Текст книги "Гласность и свобода"
Автор книги: Сергей Григорьянц
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
3. Первый опыт военного положения в СССР и наш арест в Армении.
Со мной уже в восемьдесят седьмом году происходила первая из пяти или шести попыток договориться. Очередной пришедший в «Гласность» посетитель сказал, что около подъезда стоят какие-то странные машины. Откуда они могли взяться было очевидно и Ася Лащивер, которой нужно было куда-то торопиться, выпрыгнула в окно с другой стороны дома – квартира Кирилла была на первом этаже. Потом не выдержал один из посетителей – молодой человек, отсидевший срок по делу «социалистов», к которому все это явно не относилось. В окно мы увидели, что его тут же подхватили под руки какие-то персонажи. Спасать его пошла Нина Петровна Лисовская и было ясно, что ее тоже схватили. Делать было нечего и хотя мне очень не хотелось, я просто чувствовал, что выманивают меня, но приходилось идти выручать Нину Петровну. Действительно, как только я вышел и стал оглядываться в поисках Нины Петровны, меня подхватили двое дюжих молодых людей, крепко ударили по затылку, чтобы не трепыхался, и посадили между собой на заднее сидение приготовленных «жигулей».
Привезли в какой-то «опорный пункт» на Петровке и два хорошо одетых молодых человека сказали, что хотели бы со мной поговорить. Я спросил:
– Кто вы?
– Ну, какое для вас имеют значение наши имена. Считайте, что мы историки.
– Я не разговариваю с людьми, с которыми не знаком и которые к тому же насильно меня к себе привозят.
– Ну что вы, Сергей Иванович, вы же все понимаете, да и никуда не можете отсюда уйти.
– Ну что ж, о незаконном задержании завтра напишу в прокуратуру, а пока посплю – приходиться много работать, – завернувшись с головой в дубленку, улегся на деревянный топчан, на который меня посадили.
Около получаса сквозь дубленку слышал их уговоры:
– Как вы не понимаете, Сергей Иванович, что мы с вами делаем одно дело – «партия поручила нашему комитету осуществлять демократизацию страны».
Я и впрямь начал засыпать. В конце концов уговоры прекратились. Часа через два (в допустимый по закону срок) меня выпустили.
Я, действительно, не собирался делать одно дело с Комитетом государственной безопасности.
И до попытки уговорить меня и, конечно, после нее такие же беседы велись по всей стране с лидерами повсюду возникавших демократических организаций – и я написал об этом в статье «КГБ развлекается или действует» во втором номере журнала «Гласность». При Чебрикове его сотрудники без всякого стеснения говорили о своей руководящей роли в процессе «перестройки».
Гораздо более серьезно и сложно все происходило с известным армянским диссидентом и моим другом Паруйром Айрикяном, героически проведшем двадцать пять лет в советских лагерях. Мы-то хорошо понимали, хотя никогда не говорили об этом, что не все сидели в тюрьмах и лагерях одинаково. Но Паруйр был бесспорным героем. Сразу же по его приезде в Москву, поговорив с полчаса у меня дома, мы решили продолжить разговор во дворе и тут же увидели отъезжающую от моих окон «Чайку» всю утыканную антеннами радиоподслушки, которая к тому же нагло поехала прямо за нами. Мы как-то смогли от нее уйти по слишком узким для большой машины дворам, но дня через три вышел номер «Известий» с громадной, чуть не на целую полосу, статьёй в чем-то меня с ним разоблачавшей и безоговорочно от имени всего советского народа осуждавшей. На следующий день Паруйр был арестован.
Лену Сиротенко – жену Паруйра к нему все же пускали и вскоре стало ясно, что никакого обвинения ему предъявлять не собираются, с ним просто, используя лубянскую атмосферу, хотят договориться, как, возможно, договорились с другими национальными лидерами с тем, чтобы сделать их на время даже президентами, но, конечно, ручными, которым можно было бы что-то напомнить. Но Паруйр ни на какие договоры ни с КГБ, ни с кем другим не шел, ни на запугивания, ни на самые заманчивые предложения не реагировал, неделя шла за неделей и власти попадали во все более трудное положение. Ни убить, ни даже опять судить его при всемирной уже известности было невозможно. Выпустить с тем, что он тут же обо всех переговорах и предложениях расскажет – тоже, и скандал разрастался. Влиятельные армянские общины в США и Франции, требовали вмешательства Конгресса, Национального собрания, видных политиков.
Однажды ко мне приехал первый секретарь американского посольства и сказал, что советские власти обратились к послу для разрешения этой неприятной ситуации и якобы по желанию Паруйра Айрикяна просят разрешить ему въезд в США. Я ответил, что в Лефортово у Паруйра не был, что он сейчас думает – не знаю, но судя по тому, что слышал от него перед тем, эмигрировать (что ему много раз предлагали, как и нам всем) он не хочет, хочет жить и строить новую жизнь в Армении. Думаю, что не получив от него устной, а не, возможно, поддельной письменной, просьбы о въезде в США соглашаться на это не стоит – как можно соглашаться на насильственный ввоз в США человека, который совершенно этого не желает. Выслать Айрикяна как Солженицына, договорившись, как генерал КГБ Кеворков с правительством ФРГ, в 1987 году было невозможно, да и Рональд Рейган был совершенно не похож на немецких социал-демократов. Но добиться от Паруйра, чтобы он сам попросил американцев о визе ни правительственные чиновники, ни генералы КГБ так и не смогли.
Тем временем в Москву с визитом приехал Рональд Рейган. Прием для диссидентов и обед были особенно многолюдными. Я все же не только для советских властей, но и для американцев в этой сложной политической ситуации визита в Советский Союз был слишком неудобен и жесток, поэтому для приветствия президенту были выбраны более покладистый и осторожный Сергей Ковалев и отец Глеб Якунин. Меня, по-видимому, в виде компенсации пригласили не только с женой, но и с двумя детьми. Тимоша сидел рядом с Колином Пауэллом – вероятно, это был первый в его четырнадцатилетней жизни живой афроамериканец, да еще такой большой, веселый, улыбающийся и к тому же четырехзвездный американский генерал. После обеда президент еще и надписал Ане и Тимоше карточки, а поймавший меня в дверях с телевизионной камерой Генрих Боровик тут же попытался спровоцировать, кажется, вопросами об американских деньгах – впрочем, непрофессионально и безуспешно. Но из сотни или даже полутороста приглашенных на обед к президенту США были и еще двое детей – это были со своей мамой дети Паруйра Айрикяна – я передал послу координаты Лены Сиротенко.
Попытки с ним договориться в Лефортово длились месяца полтора. Его готовы были сделать президентом Армении, тем более, что он был подлинным национальным героем, но с помощью КГБ. Именно это Айрикяну и не подходило. Освобождать его уж очень было постыдно, а ни одно из государств не давало согласия на незаконный насильственный ввоз неизвестно за что задержанного человека. В конце концов его в наручниках посадили в самолет и после долгого перелета, Паруйр оказался в какой-то южной стране. Оказалось, что это Эфиопия, где никого не нужно было ни о чем спрашивать. Привезли его в гостиницу в Аддис-Абебе и оставили с небольшим количеством денег. Теперь ему был запрещен въезд в СССР.
В конце ноября восемьдесят восьмого года в Ереване комитет «Карабах», который после высылки Паруйра Айрикяна стал центром демократического и национального движения в Армении, планировал новые всенародные митинги. На предыдущих – небывалых по численности в Советском Союзе – до миллиона человек – я не только был, но мы сделали сенсационные видеосъемки, показанные всеми крупнейшими телеканалами мира. На новые митинги мы с Андреем тоже были приглашены, купили билеты на самолет, кажется, на час дня, а в девять часов утра я должен был придти в французское посольство, где для нескольких диссидентов давал завтрак приехавший в Москву президент Франсуа Миттеран. Я сидел рядом с президентом, что-то говорил ему о несовпадении заявлений Горбачева и того, что происходит в стране, на что Миттеран ответил:
– Но это первый советский лидер, с кем можно разговаривать.
Возразить на это было нечего, к тому же по моим представлениям того времени Миттеран сам был слишком левый: социалист, в правительстве которого еще недавно было четыре коммуниста.
Завтрак кончился. Кажется, Лев Тимофеев захотел сфотографироваться с президентом – я постарался отойти в сторону, чтобы не попасть в общий снимок.
В Ереване мы с Андреем нашли в аэропорту Звартноц такси и поехали в Союз писателей, где размещался комитет «Карабах». Но по дороге, прямо на проспекте Ленина, нас остановил солдатский патруль, пересадил в военный ГАЗ'ик и вскоре мы оказались сперва в помещении военной комендатуры, а потом – поскольку нам никто ничего не объяснял, никаких оснований для задержания не предъявлял, оказались в штабе. Там, если не ошибаюсь, генерал Радионов объявил нам, что мы задержаны так как въехали в расположение воинской части.
– Какой воинской части? – Мы были на проспекте Ленина...
– В Ереване с утра введено военное положение и весь он является расположением воинской части. На время военного положения срок административного ареста увеличивается с пятнадцати до тридцати суток и вы оба задержаны на тридцать суток, – без суда и следствия заявил мне Радионов.
Им очень хотелось завладеть большой полупрофессиональной видеокамерой, с которой приехал Андрей, но мы ее не отдали, а военные не осмелились забрать ее силой. За ней по моей просьбе приехал самый популярный тогда писатель Армении Грант Матевосян, у которого мы должны были остановиться и камеру мы отдали только ему.
К вечеру, тем не менее, мы уже были в КПЗ в центре Еревана, кажется, на улице Карла Маркса. Сперва все это было скорее забавно: завтракаю с президентом Франции, ужинаю – в тюрьме. К тому же кто-то смог нас с Андреем там сфотографировать, переслать фотографии на Запад, а как раз дней через пять Горбачев выступал в ООН, рассказывая в том числе о правах человека в СССР и наша фотография в ереванском КПЗ, попавшая, кажется, в «Нью-Йорк Таймс» была очень подходящей иллюстрацией. Да и с едой было совсем неплохо – «Гласность» была очень популярна в Армении – уже с утра к КПЗ приходили три-четыре женщины (в Ереване все новости распространяются мгновенно) и приносили для нас хаш, свежие овощи, сыр, еще горячий хлеб. Майор Карапетян – начальник КПЗ, с отчаянием говорил мне:
– Если я буду передавать вам еду, меня уволят. Если не буду передавать – никто дома со мной разговаривать не будет.
Все передавал и, кажется, действительно был уволен.
Президент Миттеран, прислал не столько возмущенное, сколько удивленное личное письмо Горбачеву – что происходит в СССР с диссидентами вообще, а с теми, с кем он в этот день завтракал – в особенности.
Это была первая и сразу же из-за катастрофического землетрясения в Спитаке и Ленинакане забытая попытка введения военного положения в одной из столиц целой республики Советского Союза, чтобы обуздать все расширявшееся и пугавшее и Кремль и Лубянку демократическое движение.
Одновременно выполнялось другая, более деликатная задача, конечно, силами КГБ, а не армии. Не только мы с Андреем, но и весь комитет «Карабах», руководивший митингами и возможными забастовками, тоже был в этот день полностью арестован. Но держали их не в КПЗ, как нас с Андреем, а в ереванской тюрьме, в отдельных камерах. И, конечно, как до этого с Паруйром Айрикяном в Лефортово, вели с ними доверительные беседы. Когда их, как и нас, через месяц выпустили, у нескольких из них тональность выступлений несколько изменилась и было очень любопытно, каким разным по составу стал прежде довольно цельный комитет «Карабах». Естественно изменившиеся, ставшие более покладистым и заняли почему-то ведущие посты в руководстве независимой Армении. А Паруйр, когда смог вернуться, остался лидером оппозиционной партии, хотя и чуть менее преследуемой, чем в советские годы.
Но дней через десять началось землетрясение в Спитаке и Ленинакане, страшнее которого столетиями не знала Армения. Разрушило как карточные домики блочные сооружения советской поры, тысячи погибших, сотни тысяч раненных. Уж не знаю за что – по-видимому, по советскому обыкновению за то, что кричали и плакали, в КПЗ сразу же попало нескольких женщин с трудом выбравшихся из под завалов. Ни успокоить их, ни даже смотреть на них, рыдавших целые дни, было невозможно.
Между тем дня за три до окончания срока нам – в виде большого одолжения, конечно, – были предложены билеты на самолет, которые «достать так трудно», чтобы мы прямо из КПЗ даже досрочно улетели в Москву. Но мы с Андреем решили от одолжения отказаться, срок досидеть и все же посмотреть, что же делается в Ереване. Но теперь уже главным переживанием, главным событием было чудовищное землетрясение. Все остальное отошло на второй план – демократические митинги, военное положение, арест комитета «Карабах».
Недоверие в Армении к Москве, Кремлю, советской власти было так велико, что самым распространенным было объяснение землетрясения, как сознательно, искусственно вызванной властями с помощью подземных взрывов геологической катастрофы.
С тем мы и вернулись в Москву накануне Нового года – мне надо было торопиться с приездом – Тома с Тимошей и Аней перед тем не только получили приглашение приехать в Париж, и неожиданно от советских властей получили разрешение на выезд, но, естественно, все откладывали его, меняли билеты, ожидая моего возвращения из Еревана. В результате Новый год они встречали в поезде, а в Париже выяснилось, что по ошибке, случайной или намеренной, во французском посольстве им была проставлена виза не обычная туристическая, а предусматривавшая дальнейшую просьбу Томы о постоянном месте жительства во Франции. Но такая виза создавала определенные трудности для выезда из Франции до подачи просьбы, с которой Тома не собиралась обращаться. К тому же в ее советском заграничном паспорте не было странички для дополнительной визы, а ей необходимо было съездить в США. Пришлось с большими опасениями, взяв с собой для подстраховки Олю Иофе (у нее и ее мужа Валеры Прохорова – крестного отца Нюши, они и остановились, а потом во время длительных своих приездов в Париж, чаще всего жил и я) идти в советское посольство. Но там их приняли очень радушно, вклеили в паспорт нужную страничку и как бы невзначай сказали:
– Если вы захотите задержаться во Франции, мы, конечно, поймем и это не вызовет возражений.
Ничего подобного ни один советский человек попавший заграницу никогда не слышал. Думаю, что таким образом меня опять пытались уговорить уехать из СССР – останется в Париже жена с детьми – переберусь туда и я.
Томе нужно было ехать в Нью-Йорк из-за ряда серьезных запланированных выступлений и довольно странной ситуации, возникшей из-за несколько легкомысленного доброжелательства Алика Гинзбурга. Зная, что в СССР и в особенности у диссидентов, ничего нет и поголовная нищета, он подарил мне свой фотоаппарат, прислал для сотрудников «Гласности» и раздачи другим гору старой (но французской) одежды, купленной на рынке, коробку каких-то старых очков и постоянно мне повторял по телефону, что готов прислать любые лекарства, которые могут быть нужны в «Гласности». И, действительно, какие-то лекарства он присылал, причем цен никогда не называл, а мы уж и совсем ничего в этом не понимали и были уверены, что он и впрямь все может. И тут внезапно выяснилось, что даже не сотрудник «Гласности», даже не ее автор или посетитель, а мой юношеский близкий приятель в Риге Леня Мещанинов умирает от врожденного порока сердца. Единственное, что его может спасти – искусственный клапан, которые уже появились на Западе, но в СССР их и близко не было. И я, получив от Алика заверения – «да, да, пожалуйста», думаю, что он и сам толком не знал о чем идет речь, пообещал для Лени достать клапан. Но прошло недели две, какие-то оказии из Парижа приходили, а клапана не было. Я напоминал Алику – речь шла о жизни – Алик отвечал:
– Да, я помню, в следующий раз.
И так шла неделя за неделей. До последнего срока операции Лене по вживлению сердечного клапана, оставались считанные может быть еще не недели, но месяцы. Я ничего не мог понять, ни Лене, ни его жене ничего не мог ответить, по-прежнему торопил Алика и тут он признался – клапан вещь очень дорогая, стоит четыре тысячи долларов. Ни он, ни «Русская мысль» купить его не могут. Но так как Алик мне его легкомысленно пообещал и поставил меня в безвыходное положение, он с Ириной Алексеевной Иловайской – редактором «Русской мысли», попросили Солженицыных купить клапан. И Наталья Дмитриевна специально приехала в Нью-Йорк, чтобы его отдать Томе. Самое грустное и странное в этой истории было то, что все мы настолько ничего не понимали, что даже не знали, что клапаны бывают разных размеров. Подаренный Солженицыными клапан случайно Лене подходил, но он, может быть измученный ожиданием, может быть по каким-то своим внутренним причинам, хотя еще оставалось недели две до крайнего срока операции и был в Вильнюсе хирург, который брался ее сделать, в последний момент от клапана отказался, подарил его другому больному и сам вскоре умер.
4. Побоище в Тбилиси и «Золотое перо свободы».
Вернувшись из Армении узнал о присуждении мне «Золотого пера свободы» – крупнейшей премии в области международной журналистики, присуждаемой «Ассоциацией издателей газет», на самом деле – издателями и владельцами 95% средств массовой информации в мире – все крупнейшие теле и радио компании, агентства, журналы входят в эту ассоциацию. Естественно, присудить обязательно хотели кому-нибудь из русских журналистов. Другим кандидатом был редактор «Огонька» – самого либерального, но все же правительственного издания в Советском Союзе – Виталий Коротич. Но выбрали меня. В мире относились с большим уважением к политзаключенному чем к доверенному лицу советских властей, к редактору разгромленного журнала, чем к руководителю правительственного издания. Но я отнесся к этому с большим равнодушием, интерес к Советскому Союзу не переносил на себя, так же как и к тому, что оказался в 1988 году на четвертом месте в списке самых известных людей в мире (на первом месте был Горбачев) – и не только потому, что толком не понимал, что это такое и какие дает возможности. Но в западном общественном мнении я в третий раз оказался первым: первый известный им освобожденный из советской тюрьмы политзаключенный, первый издатель независимого преследуемого журнала во все еще страшном Советском Союзе, и теперь – первый из приехавших в это новое «горбачевское» время на Запад из советских противников тоталитарного режима. Конечно, все это происходило уже с Солженицыным, Гинзбургом, Буковским. Ненадолго успел приехать в США перед гибелью Андрей Сахаров. Но к тем, кто выбрался из СССР раньше, успели привыкнуть, да и вопросы к ним были совсем другими, Андрей Дмитриевич говорил очень мало и очень осторожно, консультировался с врачами по поводу болезни сердца и на ужине устроенном в честь него в Уолдерф-Астория богатейшими людьми Америки отказался собирать их взносы для помощи демократии в Советском Союзе. В общем, несмотря на свою безумную известность и популярность – уже площадь в Нью-Йорке рядом со зданием ООН была названа его именем – скорее разочаровал в этот раз западное общественное мнение, которое ждало от него, как и всегда, ясных и четких предложений и планов на будущее.
Впрочем, оказалось, что и я, первым проведший в странах Западной Европы и США не неделю, а в 1989-90 году почти целый год, тоже скорее разочаровал, как многочисленных политических деятелей (вплоть до президентов и премьер-министров), так и в результате – западное общественное мнение в целом. Причины были две и обе серьезные: в мире царила «горбомания», а я был при всем сочувствии ко мне, лишь на четвертом месте и противостоять всему гигантскому пропагандистскому аппарату КГБ-ЦК КПСС с очень небольшим количеством союзников («Русская мысль» с Иловайской и Геллером, Володя Буковский, в первый год – радио «Свобода») на самом деле был не в состоянии. К тому же у всех нас (а сюда нужно прибавить и немало американских и европейских общественных деятелей – Ален Безансон, Питер Рэддевэй, Жак Франсуа Ревель) было внятное недоверие к официальной советской пропаганде, констатирование очевидных нестыковок в рекламе перестройки, но не было бесспорного понимания процессов идущих в руководстве Кремля и Лубянки и альтернативного плана действий.
Ничего не понимали многочисленные идеалисты, восторженно относившиеся к самоотверженности диссидентов, искренне радовавшиеся нашему освобождению и полагавшие, что Сахаров, я, Буковский и другие тут же, подобно Нельсону Манделе, освобожденному из тюрьмы примерно в это же время, станем новыми руководителями Советского Союза.
Объяснить, что между нами и Нельсоном Манделой (а как мне в ООН все устраивали с ним рекламную встречу) нет ничего общего, что наше освобождение – просто пропагандистский трюк КГБ и Политбюро, и никто власть нам отдавать не собирается – хорошо уже то, что не всех убивают – было совершенно невозможно. Конечно, я еще не понимал в 1988 году чем все это кончится и просто делал все, что мог для того, чтобы демократия победила, чтобы не попиралось человеческое достоинство (в том числе мое собственное), но сама борьба с «Гласностью», с реальной, а не на уровне болтовни, демократией в СССР, а мы еще не понимали, что противников у нас не один, а два – КГБ и ЦК КПСС и у них разные цели, ежедневно доказывала, что от идиллии мы бесконечно далеки. Но людям хочется верить в доброе и все, что я говорил искренне огорчало и вызывало неудовольствие собеседников, а иногда и прямое недоверие – ведь почти все другие постоянно повторяли, что в СССР вот-вот наступит подлинная свобода и рай на земле. На последующие встречи с президентами и госсекретарями, министрами и премьер-министрами я ездил или меня возили со скукой и плохо скрываемым раздражением. Я повторял, что «вы слышите слова Горбачева, а мы видим его дела». Мне отвечали: «но ведь вы должны благодарить его за то, что он освободил вас из тюрьмы». Я отвечал: «он сделал это для себя, а не для меня». Позже один из знаменитых итальянских издателей, герой сопротивления, президент Ассоциации издателей рассказывал мне, что у Горбачева руки тряслись, когда он слышал мое имя. Чаще всего со мной из любезности никто почти не спорил, не возражал. Но и никакой пользы, никаких заметных перемен в понимании того, что происходило в Советском Союзе эти встречи не приносили. Впрочем, ста миллиардов долларов, которые выпрашивал на Западе Горбачев для сохранения своей власти, он так и не получил, вероятно, и в результате того, что рассказывал на Западе о реальном положении в СССР и я.
Впрочем, на многочисленных встречах бывали и совсем другие, гораздо менее идеалистически настроенные люди, многие из которых (иногда и русские) считали, что чем хуже в России – тем лучше, в частности, для их стран. И пытались воспринимать меня союзником в их работе за процветание других стран. Да и почему, собственно, сенаторы и правительственные чиновники должны думать об интересах России и русского народа, а не о своих странах и своих избирателях... Другое дело, что и с ними у меня не находилось общих позиций. Бывали, конечно, и замечательные исключения. Премьер-министр Франции Мишель Рокар не только демонстративно пригласил меня на обед в Матиньонский дворец (резиденцию премьер-министра) в тот самый день когда Миттеран пригласил на обед приехавшего во Францию Горбачева в Елисейский дворец, но и в длинном разговоре с умнейшим Рокаром сквозило подлинная озабоченность, что же в действительности происходит в Советском Союзе. Несовпадения пропаганды и действительности у нас для премьер-министра дополнялись какой-то судорожной активностью французской коммунистической партии и всех многочисленных контролируемых ею и КГБ коммерческих структур. Говорить со мной – посторонним, достаточно подробно он, конечно, не мог, да и я был неспособен тогда сказать что-то конкретное.
Гораздо важнее для меня было все, что происходило в стране. Главным событием весны восемьдесят девятого года было кровавое побоище в Тбилиси. Оно совсем не было похоже на то, что так незамечено произошло в Ереване. В Армении была локальная задача – предупредить миллионный народный митинг, который мог привести к появлению не только гигантских, охватывающих почти все население республики (в Ереване уже на первый митинг съезжалось множество людей даже из горных городков и поселков), но и параллельных, не контролируемых – пока – из Москвы демократических органов власти. Но все же это была совсем маленькая республика и это была местная задача – по подавлению демократического движения, хотя Комитетом госбезопасности были осторожно решены и будущие политические задачи: вместо непокладистого Паруйра Айрикяна среди арестованных членов «Карабаха» были найдены вполне сговорчивые лидеры.
Трагедия в Тбилиси (и все связанное с ней) совсем не была локальной задачей московского руководства и скорее напоминала по масштабу московский путч августа 1991 года. Всю зиму Чебриков, Крючков и его агентура в Верховном Совете СССР напуганные взрывообразным ростом демократического движения по всей стране, появлением непланируемого из Лубянки и захватывавшего всю страну движения «Демократическая Россия», стремительным ростом, близкого всей интеллигенции, движения «Мемориал», все растущего и внутри страны и за рубежом влияния «Гласности», к которой и вовсе у КГБ не было реальных подходов, настаивали сперва на введении военного положения, для которого не было абсолютно никаких оснований, но смогли провести лишь указ об усилении ответственности за антигосударственные действия, который появился как раз накануне убийств в Тбилиси (8 апреля), а его главный пункт был тут же отменен Верховным Советом. Но и для этого не было совершенно никаких оснований, выходки Новодворской с ее «Дем. союзом» всерьез принимать было нельзя, хотя им создавали необычайную рекламу, серьезной провокации в Москве при уже бесспорно политизированном и бдительном населении устроить было невозможно.
Как происходила подготовка к зверскому избиению людей в Тбилиси (с до сих пор до конца не установленным числом погибших) мы не знаем. Архивы Лубянки никто не видел, архив тбилисского КГБ – тоже, предусмотрительный Звиад Гамсахурдиа сжег его в первый же день своего прихода к власти. Вскоре стало ясно, что Звиад был не единственным управляемым человеком в Грузии, а рыцарственный и ясный Мераб Костава как-то очень быстро и странно погиб.
Из воспоминаний о начале 1989 года премьер-министра СССР Николая Рыжкова и второго секретаря ЦК КПСС Егора Лигачева видно, что советское руководство в это время больше всего озабочено внезапной антиправительственной активностью в Верховном Совете еще недавно абсолютно преданных советской власти Юрия Афанасьева (партийного чиновника, руководителя Всесоюзной пионерской организации, к тому же не раз выполнявшего во Франции не вполне ясные поручения), Гавриила Попова (абсолютно надежного советского экономиста, заведующего кафедрой в Московском университете), Анатолия Собчака (столь же правоверного юриста, даже вступившего в КПСС летом 1988 года) и нескольких других. Соединяясь с внезапно образовавшимися повсюду Народными фронтами, которые по преимуществу были даже не столько националистическими, сколько открыто сепаратистскими они внезапно стали серьезной угрозой не только единству СССР, но и работе экономического механизма. Законы о кооперативах, совместных предприятиях и резкое снижение государственного заказа в промышленности (при сохранении государственных цен во всех добывающих отраслях) привели к гигантскому, по тем временам, обогащению наиболее предприимчивых директоров, создавших кооперативы на своих и за счет своих предприятий, массовую спекуляцию и диспропорцию цен, приведшую в частности к шахтерским забастовкам, то есть резкому социально экономическому недовольству народа и окончательному вымыванию из торговли продуктов массового спроса благодаря резко выросшей массе наличных денег.
При этом и Лигачев и Рыжков как бы совершенно не замечают, во всяком случае не пишут об этом, как умело пользуются этим столь полезным для них законодательством образовавшийся симбиоз из сотрудников МИД'а, где создано специальное «внешне-торговое объединение», КГБ, ЦК ВЛКСМ и ЦК КПСС, где тоже создан новый «Международный отдел», занятый исключительно финансовыми операциями.
На фоне этого расползавшегося по стране партийно-директорского грабежа, внезапной активности политической жизни и раскручивающейся рекламной компании Ельцина (к нему я еще вернусь) начинаются массовые митинги в Тбилиси. На первый взгляд митинги эти не должны были, среди всего, что происходило в стране, вызывать особенного волнения и даже интереса, во-первых, они были в десятки раз менее многолюдными, чем, скажем, в Ереване, да и тридцать тысяч человек, собирались на них в специально отведенном месте – на городском ипподроме. Даже, когда они переместились к дому правительства число митингующих сократилось до восьми (во время избиения) – пятнадцати тысяч человек. К тому же митинги в основном были посвящены опасности отделения от Грузии Абхазии, но после того, как Адлейба – провозгласивший стремление Абхазии стать равноправной республикой СССР, а при этом первый секретарь ЦК этой автономной республики в составе Грузинской ССР, сам подал в отставку и положение нормализовалось, число митингующих в несколько раз сократилось и с ними вполне можно было договориться или не обращать на них внимания.
И тут начались странные и страшные события в нынешних все более бурных временах в Советском Союзе, давшие возможность для различных толкований участниками, но как кажется тем не менее вполне очевидные.
Начнем, естественно, с тбилисского руководства. В 1991 году в одном из интервью (газета «Известия» 14 сентября) первый секретарь ЦК Грузии Патиашвили достаточно откровенно все описал. Сперва (5 апреля) в Тбилиси приехали три уполномоченных представителя ЦК КПСС, один из которых был очень близок к Чебрикову. Виктор Собко, Вячеслав Михайлов и Алексей Селиванов. После этого приехал наделенный чрезвычайными полномочиями первый заместитель министра обороны СССР К.А. Кочетов.
– Нам не хватало тогда мужества прямо спросить кто ему их предоставил, – говорит Патиашвили.
После чего полетели в Москву, причем, как утверждает Патиашвили, данные ему только для подписи, и составленные вторым секретарем ЦК Грузии Борисом Никольским (тоже очень любопытная фигура, позднее – заместитель мэра Москвы Лужкова и вообще очень устроенный человек в гэбэшной администрации Ельцина) и сотрудниками КГБ («мы получали всю информацию по линии КГБ, что было главной нашей ошибкой» – сетует Патиашвили) идут удивительные, совершенно противоречащие друг-другу, но как мы увидим именно такие, как нужны в Москве, телеграммы из Тбилиси.