Текст книги "Бунт на корабле или повесть о давнем лете"
Автор книги: Сергей Артамонов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
5
Мы возвращались с зарядки. Уже всем захотелось есть, и смеяться им надо мной надоело. Про меня забыли – все, кроме одного – кроме меня. Я-то помнил! И говорил себе: «Что, получил? Так и надо, не будешь сдаваться! Не сдаваться надо, дурак, а назло и наперекор надо!»
И ещё я думал о том, что могу подружиться, если захочу, с тем мальчишкой, с Шуриком. И я стал думать про Шурика, про дружбу и про всякое другое приятное…
А приятное было. Как же ему не быть? Ведь лето, лагерь, речка. И есть, говорят, неподалёку клубничное поле, и на нём уже поспевают ягоды… Вот бы их, а?
А сторож, дядька Терентище? Ну и то-то же! Уж лучше турнепс грызть. За него никто не ругает. Он кормовой, но тоже вкусный – здоровенная такая редиска, а счистишь кожицу – сердцевина белая, сочная, сладкая. Впрочем, турнепс, кажется, только к концу смены созрел, а я сейчас рассказываю про то, что было в начале, как я чуть из этого лагеря не вылетел…
А над той клубникой, если хотите знать, наш лагерь решил взять шефство и охранять её. Но от кого? Кроме нашего лагеря, ни живой души поблизости. Разве что ясли ещё какие-то, но ясли на клубнику бы не напали, они ещё мало что понимают. А вот наш третий-второй, потому что был ещё в лагере и третий-первый отряд, – так вот наши, особенно Герины помогалы, просто мечтали об охране клубники. Да не вышло ничего – колхоз отказался от шефов. Дядька Терентище там шеф, и довольно.
6
Этот Шурик никогда надо мной не смеялся и слушал, что я ему говорю. А я ему дал списать мою любимую песню. Правда, её потом узнал весь лагерь. Даже Вася с грехом пополам разучил её на своём печальном баяне ко дню закрытия лагеря, но это уже было совсем потом. А потом много чего и другого было. Лучше уж по порядку, от начала и до конца.
Гера сказал нам в самый первый день лагеря, выстроив наш третий-второй отряд на лужайке перед двухэтажным домиком, где предстояло мне жить целых две смены.
– Тихо! – крикнул он и сказал: – Эй, кому это там шелбана получить не терпится? Слушай внимательно! Это вот – наша палата. Днём не заходить, чтобы грязь не таскать ногами. И поддерживать мне чистоту. В прошлой смене мы первое место держали по гигиене.
– Гиена! – весело и дурашливо подхватил кто-то. И ещё кто-то под общий смех прибавил уже невпопад:
– Крокодил!
Все мы так и покатились от хохота, но Гера нас оборвал и живо утихомирил. И мы притихли.
Кто прежде знал Геру, те его по старой памяти побаивались. А новенькие чаще всего, и особенно поначалу, народ робкий. Вот и притихли мы все, как велено было, а Гера снова заговорил.
Тут надо сказать, что кое-кому нравилась эта манера высказываться, и некоторые перенимали у него все эти «захлопни сундук», то есть «замолчи, умолкни». А ещё он говорил: «Полон мешок, под завязку», и это значило, что он наелся. Кого-нибудь хваля, Гера говорил: «Молодчик. Возьми с полки пирожок!» И ещё всякое-разное, без конца, так, что даже в лагерной стенгазете однажды нарисовали карикатуру. Толстым пузом вперёд шёл на коротеньких ножках здоровенный, туго набитый мешок с довольно уродливой головкой, чья физиономия отдалённо напоминала лицо нашего вожатого. И подпись внизу:
Под завязку нарубался,
Час на койке припухал,
Лучше б меньше он ругался,
Тогда б русский язык у него не хромал!
Подпись эту Полина сочинила. Вернее, две последние строки её. Сначала было не так, и стишок ребята из редколлегии придумывали. Мешок ещё кто-то рисовал, а вот головку к нему я пририсовывал. Вышло смешно. Весь лагерь ходил смотреть, а наши прямо бесились у этой газеты.
Подошёл и Гера. Рассматривал, долго читал, шевеля губами, и, ничего не сказав, ушёл. Но ушёл не куда-нибудь, а прямиком в совет лагеря, к Полине, а она, мама Карла несчастная, опять своего Карлёнка потеряла и: «Пропал! Боже мой! На речку ушёл! Потонет!»
А куда ему на речку, когда он такой ленивый, что шаг шагнёт – и под куст, и там спит, будто котёнок. Он ведь только верхом и передвигается. Один раз вожатый Спартак про него так и сказал. «Ты, говорит, настоящий кавалерист. Смотри только, привыкнешь на матери ездить – ходить разучишься…»
Нету Карлёнка. Весь лагерь его ищет: к лесу побежали и на речку, девчонки отправились к оврагу, повизгивая, будто от ужаса…
Мы с Шуриком пошли в кустах поглядеть, потому что один раз видели там Карлёнка: он спал. И тут Женька бежит, это тот, у которого зубной порошок рассыпался и вобла… Но это ещё впереди.
А Женька этот – он из столовой шёл, сухарики там брал, чтобы грызть, – вот он у нас и спрашивает:
– Чего это все бегают-то?
Мы ему сказали. А он нам тогда:
– Вот так пропал! Он же на кухне сидит! У тёти Моти кисель ест ложкой. Маленький, а такой жадный. Мне даже из своей ложки не дал, а ему там во-от такую миску налили…
– Идём, – говорю я, – маме Карле скажем! А Шурик говорит:
– Жень, дай сухарика! А Женька ему:
– Сходи сам возьми. Там полно. А у меня мало… Тоже вроде Карлёнка – Жмот Жмотович этот Женька. И мы втроём – к маме Карле.
Она там уже плакать собралась, да ей наш Гера мешает: ходит следом, как хвост, и нудит своё не тихо, не громко, не весело и не печально, а так серёдка наполовинку, ровным тягучим голосом, будто комар, но не тоненько, а баском:
– Это, я считаю, Полина, неправильно, что вожатого в пионерской газете продёргивают. Это, я считаю, надсмешка. Мою воспитательную работу можно критиковать, но где? В закрытом помещении, у начальника на собрании, а не так…
Мама Карла ему:
– Сердца у вас нету – у меня ребёнок неизвестно где!
А Гера, он своими делами поглощён, и он ей:
– Ничего. Найдётся. Куда он денется-то…
Как – куда? А речка?
И у мамы Карлы глаза такие сделались, что Гера, если бы увидал, примолк бы. Но нет – семенит за Полиной, а она, как Пётр Первый на верфях, аршинными шагами так и летит, да только сама не знает куда…
– Эту речку курица вброд перейдёт, – говорит Гера. – А вы мне лучше скажите, кто этот мешок рисовал?
– Гера, я сейчас ничего не помню… Поймите меня!
– А стишок кто?
– Стишок, кажется, я… – без выражения, механически, сообщила Полина Гере, потому что увидела – мы около неё стоим.
– Вы что, ребята? Знаете что-нибудь? Говорите!
– На кухне он… – начал было Женька, а Полина сразу:
– Кто? Кто?
– Да кто же, Карлё… там… Сидит с киселём. То есть Варелик… Вале… Варе… – Женька сбился. Он и перетрусил, произнеся: «Карлё…», и запутался, и умолк.
Тогда Шурик за него объяснил:
– Сын ваш, Полина, он на кухне сидит у тёти Моти и кисель ест из миски…
– Женька у него просил, а он ему не дал, и правильно сделал, – прибавил я, чтобы было посмешнее.
– Но было не до смеху.
Полина моего юмора не оценила, Гера своё что-то думал, только Женька глянул на меня сердито и буркнул:
– Всегда ты выскакиваешь… Очень ты ехидный! Дождёшься!
– От тебя?
– Узнаешь!
– Уф! – вздохнула Полина и ещё раз: – Уф!
И тут же, совершенно неожиданно, нам ничего не сказав и даже не глянув на нас, мама Карла, такая большая, такая тяжёлая женщина, вдруг кинулась от нас опрометью, прямо через кусты, туда, к кухне.
– Во, психованная, – сказал Гера, – лечить надо! – И тут только, видимо, он сообразил, кто мы такие. – Табаков, значит? Так. Ломов, конечно, с ним… И ты? – «Ты»– это относилось к Женьке.
А дело было в том, что этот Женька и нажаловался тогда на Геру после истории с порошком и воблой… Но об этом опять-таки потом, потому что я и так уже забежал вперёд – Карлёнок-то свой кисель лопал попозже.
7
Итак, вернёмся назад – в строй, на лужайку, где поставил нас Гера не то в первый, не то во второй день лагерной жизни и сказал так:
– В мёртвый час всем спать! За территорию – никуда! На речку, с речки – строем и весь распорядок строго выполнять! Если вы, козлы, со мной по-хорошему, то и я с вами буду. А если вы по-плохому, то у меня меры найдутся! Кричать я не особенно люблю, потому что из-за каждого здоровье своё тратить – считаю ниже достоинства. Зовут меня, кто не знает, Гера. Ясно? А кому неясно – я тому отдельно объясню… Ну?
Нет, вопросов ни у кого не было…
И Гера велел нам разойтись, велел сложить наши вещи в кладовку, а через три минуты снова собраться на этом же месте и выстроиться по росту в одну шеренгу…
Как на штурм, кинулись мы в дом с мешками и чемоданами. В тесных дверях получился затор. Задние стали напирать на передних, и вышла у нас свалка, крик, толкотня и куча мала. Открылся чей-то чемодан, посыпались на пол, под ноги, тапочки, почтовые конверты, зубной порошок и килограмма два воблы – любимое лагерное лакомство. Хозяин всего этого добра чуть не плакал…
Тут Гера разбежался и с разгону, как бульдозер, влетел в самую гущу свалки, разом установил тишину и навёл порядок.
Сам покидал в кучу наши вещи, а всех нас погнал назад, на лужайку, где и устроил ещё собрание. Сказал он нам теперь вот что:
– На первый раз прощается, но кой-кого я уже заприметил. У меня глаз – фотоаппарат. Так что пусть учтёт кое-кто! Вижу – новенькие среди вас… Значит, не все друг дружку знают, но у меня вы все тут, в списке. – И Гера похлопал себя по карману. – И есть у меня несколько ребят подходящих, еще с той смены… Ребята – орлы! Так что будут у меня помогалами. Сютькин! Выходи, покажись! Ну, как? Нравится вам? Вот и порядок! Ты, Сютькин, записывай, кто нарушать будет, и ко мне тогда. Да, ещё вот что: чья вобла была, иди шелбаны получать. Чтоб знал в дальнейшем, как надо бережно относиться к своему имуществу.
Собрание кончилось. Мы толпились, не зная, что же теперь делать. Зато Сютькин уже командовал. Того мальчишку, чей порошок рассыпался и кому отвесили уже шелбанов, заставил он мести крыльцо, а половину его воблы забрал себе. Потом, видел я, и Гера эту воблу жевал. Правда, в лагере всегда все сами делятся, а вожатого даже приятно угостить. Но угостить – это одно дело, и совсем другое, когда не ты сам даёшь, а кто-то берёт да и. делит твои вещи в свою пользу. Это уже не угощение.
Но и то верно, что Женька – а это и была его вобла, мальчишка, который потом на Геру нажаловался, – так вот этот самый Женька, он-то вряд ли стал бы делиться и угощать. Он был из тех людей, которые своё в одиночку жуют да по сторонам поглядывают. А спросишь у такого конфетку, непременно скажет:
– Последняя у меня…
И в рот её скорее, и прочь пошёл. Но встретишь его через полчаса – снова сосёт, жмот.
8
Меня никуда не выбрали. Впрочем, нет, вернее будет сказать, выбрали и меня, но это произошло потом и не у нас в отряде. Да и не выбирали меня, а само собой это случилось. Когда стали узнавать, кто из ребят рисует, кто-то сказал, что я умею и что у меня краски и кисточки из Дома. Тогда-то они и позвали меня в совет лагеря делать газету. Я пошёл. А Сютькин мне в спину:
– Смотри, козёл, если про свой отряд карикатуру нарисуешь, ума дадим!
Да я и не умел тогда рисовать людей, тем более смешных, какие нужны для карикатуры. У меня получались только корабли, бурное море, скалы, старинные пушки, знамёна и дым боя… А ещё самолёты и вообще – война.
– Тебя первого нарисую, – сказал я Сютькину, – вот с таким носярой, уши как у осла, и сидишь ты в луже, в самой серединке, весь в грязи…
А мы тогда знаешь чего?
Да ты сам ничего не знаешь!
Увидишь!
– А чего смотреть-то? И ты лучше за одного себя говори, а то сразу «мы! мы!». Это и коровы мычать умеют!
– Ну! – запыхтел Сютькин. – Ну, погоди теперь… А что «погодить» – этого он никак придумать не мог.
Так мы с ним и стояли, оба вытянувшись в струнку, нос к носу и сжав кулаки, лица сделав решительные, жестокие и грозные… Однако постояли, постояли и… и разошлись. Куда он – не знаю, а я – на веранду совета лагеря, где газету изобретали…
Но я снова забежал вперёд. Всё тут сказанное будет чуть позже, а теперь я всё ещё на лужайке, в строю вместе с другими.
Громко командует наш Гера, идут выборы…
Меня тогда никуда не выбрали. Да я и не хотел никуда, только не понравилось мне, как всё это было. Просто взял Гера да и назначил всех сам. Ничего себе.
А с Сютькиным этим я ещё на медосмотре стыкнулся и потом в автобусе чуть не подрался: он меня от окошка отпихивал. Я это место раньше его занял и не ушёл и не пустил его. Он меня толкнул, я его. Ну, он и отлетел и давай грозить, что, мол, он мне ещё покажет, когда приедем. Я тогда же подумал: хорошо бы нам не вместе попасть, а в разные отряды! Но мне всегда не везёт. Ладно, как-нибудь проживём… А про тот медосмотр я ещё расскажу особо.
Звеньевыми тоже выбрали самых больших, и в совет отряда, и старостами палат, и ещё кого-то куда-то – проверять мытые ноги и уши, где-то дежурить… Всего я не помню уже подробно, потому что было это неинтересно и справедливости тоже никакой не было.
По-моему, вообще тех ребят, которые всегда сами лезут командовать, именно их-то никуда и не надо выбирать.
За «козлов» и «баранов» Геру нашего многие сразу же не полюбили. Но почему-то сначала молчали все. Конечно, я и подавно. Потому что они тут из одного учреждения и это их лагерь. А я у них новичок, от райсобеса, где нам пенсию за моего отца выдавали. Пенсию, иногда ордера на одежду и вот эту путёвку вдруг на целые две смены – даром!
Я бы никуда не поехал, мне и в Москве хорошо, но жил-то я не сам по себе, а с мамой и с бабушкой. Им казался я слишком худым, оттого что «сижу без воздуха» – так они говорили. «Да и подкормиться надо», – говорили они про меня.
Мама с бабушкой так обрадовались, как будто не мне, а им это в лагерь ехать. И давай сразу вещи собирать. Но хватились, а чемодана-то у нас нету! Ну, они мне какой-то мешок из чего-то старого сшили на скорую руку, да он у них кривой вышел. Кособокий весь какой-то и не четырёх-, а трёхугольный почему-то. Бабушка, конечно, изобретала…
Она старенькая у нас, у неё руки дрожат, и пальцы её не слушаются. Поэтому всё, что делает она, делает не очень хорошо. Но мы с мамой – у нас уговор – всегда только хвалим её работу: разные там колпаки на лампы, склеенные из бумаги, которые ни на одну лампу не годятся. Или тапочки из тряпок, не поймёшь, на какую ногу, – бабушка очень любит их шить, иногда штуки по три в день сшивает. И обижается, если мы с мамой не носим. И мы носим – то две левых, то две правых, и одна из красных лоскутков с зелёным, а другая из синих с жёлтым…
Вот и мешок этот был странный-престранный.
Что хорошо было в этом мешке – карманы. Пять снаружи и два, секретных, внутри. Точно как я её и просил, но сам-то мешок, к сожалению, никуда не годился. Они тоже это поняли, хоть я и промолчал.
Расстроились ужасно!
А я им:
– Ну что вы! Да и вещей-то у меня всё равно мало, зачем мне мешок? Давайте просто сетку-авоську, я с ней поеду!
И поехал.
Из-за сетки этой меня тоже дразнили. Спрашивали, ещё в автобусе, не на базар ли я собрался? Не за картошкой ли?
– Если знать хотите, я нарочно не с чемоданом. Он тяжёлый, я и не взял…
Удивились и спрашивают:
– А мать тебе что?
– Да ничего. Я как скажу, так и будет. Опять удивились. Это ещё мы в автобусе ехали…
9
Когда на зарядке они захохотали в то утро у меня за спиной, так я сначала подумал, что это и не надо мной вовсе на этот раз. Я оглянулся.
Оказалось, что все отстали и стоят и зарядку бросили. Один только я иду и уже ушёл шагов на сто вперёд. Рад был, дурак, что не влетело от Геры за опоздание, ну и размахиваю как заводной руками в такт Васиной спотыкающейся музыке…
А они все про зарядку забыли и просто помирают со смеху, на меня глядя. Один тот мальчишка не смеялся – Шурик. Да ещё Гера сердится и орёт:
– А ну, кончай смех! Вон девочки идут. А ну, давай мы им. покажем, как третий гвардейский отряд может! А ну!
«Эх, – подумал я уже совсем печально, – этого только и не хватало!.. Сейчас весь лагерь знать будет! Девчонки идут!»
Действительно, с горы спускался сюда, к нам на луг, второй отряд – девчонки. А я тогда, между прочим, в некоторых из них был влюблён…
Позже, когда возвращались мы с зарядки, Шурик пристроился ко мне в пару и сказал потихоньку:
– У тебя трусы задом наперёд!
– И без тебя давно знаю. Может, я нарочно так…
– А зачем? – удивился он.
– Да тебе-то какое дело? Чего ко мне лезешь? Он притих, отстал и, наверно, обиделся.
– А я, я тут вспомнил, что сказал обо мне однажды Спартак. Он с мамой Карлой разговаривал, а я мимо шёл. Прошёл и почему-то оглянулся. Вижу: и они на меня смотрят, и позвали меня к себе, и…
– Это тот самый мальчик, он рисует… – сказала Полина Спартаку. – Он в первый раз у нас и всех дичится. Не знаю, что с ним делать… Ты ведь рисуешь, кажется? Да? Мальчик? Что ты?
– Нет, не рисую, – ответил я грубо, – я малюю. – Потому что сама же она видела, как я рисовал, и хвалила даже, а теперь спрашивает зачем-то…
Спартак улыбнулся, и я этому втайне обрадовался.
– Очень противно, когда вот так грубят, – сказала Полина. Она обиделась.
– Да он на всякий случай, как ёжик, – объяснил ей Спартак, – иголки свои выставляет.
А мне он сказал вот что:
– Знаешь, хамить – это уж совсем… Представь, твоей матери при тебе нахамил бы кто-нибудь – как бы ты на это, а?
– Извините! – сказал я Полине. Мне стало стыдно. Что значит «нахамить», я понимал и смутился.
А мама Карла вдруг неожиданно улыбнулась и сделала рукой – ладно, мол, хорошо. А Спартак сказал:
– Хорошо. Вижу, ты в самом деле понимаешь. Так вот послушай, что я тебе хочу сказать. Ну, допустим, дразнят тебя. Знаю. Тебе обидно. Согласен. А что делать? Просить всех и каждого, чтобы не дразнили? Как ты это себе представляешь?
– Я не знаю…
– Ага. Вот и я тоже покамест не знаю, но на твоём бы месте, понимаешь, я бы плюнул на это дело. Надо же как-то перебороть! Дразнят, и пёс с ними! На своей обиде верхом ты далеко не уедешь. А в футбол играешь? – спросил он вдруг и без перехода.
– Играю. Я у нас во дворе на воротах стоял…
– Может, тебе форму выдать?
– Нет. Спасибо.
– Ну тогда давай собирай в вашем отряде команду, а то наши уже тренируются. Под нолик обставим, если у вас сыгранности не будет… Это дважды два – факт!
Я хотел ему сказать, что нам Гера мячей не даёт. А потом думаю: «Не стоит. Ещё решит, что я наябедничал…» Так и не стал говорить. А Спартак мне:
– Я свой отряд в поход на двое суток веду. Вернёмся и о состязаниях уговоримся. Тут ещё деревенские с нами сыграть хотели. Можно из наших отрядов сборную составить. А можно и с первым отрядом сразиться…
Это вот я и вспомнил теперь, когда Шурика от себя отшил, после физзарядки, и повеселел. «Авось как-нибудь обойдётся!» – решил я. И всё стало радостно. И настала почти новая жизнь…
Умываться – бегом – хорошо!
Постели стелить – раз, два, хлоп кулаком по подушке! И вниз – три, четыре, по лесенке – хорошо!
Строиться на завтрак – бегом – ещё лучше! А после завтрака, может быть, Гера мячик даст…
Я так и взвинтился тогда, предвкушая футбол. Шепчу им, кто за нашим столом сидит:
– Ребя, давай у Геры мячик попросим! Третий-первый уже тренируется, и всю форму им выдали…
– Просил один такой…
– А чего ему не дать – даст!
– Даст, как же… Сютькин всё первое звено записал на зарядке за то, что остановились и гоготали…
– А они пусть скажут, что больше не будут!
– Всё равно давай попросим, ребя! Может, даст… И Гера дал-таки мячик. Даже два. Велел Сютькину выдать нам из кладовки. Только новый они с Витькой-горнистом себе забрали, а нам – старый. А в нём камера проколота возле соска, и едва надуешь, стукнешь раза три – спускает, и надувай снова, а не то он, как тряпка, летает…
Но мы и такому мячу обрадовались, я же – особенно, потому что у нас во дворе вообще никакого мяча не было. Мы консервную банку гоняли. Это ведь всё давно происходило, и мячик в ту пору – целое событие.
10
Но я обещал рассказать о медосмотре. Рассказываю.
Там, на этом медосмотре, в пустом клубе нам всем велели построиться в коридоре гуськом и, главное, «не орать!».
А мы – человек, наверное… даже не знаю сколько, но много нас было, и сплошь одни мальчишки, – столпились в этом коридоре и… орём. Девочек собрали на втором этаже. Происходило всё это в каком-то клубе, и на той двери, куда нам предстояло «без шума и без дурацкой возни» входить по двое на комиссию, на этой двери лукаво помалкивала стеклянная табличка:
СТУДИЯ ЩИПКОВЫХ ИНСТРУМЕНТОВ.
Щипковых?
Все, конечно, это прочитывали – и гы-гы-гы, хы-хы-хы!
Всякий тут острил как мог, притворялся испуганным и подталкивал к двери другого:
– Иди, иди, чего забоялся!
– Эй ты, как тебя сейчас схватит докторша щипковым инструментом прямо за живот, вот заорёшь-то!
– Иди!
– Сам лучше иди!
– Она его клещами!
Так острили перед этой дверью все до единого. Тут гомон стоял, как в бане, как на птичьем базаре. Были тут водоворот и бесконечная потасовка. Кто-то кого-то тузил, толкал… Ещё кто-то сам понарошку падал, а кому-то ставили сзади подножку, валили навзничь. И вот уже на полу двое, а сверху летит на них третий, отбиваясь ещё от двоих, которых тоже валят в общую кучу, куда теперь некоторые сами нарочно кидаются, делая вид, будто и их пихнули. Куча мала!
– Эй вы, дети! Да тише же! Невозможно работать!
С этими словами, но, впрочем, с улыбкой вылетал время от времени из дверей человек в спортивном костюме, с жестяным рупором в руках, похожим на большую воронку для керосина. Он кричал в эту воронку, в узкий её конец, а широкий надевал с размаху кому-нибудь на голову и тащил пойманного к себе. А свободной рукой он вытягивал за ногу из кучи ещё какого-нибудь мальчишку и уводил их, и того и другого, с собой в студию, а перед затворившейся дверью снова воцарялась бесноватая толкотня.
Этот физрук почему-то так и не поехал с нами в лагерь, один рупор его с нами поехал. Впрочем, рупор – казённое имущество, и сначала я видел его у старшей вожатой. Она несла его за ручку, как кувшин. В другой раз появился с ним в дверях медкомиссии, чтобы утихомирить нас, сам начальник лагеря – высокий и весёлый человек, которого, я уже слышал, звали Партизан и Нога…
Когда мы уже отъезжали, он сел в наш автобус, рупор поставил на пол, раструбом вниз, сверху примостил какую-то папку и сел. И, едва машина тронулась, качнуло, я начальник чуть не упал, успев ухватиться руками за стойку.
Это было смешно, и сам начальник улыбнулся, но я тут заметил, что одна нога у него не своя, не живая, а металлическая. Я встал и уступил ему место, тут же услыхав от соседа:
– Во, выскочка-то!
Только начальник сесть не захотел:
– Вы дети, вы и сидите.
Он и в самом деле принялся устраиваться на ступеньках машины.
Странно это! И я вспомнил, как удивляется всегда моя мама, если видит, как в трамвае или в метро взрослые старательно, а иногда даже и со скандалом, пропихивают на свободные места своих детей – вовсе не таких уж маленьких, не детскисадных, а вполне школьников.
«Зачем это? Ведь наоборот же! Мальчику должно быть очень неловко сидеть, когда перед ним стоит взрослый человек…»
Так думал я, а сосед мой, Сютькин, думал иначе. Он тут же сунулся на моё место, к окошку. Получилось, что это я ему место уступил. Как бы не так!
И я его – за рукав!
А он мне:
– Чего тебе надо? Ты же сам слез! А я ему:
– Ничего особенного, только ты уйди с моего места. Понял?
– А ты его купил, что ли?
Тут я стал Сютькина тянуть. Он упирался. И мы с ним почти что подрались, да в последний миг нас растащили в стороны две очень большие и сильные руки…
– Поцапались уже? Успели-таки, петухи индейские, – сказал весёлый голос. Руки развели и водворили нас по местам: меня к окошку, а Сютькина с краю, рядом со мной.
Если бы к Ноге не подлизался, – сказал мне шёпотом Сютькин, – я бы тебе дал ума! Погоди, ещё встретимся на узкой дорожке. Я с тебя фотографию снял: навек!
– Посмотрим ещё! – отвечал я рассеянно, потому что теперь мне хотелось смотреть и смотреть на этого человека, которого все они звали Ногой и Партизаном и знали, видно, давно, а я увидел его только теперь, и он мне сразу понравился, потому что ясно с первого взгляда – добрый.