, среди нас не было ни одного врача, во-вторых, приезжавшие врачи вынуждены были вести осмотр и опрос мнимых больных все в той же микроскопической квартирке Кирилла, в-третьих, нам не удавалось ни от одного профессионала получить помощь. Из тех, кто раньше занимался «карательной психиатрией» в СССР Анатолий Корягин уехал в Швейцарию, Александр Подрабинек теперь делал вид, что все это его не касается, живший в Киеве Глузман возглавил украинскую Хельсинкскую группу и больше всего был озабочен тем, чтобы не ухудшить своих отношений с киевскими властями. В Москве Юрий Савенко создал «Независимую психиатрическую ассоциацию» (она замечательно работает до сих пор), но тогда она еще была мало известна в мире и все шли к нам. К тому же приходилось бороться с парой быстренько созданных КГБ психиатрических ассоциаций, которые распространяли явно лживую информацию. Да еще Сквирский – бывший коллега Волохонского по СМОТу, а теперь, конечно, член «Демсоюза» тоже знал многих таких людей и направлял для освидетельствования в «Гласность», но при этом, как внезапно выяснилось, брал с них за это в свою пользу деньги.
И тут Билл Келлер – корреспондент «Нью-Йорк Таймс» в Москве, который перед моим освобождением написал целый разворот обо мне в газете, заказал мне от имени редакции статью о советской психиатрии. Конечно, не будучи специалистом, я не мог написать серьезную статью, к тому же среди десятков советских проблем, которыми «Гласности» приходилось заниматься, психиатрия все же не находилась на первом месте, но все это довольно частая ситуация для журналиста. К тому же отказаться, не написать об этом, было невозможно. К счастью, объем обусловленный для статьи был невелик и я вскоре отдал Биллу четыре странички под жестким названием «Убийцы в белых халатах».
Статья вызвала довольно большой интерес, была перепечатана из «Нью-Йорк Таймс» многими изданиями и распространена «Ассошиэйтед Пресс». В Париже она появилась в английской «Интернейшнл геральд трибьюн», и в «Либерасьон». Прошел месяц или полтора и я был вызван в прокуратуру Кунцевского района, где мне было объявлено, что по заявлению академика Морозова – директора института имени Сербского («Серпов»), которого я упоминал в статье, в отношении меня и газеты «Либерасьон» (по-видимому, как наиболее слабого противника) возбуждено уголовное дело о клевете.
Этого, конечно, можно было ожидать, но вот то, что выяснилось потом, повергало меня в совершенное изумление. Оказалось, что в перестроечном Советском Союзе я не могу найти ни одного адвоката, который бы осмелился меня защищать. При мощной советской власти для сидящих в тюрьме диссидентов (в том числе и для меня) адвокаты находились, а в либеральную эпоху Горбачева – их нет. Софья Васильевна Калистратова, конечно, бы не отказалась, но она уже была очень тяжело больна. Защищавший Алика Гинзбурга Борис Андреевич Золотухин, когда-то исключенный за это из коллегии адвокатов, к этому времени известный перестроечный деятель и даже депутат Верховного Совета категорически отказался. Кто-то мне потом объяснил, что Борис Андреевич рассчитывает стать председателем коллегии адвокатов и понимает, что моя защита ему повредит. Не знаю, правда ли это. После довольно напряженных поисков Дина Каминская, жившая к тому времени в Нью-Йорке, предложила мне стать ее подзащитным. Я, конечно, согласился и был ей очень благодарен, но было непонятно впустят ли ее в Советский Союз и допустят ли в качестве адвоката в советский суд.
Впрочем до этого не дошло. Обсудив все с Келлером, я написал заявление о том, что статья мне заказана «Нью-Йорк Таймс», я не понимаю при чем тут «Либерасьон», и на следующий прием к прокурору пришел не только вместе с Биллом, но еще и с большой стопкой книг на разных языках, изданных в разных странах, о советской психиатрии и заслугах академика Морозова.
– У вас другая специальность и возбуждая в отношении меня уголовное дело, вы, вероятно, не знали, что академик Морозов широко известен в мире, и кроме моей статьи, упоминается таким же образом по крайней мере в полутора десятках различных профессиональных исследований, – сказал я прокурору.
– Хорошо, я ознакомлюсь и подумаю, – сказал прокурор мне и Биллу Келлеру, а через неделю я получил письменное извещение, что дело прекращено, так как академик Морозов забрал свое заявление. Судиться с «Нью-Йорк Таймс» им явно не хотелось.