355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Артамонов » Бунт на корабле или повесть о давнем лете » Текст книги (страница 6)
Бунт на корабле или повесть о давнем лете
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:42

Текст книги "Бунт на корабле или повесть о давнем лете"


Автор книги: Сергей Артамонов


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

23

– Опять Табаков! – сказала старшая вожатая Полина. – И драку затеял, и до чего дошёл – на вожатого напал! Позор!

Она ещё и сама, видно, толком не разобралась в том, что и как было, но ведь должен же быть виноватый, если что-то случается. А меня она уже знает: я – врун!

Раз что-то произошло – кто-то должен ответить. Это закон. А уменя подушки как раз не оказалось на месте…

– Что, попался, который кусался! – сказал Сютькин.

– Давай вставай! Пошли, – сказал Витька-горнист.

Привели его? Хорошо, – сказала Полина им, а мне: – Ты ступай на веранду совета лагеря, сиди там и жди. После полдника будем решать, как нам с тобой быть. Хулиган!

Я не хулиган и ничего не делал. Можете у всех ребят и у Шурика Ломова спросить, если мне не верите.

– Он спит, твой Ломов. – И Сютькин ухмыльнулся. Я вспомнил, что Шурик действительно будто и вправду спал, когда они меня уводили: и дышал так, и не повернулся! Но я-то знал, что он не спит, и он знал, что я знаю! Испугался, что ли?

Пока меня вели, Витька по дороге прогорнил подъём, так что я шёл – смешно сказать! v– как король какой-то: со свитой и с трубадуром… Вернее, как пленный король.

Они заперли меня на пустой веранде, а сами пошли полдничать.

Но ничего смешного не было, особенно потом, когда они меня стали разбирать за всё это. Собрались и вожатые, и совет лагеря, и Галя с Валей там были, и Сютькин, и Витька, и другие ребята из нашего отряда, которые все тоже дрались подушками не хуже моего.

Только я-то стою перед ними, а они сидят за столом. Не было лишь Спартака – третий-ближний отряд как раз находился в походе. И мы бы пошли после них, да теперь не поведёт нас Гера. Пропал походик… Они только вчера ушли на два дня с ночёвкой… Вот бы и мне с ними! Я бы котёл тащил и выучился бы разжигать костёр одной спичкой. Я ведь уже пробовал это делать в своём шалаше… А ещё лучше, если бы они ушли попозже и сейчас был бы тут Спартак вместо этой мамы Карлы, которая даже слушать меня не хочет. Что ей сказал Гера, тому и верит. А он-то и сам ничего не знает, ведь он спал! Ведь мы целый час воевали подушками прямо над его головой, а он даже не шевельнулся, а теперь говорит, что всё знает.

Конечно, ему обидно, что на живот прыгнули, но ведь это не я сделал, а они слушать ничего не хотят, да ещё торопятся – поскорее бы кончить эту волынку! Потому что сегодня на большой веранде решено расставлять и развешивать на стенках глиняную выставку, для которой у меня есть жаба и ещё одна вещь… Теперь уже ни к чему секретничать: я сделал ровную глиняную дощечку с дырочкой, чтобы вешать, а на этой дощечке вылепил свой кораблик с тремя мачтами, со всеми парусами и пушечками в прорезях борта. На корме помещение для жилья, мостик с рулевым колесом и сигнальный фонарь.

«Жалко только, что нет здесь теперь Спартака – он бы меня выслушал, он бы поверил мне!» – так думал я, ещё и не представляя себе, что ждёт меня впереди.

Я стоял перед ними и злился на них за то, что все они – вот, расселись, как фон-бароны, а я, я стой теперь перед ними! И я-то как нарушитель, а они как судьи. Даже сначала и я сел – не хотелось мне перед ними стоять. Сел я на краешек стула. А мне сразу и Полина и Сютькин:

– Нет, ты стой, ты отвечать будешь. Так что встань и отвечай.

Ну, Табаков, что же ты молчишь? Хулиганить – первый, а отвечать не хочешь? – Это старшая вожатая. – Может, ты считаешь, что не мы правы, а ты?

– Не бил я Геру, – начал я, а все расхохотались.

– Ещё бы тебе его бить! Ну и сказанул! Силач нашёлся!

– Всё равно я его не трогал…

– А вот товарищи твои говорят, что ты дрался…

– Да вы лучше у них спросите, где они в это время были, – начал было я про Сютькина и про клубнику, но потом сообразил, что так выйдет, будто ябедничаю, и сказал: – А они мне не товарищи, если всё на меня валят…

– Это почему же так?

– Да он вообще – перебежчик, – вмешался Сютькин, – он с отрядом только в столовую ходит, а так весь день в третьем-ближнем пасётся или вообще неизвестно где… У него все друзья «ближние».

– Вот видишь! – сказала мама Карла. – Твои же товарищи на тебя обижаются!

– Да это не так, – стал я объяснять, – я с одним только Ломовым дружу, а он из нашего отряда. Да и не всё ли равно, с кем водиться?..

– Не умничай и не уводи в сторону, а то мы лишь теряем время и ни с места, – оборвала меня мама Карла.

Я и в самом деле затягивал это заседание, а Полина, наверно, торопилась, как всегда, к своему Карлёнку. Он, когда оставался один, сидел и ревел, пока не увидит Полину, а как увидит – умолкает и на руки просится. Так что не до нас и не до наших историй было маме Карле, а если что и случалось прямо перед её застеклёнными глазами, она всякий раз терялась, охала и сначала нам же на нас жаловалась, а потом вспоминала, что надо быть строгой, и тогда отсылала нас к нашим вожатым, говоря приблизительно вот так: «Что? Что такое? Ах, мальчики, опять вы! Боже мой, кто это сделал и как вам не стыдно! Как ты стоишь? Изволь встать как следует, и ступай в свой отряд, и скажи, что тебе старшая вожатая сделала замечание… Нет, постой! Мальчик! Где этот мальчик… Вот только что он был, куда он ушёл? Я не спросила его имени. Как не стыдно пользоваться тем, что у меня запотели очки!..»

А мы правда пользовались этим, и ещё как!

Когда она вновь сажала себе на нос уже протёртые стёкла, никого не было: ни виновных, ни свидетелей. Зато преступление оставалось на своём месте, и, скажем к примеру, оно однажды дико засверкало под солнцем свежей ядовито-зелёной масляной краской.

Что это было?

24

А вот что. Это красили забор сторож и Партизан, да отошли куда-то зачем-то. А ведёрки с краской оставили и в них кисти забыли… И конечно же, шёл мимо кто-то ещё с кем-то, смотрят – краска есть, много краски… И кисти в ней плавают. Хорошо? Очень даже!

Что бы это, думают, им такое покрасить? Забор?

Неинтересно. Его Партизан со сторожем сами доведут. А вот если горниста покрасить – это красиво!

Он гипсовый, серый, облупленный. От всех дождей видны потёки и от всех морозов – трещинки… Даже полезное получается дело…

И выкрасили горниста зелёной краской, весьма аккуратно, без проплешин. В две кисти работали, и почти весь отряд приложил руку, да тут вдруг мама Карла, откуда ни возьмись, с вечным своим:

– Ах, боже мой, у меня мальчик плачет!.. Он там, может, пуговицу проглотил и всё, что угодно, а вы тут. Ах! Кто это сделал?

– У вас там ребёнок плачет! – лукаво ей кто-то напомнил.

– Плачет? Ты сам видел?

– А чего видеть? Отсюда слышно…

– Ах, боже мой! Идите и скажите своему вожатому… У вас кто, Гера? Вот и ступайте к нему, пусть он сам разбирается со своим отрядом, а я бегу!

И побежала.

Когда это было, вчера или дня два назад? Не помню уже.

А вот сегодня, сейчас заседает в пионерской комнате совет лагеря, и одному человеку задают вопросы, и человек не хочет на них отвечать. Стоит и злится и делает вид, что всё это – пустяки, а каша оттого заваривается всё гуще и гуще…

– Так как же, Табаков? Почему же ты нам твердишь одно, а товарищи твои говорят другое?

– А потому что если хотите знать, то все дрались. И я и они. И вообще никто не дрался, а это мы так играли.

Я говорил это, думая, что сейчас всё объяснится и меня отпустят. Но ошибся, вышло совсем иначе.

– Значит, ты один против всех? Против отряда? – спросила Полина.

– Не знаю… – замялся я, сообразив, что напрасно я вообще отвечаю. Все мои слова теперь будут против меня, потому что и сами они – против меня. Попроси я у них сразу прощения, и всё бы тут кончилось.

Лучше бы уж я молчал! Теперь, когда я сказал, что дрались все, – все и будут против меня, как против ябеды. Но уж очень это обидно! Чего они тут расселись и обсуждают меня, когда сами такие же, а кое-кто ещё и чужой клубникой весь перемазан! Не буду я у них прощения просить!

И они присудили – снять на вечерней линейке с меня галстук на три дня, и карикатуру нарисовать в газете, и чтобы я в столовую и всюду ходил один, позади строя.

«За что?»

«За то, что не подчиняюсь, и за то, что нагрубил». «А я не грубил!»

«И ещё за то, что сказал им в ответ: «Не снимете! Посмотрим, как это вы снимете!»

Вот за это, за всё вместе. И ещё за Геру.

Геру нашего мне, конечно, никогда не забыть. Вот взрослый я уже, а представляю его себе, и снова настроение портится.

Зато начальника вспоминаю часто – добрый он был человек, трудолюбивый.

То, смотришь, забор он красит вместе со сторожем, то крышу чинит и кричит сверху:

– Иди, иди – не бойся! Чего ж ты остановился?

Но как пойдёшь, если он на крыше сидит, красит, чинит. А назавтра в другом углу лагеря – он, да не чинит уже и не красит, как раз наоборот, ацетоном краску смывает…

– Во! Видал, до чего безобразия доводят! Делать бездельникам нечего! Так, отвернулся я, понимаешь, десять минут меня не было, а прихожу – и глазам не верю. Даже ведь не понял сначала, в чём дело, только чувствую – перемена произошла… Взял, понимаешь, кисть и покрыл фигуру зелёным цветом, что ты с ним сделаешь? Молчишь, да?

– А что мне говорить? Я ничего…

– Ты ничего, это уж точно. Только вот, я вижу, все на полдник пошли, а ты почему же один тут болтаешься?

– А мне не велели со строем ходить. Мама Кар… Полина то есть, сказала… Сама!

– Что же ты отчебучил?

– Я ничего… Она на меня думает, а это не я. А кто, я не знаю…

– Угу, всю песню спел наизусть, одним духом… Ясно дело – не виноват ты, а вот фамилия-то как? Ага. Ну ладно, ступай на полдник, ещё увидимся.

И я пошёл. Мне даже весело было оттого, что так смешно поговорили мы с начальником, с Партизаном.

Вот как было в этот день, но день ещё не кончился, впереди вечер…

25

Если говорить честно, а иначе и говорить не стоит, то мы все часто ходили без галстуков. На голой шее нам их не позволяли носить, а в рубашке – жарко! Так что будь это другой случай, я бы только обрадовался. Но они сняли его с меня на линейке, при всех. И все: и Галя с Валей, которые мне так нравились, и ещё двести ребят, и взрослые – смотрели и видели то, как снимают с меня галстук.

Да у меня и галстука-то не было. Я его спрятал. Я его в коробку из-под карандашей! А коробку эту в консервную банку, которую нашёл и вымыл с песком пол краном.

Словом, вот и не было у меня галстука, и снимать с ме-я нечего! Я не дам снимать свой галстук! Не снимете!

Но они тоже догадались – из пионерской комнаты привели галстук – шёлковый, который почётным гостям ла-фя повязывают, когда те приезжают. И вот я стоял один, ак велели, в центре линейки, перед трибуной, перед всеми.

Темнело. Линейка в тот раз затянулась из-за меня, поэму что от каждого отряда выходил кто-нибудь и говорил ли читал свою речь. Даже от малышей вышла маленькая девочка с бантиком. Но она только очень пищала от волнения, и её никто не услышал. Потом вылез Сютькин, но на его-то мне наплевать! Одно обидно, что наш отряд помалкивает.

Ну хоть бы шепнул кто-нибудь: держись, мол, Антонта! Я бы ничуть на Антонту не обиделся бы… Как теперь понимаю, да и Шурик мне потом рассказал: наши меня жалели, но смелости ни у кого не хватило. Лишь вглядывались в моё лицо и загадывали: реву я или ещё нет? Позже мне девчонки об этом говорили.

Я не заревел. И до сих пор горжусь, что сумел тогда держаться. Это было, честное слово, очень трудно.

С меня сняли галстук. И знаете кто?

Валя, в которую я был влюблён.

Она приблизила ко мне свои руки, и мне на миг почудилось, что сейчас она меня, всем им назло, обнимет и поцелует… Но она только развязала узел галстука, материя нежно скользнула по моей шее, будто ветерком меня обдало, и всё. И она, Валя, пошла от меня к своему отряду.

Потом мне громко сказали с трибуны, кажется, мама Карла:

– Ты можешь уйти с линейки. На три дня ты не пионер!

– Гляди, сейчас слёзы закапают, – зашептал кто-то боку.

– Не бойся, сам вперёд заревёшь, – шепнул я в ту сторону.

– А на зарядку ему ходить? – спросил Сютькин.

– Как захочет, – ответила мама Карла.

И я думаю, что многие мне тут позавидовали. Но думал я тогда не об этом, а о другом. И сказал им, наверх, в темноту:

– Значит, даже честному моему слову никто не верит?

– Какой упрямый! – с досадой ответила мама Карла. – Вот за это тебя и наказывают. Почему не хочешь ошибки признать? Разве сняли бы галстук с того, кто всё понимает? Это ты нас заставил. Сам! Ну, не упрямься больше и не лги.

– Так ведь я же не виноват! – крикнул я отчаянно. – Или я не виноват, или все виноваты, как я, одинаково…

А кто-то в белой, как привидения, толпе поварих, тоже явившихся на это зрелище, как в кино или на концерты нашей самодеятельности, – кто-то там вздохнул громко и, ни к кому в отдельности не обращаясь, произнёс вполголоса:

– Ох ты, душа невезучая… Маленький совсем ещё, а упорный.

Все это услышали, и стало на линейке тихо-претихо. Только доносился отовсюду размеренный шелест. Это ребята чесались от комаров. Почти разом двести ног тёрлись о другие двести. И то там, то сям раздавались будто выстрелы или пощёчины. Это во тьме ребята лупили себя по плечам, по ногам и по шеям, да ещё потом многие плевали себе на ладони и мазали слюнями вздувающиеся волдыри…

– Нет, я не упрямый, – сказал я во тьму, уже из одного только упрямства, понимая, что всё кончено и я ничего не добьюсь, – я за справедливость, а вы все на одного!

Мне уже не ответили.

Линейка подходила к концу. Что-то стали говорить о дежурных. Потом что-то говорил Гера. И тогда, как по команде, хлопанье и шлёпанье послышалось наперебой отовсюду. Кажется, один я, не обращая внимания на укусы, стоял, вытянувшись в струнку, и не желал уходить, безнадёжно затягивая всю церемонию. Но плакать не плакал.

Я требовал справедливости, не понимая, что наказывают меня, во-первых, за то, что упорствую и не сдаюсь. А во-вторых, для примера, чтобы другим на этом моём примере стало бы неповадно так поступать.

Ну, посудите сами, разве можно допустить такое, чтобы взрослые были неправы, а прав какой-то мальчик? Тем более, что ведь и прав-то я был не во всём! Ведь драться-то я действительно дрался, и вожатому я нагрубил, только дело было совсем не в этом, а им почему-то не хотелось разбираться, и они мне не верили на слово.

– Какое вы имеете право мне не верить? – крикнул я им. – Если я говорю, значит, правда. Я же не врун!

26

– Уходи, Табаков, с линейки! – велела мама Карла, и голос её заметно дрогнул.

Это, верно, цапнул её за меня в отместку какой-то комарик. Но и меня они тоже здорово искусали.

И, посрамлённый, усталый от поражения, которое только что потерпел при всех, я поплёлся прочь. Даже не оглянулся, когда услыхал, что на флаг вызывают моих Галю и Валю вместе, потому что они, оказывается, хорошо дежурили по столовой в тот злополучный день, когда случилась в нашем отряде битва на подушках.

Я остался один. И никто не был мне нужен в тот вечер. Спать не хотелось, но здорово кусались комары, и мысль о ночёвке в шалаше пришлось оставить. Я отправился в палату, сел на койку и стал глядеть в окно, на луну. Потом я услышал, как возвращается с линейки наш отряд – они пели мою любимую, которую от меня и узнали. И я запел её, но не с ними вместе, а отдельно. Они – там, а я – тут. И они – громко, а я – тихонечко, почти про себя:

 
И только что землю родную
Завидит во мраке ночном,
Опять его сердце трепещет
И очи пылают огнём.
 

Я прилёг, пел лёжа, ждал Шурика и думал, глядя вверх, обо всём, что случилось.

Потолка не было в нашей комнатушке, и четыре стены этой башенки сходились наверху в конус, из вершины которого торчал в небо шест с корабликом-флюгером на конце.

Я ждал Шурика, а его почему-то долго не было. А потом он почему-то долго и словно нехотя и неуверенно поднимался по лестнице и молча сопел, разбирая свою постель…

Я ждал, что он вот-вот заговорит, и мы бы, наверно, подружились в тот вечер по-настоящему. Я был готов к этому. Но Шурик молчал, только громко пыхтел, то и дело роняя какие-то вещи. Он почему-то не зажёг света…

«Может, он боится чего-нибудь?» – думал я, ещё ни о чём плохом и не помышляя. Лишь догадаться никак не мог: с чем же это он там возится? И почему в темноте и почему не ложится?

А потом вдруг как осенило меня: «Да ведь он и не ляжет. Нет, он сейчас уйдёт отсюда, оставит меня одного!»

«Шурик, ты это что?» – так собрался я позвать его, да уже не успел. Снизу послышался нетерпеливый голос Геры:

– Эй, чего долго возишься? Скажи ему там, как тебе велели, и давай наниз, пока не схлопотал у меня!

– Тебе бойкот объявили, – забормотал Шурик тихо. – Всем отрядом – бойкот. И меня заставили. Я не хотел…

Он умолк и скорей к двери. Это ему не хотелось слышать, что я отвечу. Он побежал вниз по лестнице, волоча по ступенькам простыни и одеяло, теряя тапочки, книжки. Но я ничего не сказал. Мне нечего было говорить. Я не ожидал такого…

Настала ночь. Но уснул я поздно, уже светать стало и солнышко поднималось за деревьями, видными мне из окна. Тогда я заснул просто от усталости. Что снилось – не помню. Знаю, что привиделась какая-то страшная путаница и неразбериха: я бегу от кого-то, меня ловят.

Тогда я опять вырываюсь, вскакиваю и снова бегу, бегу!

Было это уже под утро, а с вечера, пока не мог я заснуть, лежал и ворочался, слышно мне было, как внизу долго разговаривали и шушукались ребята. Витька-горнист и Сютькин то и дело покрикивали: «Эй, тихо! Всем спать!» И грозились разбудить Геру. Тогда шёпоты затихали ненадолго, а потом снова долетал снизу неясный говор. Слов было мне не разобрать, а встать и идти подслушивать, хоть и очень хотелось, я себе запретил. Конечно, я и так понимал: это они обо мне. О ком же ещё-то?

Неожиданно заскрипели ступеньки, и тут же совсем притихли ребята внизу, будто ждут чего-то.

Я сжался на кровати и подумал: «Сейчас мне «тёмную» устроят!»

Щёлкнул выключатель. Стало светло. В дверях стоял Витька-горнист и неприятно, насмешливо улыбался, разглядывая с наигранным удивлением пустую кровать Шурика, и лениво, небрежно, будто выплёвывая слова, говорил мне, на меня и не глядя:

– Тебе тут бойкотик решили… Понял? За то, что на всех стал сваливать. Так что не лезь ни к кому – никто с тобой водиться не хочет. Ходи один, пока мы тебя не простим. А за клубнику, что протрепался про нас, – жди, ещё получишь отдельно!

Ага, вот теперь мне понятно. Это все они, лбы здоровые, Герины помогалы, решили отомстить за клубнику, которую они ели, а я нет… Они сильные, им запросто кого хочешь отлупить. Вот они и заставили всех объявить мне бойкот. Значит… что мне теперь делать?

Мне всё равно надо не сдаваться. Они против меня, а я зато против них!

– Думаешь, если все вас боятся, так и я, что ли, вас боюсь? – сказал я громко – пусть услышат в спальне, под лесенкой. Там прислушивались к нам, в этом я был уверен.

– А что, скажешь, нет, что ли? – И Витька ухмыльнулся.

– Нет.

– Чего же ты тогда так орёшь? Скажи уж, что сердце в пятках, я тебе сразу поверю.

– Нет. Я завтра, если захочу, выйду сам на линейку и при всём лагере скажу, как вы колхозную клубнику объедаете…

– Попробуй только! Ты после этого знаешь кем будешь? Все пацаны наши тебя возненавидят и будут лупить. Понял?

– А я не тайком, я прямо на линейке…

– А мы тебе – «тёмную» тогда!

– А я опять на линейку выйду.

– Нет, не выйдешь, – сказал Витька, но уже не так уверенно и не так нахально, как прежде. Теперь он внимательно смотрел на меня – разглядывая, словно в первый раз видит, и много осторожности и удивления светилось в его глазах.

Впрочем, он был прав – не так-то просто вылезти на линейку, в центр общего внимания, да ещё заговорить, когда двести пар глаз упёрлись прямо в твоё лицо с изумлением и любопытством. Я ещё только подумал об этом, а уже холодный язычок страха остро лизнул моё сердце. Витька был прав…

– Смотри, Антонта! – снова пригрозил он. – Смотри! Но я закрыл глаза, чтобы не видеть его, и только слышал всё, что он мне ещё говорил.

– Лучше не ябедничай, Антонта, тебе же хуже. А пацаны посмотрят на твоё поведение и… может, снимут бой-котик. Понял?

Я понял, только отвечать ничего не стал, и долго-долго тянулась неприятная пауза. Я сидел с закрытыми глазами и, втянув голову в плечи, ждал: треснет или не треснет он меня? Ждал ответа и не шевелился. И внизу было тоже очень тихо, там явно прислушивались и тоже гадали: что будет?

Но вот снова щёлкнул выключатель, а потом зашлись в пулемётной дроби ступеньки под Витькиными пятками. С тонким, жалобным скрипом сама по себе затворилась дверь. Я открыл глаза – темно. Я снова лёг. Лёг, а после этого и настала та, первая в моей жизни ночь, когда мне почти до утра не спалось.

Всегда я до этого спал по ночам. Лягу и усну тут же, а тут – нет. Нет и нет. И делать нечего ночью… Я пробовал сочинять и выдумывать, как любил, чтобы занять себя и отвлечь – унестись далеко-далеко отсюда, на прекрасную землю в тёплом океане, где у меня есть маленькая бухта для корабля, дом и тропический лес…

Ничего не выходило, я никак не переносился на остров. С полпути неведомая и мрачная сила поворачивала мои мысли и возвращала меня назад. Я оказывался опять на кровати, один в комнате, ночью, всеми нелюбимый, маленький, слабый, готовый вот-вот заплакать…

Тогда я принимался петь. Я снова садился в постели и, положив подбородок на подоконник, глядя в медленно выцветающее серо-синее небо с льдистыми осколками луны, пел чуть слышно, подобно голодному и усталому волку, воющему на луну. Это мне так самому казалось, будто я – волк и вою на луну…

Но даже песня не помогла. Было так грустно жить в ту ночь, и хотелось не быть больше здесь, и хотелось, чтобы вообще всё это не со мной случилось, а с кем-то другим…

«Правда, ну почему всё это со мной?»

«Ну, а если не со мной, так с кем? Что ты хочешь?» – спросил я себя самого нечаянно. И тут пришла в голову совершенно неожиданная и поначалу очень странная мысль…

«Не с тобой? Ну, допустим так… А дальше?»

«Значит, если с кем-то другим это бы произошло, то тебе, это ясно как дважды два, тебе было бы лучше, да?»

«Не-ет… – отвечал я себе самому. – Нет, не знаю…»

«А ты подумай. Что же тут знать? То есть ты стал бы, например, Шуриком и теперь ушёл бы вниз, как ему велели, и лёг бы вместо него спать. А он остался бы тут, на твоём месте… Так ты хочешь? И это, по-твоему, хорошо?» – спрашивал я и…

Я же и отвечал:

«Нет, нет, я уже разобрался, кажется. Я не хотел переваливать на кого-то. Нет! Просто мне самому хотелось бы быстро и вдруг выпрыгнуть навсегда из всей этой истории. Вот и всё».

Нет, ещё не всё!

Я тут же понял, что, будь я на месте Шурика и вели они мне, Сютькин, Витька-горнист и прочие, скажи они мне, как Шурику, уходить вниз… я бы ни за что не пошёл!

Нет, точно бы не пошёл, хоть тащите меня волоком, а я сам – нет и ни за что!

И я обрадовался, когда вот это придумал. Мне стало повеселей и полегче, но спать всё-таки не хотелось, и я снова пропел свою песню от начала и до конца, медленно, с чувством и почти беззвучно.

Под утро устал. От сдерживаемых слёз заболело горло и трещала голова. Я вдруг уснул. Проснулся тоже вдруг и совсем осипший. Я снова проспал подъём и сначала страшно перепугался: опоздал!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю