355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Артамонов » Бунт на корабле или повесть о давнем лете » Текст книги (страница 1)
Бунт на корабле или повесть о давнем лете
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:42

Текст книги "Бунт на корабле или повесть о давнем лете"


Автор книги: Сергей Артамонов


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Для младшего школьного возраста.

Рисунки Л. Гольдберга.

1

Мне дали с собой в лагерь жёлтые, почти девчачьи трусы, и я сначала не знал – так уж глупо это вышло, – что ходить мне в них стыдно. Просто сразу не подумал об этом, а потом, потом всегда поздно додумывать, да и все в лагере уже обратили внимание…

Были трусы новые и яркие. Вот я и обрадовался даже, когда мне их отдали. Ещё бы! И хорошие, и целые – ни одной заплатки. А то у меня вечно и на любых штанах очки, два каких-нибудь неровных кружочка, да из не подходящей вовсе, из другой материи.

Это бабушкина работа.

Она у нас хоть и старательная, но очень уж старенькая: видит плохо, устаёт, и вдобавок она у нас всею душой изобретатель… Так что латку или штопку её конструкции за версту узнаешь.

Впрочем, сперва ведь я и не знал о том, что такие трусы мальчишке носить не годится и что выгляжу я. нелепо и смешно. В Москве-то я всегда носил брюки… Потом, конечно, понял и узнал. Нашлись люди, растолковали…

Эх, жёлтые мои трусики! Из трикотажа, с резинками да с чёрным нитяным клеймом прямо по животу. А в том клейме все буковки вприпляску, вразброд, как стадо испуганных таракашек… Но не подумайте, что жалуюсь я, нет. Я только рассказываю, как и что.

Неусыпно трудясь до полуночи, бабушка моя вышивала. И мама шила с ней вместе. Засыпая, я видел их под слабой лампочкой сквозь дырочку в ширме, огородившей мою постель. Они сидели за столом, очень тихо разговаривали, плавно двигая руками, как если бы играли обе на невидимых и беззвучных гитарах. Так они чинили, штопали и метили, выводя на всех моих вещах крупными и кривыми буквами целиком всё моё имя и начало фамилии – «Антон Та., 12 лет». Надо бы наоборот: фамилию, потом уж имя, если место останется; да они делали это впервые, я ведь ещё никогда и никуда не уезжал из дома.

Бабушка, будь её воля, вывела бы на всякий случай ещё и обратный наш адрес, точно я бандероль или посылка какая-нибудь, но уже времени у них на это не стало и утомились они. Обе искололи себе пальцы иголками, и почернели их губы от скусывания линючих, злосчастных ниток. А рано утром мне уезжать. Путёвку дали нам вдруг и совсем накануне отъезда, потому что эта путёвка «горела», то есть пропадала.

Раньше дома и в школе – везде я был Антон Табаков, но здесь из-за расписных этих трусиков все стали звать меня «Антонта» или ещё похуже. Мне кричали: «Эй, девка! Юбку надень!»

И я натягивал брюки, пряча злополучные трусы, но в брюках нам ходить не позволялось. Да и жара стояла в то лето, будто в пустыне.

…Всё это было вскоре после войны, в сорок шестом или в сорок седьмом году.

Я в первый раз попал тогда в лагерь, и был этот лагерь не от маминой работы, а от какой-то большой фабрики.

Многие ребята в нём знали друг дружку по прошлым годам, а я никого тут не знал и меня – никто. Впрочем, нет – один мальчишка сочувствовал мне с самого начала, он даже жалел меня, и я поэтому стеснялся его. Избегал с ним разговаривать, но понимал, и это было мне приятно, что неспроста он присматривается ко мне и, наверно, мы можем с ним подружиться… Нас и поселили-то вместе, вдвоём, в отдельной крохотной комнатушке под самой крышей, и зажили мы так, как скворцы в скворечнике, вполне дружно. Как-то он даже сказал:

– Слушай, брось ты в своих жёлтых ходить! Думаешь, хорошо?

– А ты думаешь, совсем без трусов лучше?

– Хы… А ты бери мои. У меня их пять штук!

– Нет уж, я и без чужого как-нибудь обойдусь, – отказался я наотрез.

Он поглядел на меня с недоумением: почему это я так? Ведь его трусы действительно лучше моих! А я потому так, что и сам давно знал, и бабушка с мамой мне постоянно твердят: главное – чужим никогда не пользоваться!

«А что башмаки драные, – прибавляет бабушка, – так это ещё не самая большая беда. И не беда вовсе – пустяки, временное затруднение. Зато пользоваться чужим стыдно. Такой человек – попрошайка. Он слаб и ничтожен».

Попрошайка? Нет уж, кто угодно, да только не я. И «слаб и ничтожен» мне тоже не по душе, я таким быть не хочу…

Вот и остался «Антонта» в своих, в жёлтых, хотя к тому времени они мне совсем перестали нравиться и надоели и начинал я уже их ненавидеть помаленьку. Но просить что-либо у других, знал я, нет ничего хуже и обиднее!

«Терпи уж лучше. Авось и обойдётся как-нибудь», – так уговаривал я самого себя.

– А хочешь если, – сказал я тому мальчишке, Шуриком его звали, – хочешь, ты носи мои, если тебе они нравятся, я в брюках пока похожу…

– Хы… Зачем? – Он засмеялся от удивления. И мы с ним не подружились в тот раз, хотя и понравились, кажется, один другому ещё больше, чем прежде.

Вообще про «не брать чужое, не клянчить и не канючить, а всегда выбирать независимость и свободу» – об этом у нас дома велись частые и, нарочно для меня, нравоучительные разговоры. Бабушка воспитывала меня именно таким образом, рассказывая историю за историей о гордых или о жалких людях.

– Когда началась война… – рассказывала она. – Нет, ты этого помнить не можешь, поэтому не делай вид, а послушай меня! Так вот, когда враги подошли совсем вплотную к Москве, был миг, когда многие люди кинулись вон из города – спасаться! Уходили даже пешком, куда глаза глядят, лишь бы только не сидеть на месте, а двигаться, передвигаться… Это им казалось спасением, но вот это-то и есть паника.

Тут надо обязательно сказать, что бабушка и мама очень гордятся обе тем, что сразу же и бесповоротно они решили не двигаться с места, не поддаваться панике.

Так они сказали себе и остались одни в большом пятиэтажном доме, в пустой квартире, из которой последним улепетнул с нашего Арбата, да прямиком в Азию, в Самарканд, лысый пожарник Шнурков, толстый и вооружённый начальник, которому, как говорит бабушка, «следовало бы, ну на самый крайний случай, лечь где-нибудь в кустах с револьвером и застрелить хотя бы одного фашиста…». Но Шнурков этого не сделал.

– Он так возмутительно струсил в тот день, – говорит бабушка, – что мы с твоей мамой при виде этакого позора вдруг даже успокоились и вот тогда-то окончательно решили, что не двинемся с места. Да и бежать с ребёнком на руках из своего дома – безумие!

2

«Ребёнок на руках» – это был я. И мне же теперь всё это рассказывалось…

Бабушка даже выпрямлялась в кресле, как будто картины, возникающие в памяти, придавали ей сил. Она разгибала спину, и глаза её доблестно сверкали за стёклами.

– Да, мы не драпали. О нет! Это не в наших правилах. Но я не хотела бы говорить тебе неправду. И нам было тоже жутко, когда в этом огромном доме остались одни мы – три женщины: я с мамой и Зина. Ты её, наверно, не помнишь, она служила домработницей у Шнурковых, и они, удирая, оставили её беречь вещи. Видишь ли, для неё не нашлось места в грузовике…

– Но я хотела тебе рассказать о Зине. Ты себе только представь: когда Шнурковы вернулись, то есть через два с лишним года, в буфете они нашли совершенно нетронутыми банки с вареньем. Даже Шнурковы были поражены. Впрочем, Зину они считали неумным человеком…

– Но Зина голодала! – И бабушка поднимает голос. – Мы-то знаем, как ей приходилось: она болела, работала через силу, опухала от голода, и всё-таки взять чужое, что ей не принадлежит, – это было бы слишком мерзко… Вот какие бывают случаи, – задумчиво договаривает бабушка и вдруг, будто вспомнив о чём-то, быстро спрашивает: – Ну, а ты? Как бы поступил ты на месте Зины?

– Не знаю… Я, может быть, съел бы, – отвечал я то, что думал, пойманный врасплох. – Я не знаю… Конечно, съел бы! Она же голодала! Или, может быть, она не знала о варенье?

– Ах, голодала? Не знала? Это разве оправдание? Что ж, до известной степени – да. И, возможно, съешь она это варенье, я бы не упрекнула её, но ведь тогда, – ты подумай! – тогда уже нельзя было бы рассказать этот замечательный случай. Его бы просто не было!

Вот так и бывает: казалось бы, все люди одинаковы, да вдруг про кого-то открывается из простого поступка история для примера, для подражания… Ты меня понимаешь? – И бабушка снова напускается на меня: – Но как это ты мог сказать, что съел бы! Это недопустимо… Нет, нет, ты должен мне обещать, дать честное слово…

– Так я же тогда маленький был! И у нас всё равно нету никакого варенья… А хорошо бы! Вишнёвое! Я никогда ещё не ел!

– Не смей так думать! И не смейся! – сердится бабушка.

– Я что-то возражаю ей, и мы спорим, даже кричим. Она мне:

– Ты слабый, безвольный человек. Берегись! А я ей:

– Ничего подобного, я не слабый, но варенье бы съел! А вот и мама пришла с работы.

Стоит в дверях, в пальто, весело смотрит на нас. И когда мы, увидев её, умолкаем, она насмешливо спрашивает:

– Ну? «Швед, русский – рубит, колет, режет»? Ораторы! Я объявляю антракт, и позвольте поинтересоваться… Сделал ли господин Икс уроки? И не сможет ли госпожа Игрек покормить ужином рабочего человека, которому сегодня не удалось пообедать?

Мы ужинаем. За окном потихоньку темнеет.

Мы пьём чай, и, оказывается, у нас где-то было припрятано немножко повидла…

У бабушки в нашей комнате есть свои тайные закутки, клады и склады. Я всегда запоздало и с досадой понимаю, что она в деле прятанья гораздо изобретательнее, чем я в деле нахождения и отыскания… Вот теперь баночка с повидлом появилась из ящика, где лежат мои старые игрушки, которыми я играл, когда был маленький, и, конечно же, у меня ума не хватило туда заглянуть… А бабушка смеётся. Она довольна своей хитростью и говорит:

– Вот видишь? Съел бы раньше, так не было бы сладкого теперь. Кто прав?

Мама улыбается, глядя на нас, но ей совсем не так весело, как бабушке. Я знаю, маму угнетает вечное наше безденежье. Ей совестно и не по себе от бабушкиных немного хвастливых рассказов про мелкие ухищрения с продуктами, которые она гордо именует экономией. А всё-то дело в початой банке с повидлом. Вот почему так грустно улыбается моя мама. А бабушка… Но ведь бабушка у нас такая старенькая и так любит настоять на своём… Пусть! Я молча соглашаюсь с ней. Но молча – этак ей не годится. И она снова задорно спрашивает:

– Ну? Кто же прав?

– Ба, да ведь если съедим сегодня, то завтра всё равно опять не будет! А если никогда ничего не есть, тогда…

– Вы петухи! – говорит мама. – Два петуха – пара!

– Нет, – возражает бабушка, – он, я убеждена, спорит со мной только из духа противоречия. А на самом деле он (я ему тут про Зину рассказывала), я уверена, что он целиком на стороне этого честного человека.

– Конечно! Ещё бы, – говорю я. – Шнурков же гад!

– Э, это плохое слово. Так нельзя говорить…

– Спать! – командует мама. – Спать, спать, спать!..Ещё некоторое время мы переговариваемся, уже лёжа в постелях. Я никогда не успеваю заметить миг, когда кончается явь и начинается сон. Сколько раз собирался сам подкараулить себя, и ничего не получается. Зина, Шнурков… мешаются в голове слова, потом я думаю: «А куда же она теперь спрятала эту банку с повидлом? Там ведь ещё осталось! Я не возьму, не трону, а только бы хоть разок найти!» И… назавтра я опять понимаю, что снова вчера прозевал миг: уснул и не заметил как. А снились мне воздушный шар, какая-то землянка в лесу, немцы, и я от них отстреливаюсь, лёжа за пулемётом…

3

Несчастное это кривое слово у меня по животу: «Антон Та.». И виден я издали словно яркий, пронзительный железнодорожный сигнал. «Антон Та.» – вот так слово!

И однажды ночью я выгрыз его зубами.

…Ночью…

Я дождался, пока заснёт Шурик – мой сосед, потом укрылся с головой и давай тогда кусать нитки, как выгрызает собака шерсть кругом раны. Было мне жаль самого себя, и слёзы лились у меня из глаз, совсем как у нашей бабушки… Впрочем, нет, не совсем как у неё. Она-то сама обычно не ведала, что плачет… Сидит, бывало, или дремлет, или читает, а слёзы текут. Выскользнет капелька из-под ресницы, сверкнёт и – юрк! – покатилась по щеке, по морщинке, как по извилистому сухому руслу ручья. Потом сорвётся светлой искоркой и падает в чёрный подол юбки…

Я ей всегда:

– Бабушка, ты плачешь?

Но она и знать не знает, что плачет. Дремала она и от моего крика опомнилась. Вскинула голову, улыбается и говорит, меня утешая:

– Нет, дурачок, не плачу, а это старая я уже. Вот хотела тебе что-то сказать и забыла! А, вспомнила. На, возьми себе на всякий там случай – десять рублей это. Вдруг да понадобятся в лагере, а мы с мамой далеко… Возьми!

И мама тут же словечко вставила, подняв глаза от шитья.

Это всё тогда и было, когда они меня собирали в дорогу.

– Он умный мальчик и скучать не будет. А мы, пока его нету, мы немного денег подкопим и, может быть, ремонт сделаем. Ну, хоть потолок побелим и обои новые наклеим. Мы с бабушкой уже говорили об этом…

Говорили? Ага… И тут только я догадался: ремонт… денег подкопят… Я знаю: будут обе сидеть на хлебе с чаем. Каждый кусок сахару бабушка поколет щипчиками на четыре, потом на восемь сахарков…

Знаю. Так уже было. Я помню, у бабушки года два тому назад украли из большой сумки маленькую. На Палашевском рынке было это. Вернулась она, села на стул, как была, в пальто, в смешной своей шляпке с клочком вуали…

Руки на столе, на руки уронила голову и громко заплакала. В маленькой той сумочке были все наши карточки на месяц, который едва начинался, и мамина зарплата, и… Бедная бабушка, я помню, она так потерялась, так притихла и так состарилась в тот месяц, и такой чувствовала себя виноватой, что мы с мамой совсем перепугались и даже уговорились нарочно задавать почаще разные вопросы, чтобы она отвечала нам и отвлекалась хоть немного…

И теперь они станут жить впроголодь. Меня для этого в лагерь, а сами… Но тут я вспомнил, с какой тоской мама озирается иногда в нашей комнате, говорит, что ей стыдно позвать кого-нибудь в гости… Нет-нет, конечно же, я поеду, и на обе смены, и буду там есть все добавки, и вернусь такой толстый, что они меня не узнают!

…То был поздний вечер накануне моего отъезда. Они сидели за столом и перебирали, метили, чинили мои ветхие вещи, а меня напоили чаем и отправили за ширму в постель – поздно уже было, а наутро рано вставать, чтобы поспеть к автобусу, который увезёт меня в лагерь.

В первый раз я уеду из дома! Но я и виду не подавал, что мне страшновато оказаться где-то там, не с ними… Помалкивал я, но они как-то сами догадались. Впрочем, я-то ведь был не взрослый ещё и поэтому не знал, что уезжать – это вообще всем грустно, особенно же когда в первый раз. Вот и говорили они мне:

– Ничего! Там много ребят, все твои сверстники. Будет очень весело, интересно, и ты поправишься, а то смотреть страшно, какой ты худой и маленький…

Это-то правда: рос я тогда плохо, и сам очень огорчался.

И вот я выгрыз, я зубами повыдергал нитки моего кривого клейма, так потешавшего всех с первого дня, когда появился в лагере.

Вообще есть мальчишки, и везде они такие встречаются, кому даже нравится изображать клоунов. Любой ценой хочется им быть в центре общего внимания. Они даже с удовольствием всех потешают, ничуть этого не стыдятся, и за то все их хвалят… Но я-то не был кривлякой и любил быть один. Однако вышло наоборот – меня знали все. Нечаянно я угодил в посмешище, и уже не выбраться мне… Даже малыши меня сначала дразнили. У них целая игра такая получилась – искать меня повсюду. Они просто охотились за мной. Выслеживали, подкрадывались и кидались целой оравой, крича, как грачи:

– Вот он, здесь! Поймали!

А чуть я погоню их от себя, так они – к большим, жаловаться. А те сразу:

– Ты что, Антонта, с маленькими сладил?

Смотри, он малышей лупит!

– Дождётся! Получит за это!

И… и получалась если не драка, то всё-таки потасовка. Вот!

Куда бы я ни забрался, даже в овраге малыши меня с радостью находили и потом бежали за мной как за диковинкой, как побежали бы за собакой или за козой. Просто так. И до упаду смеялись они неизвестно чему, глядя на меня. Как смеялись бы они, стань при них собака чесать лапой у себя за ухом или побеги она от них трусцой прочь – ещё смешнее!

А что смешного-то, спрашивается?

Но такая уж у них получилась игра, и эта игра всем им нравилась. Так с какой же стати им её бросать? Потому, что мне обидно? Вот ещё нежности! Пусть лучше и я с ними играю, тогда и не будет мне обидно.

При виде меня и взрослые теперь улыбались и перемигивались – смотрите, мол, такой маленький и такой гордец! А там, где не было насмешки, так я сам её стал выдумывать, потому что уже привык ожидать подвоха и каверзы и…

Словом, я отчаялся наконец и сдался в ту ночь. «Не будет надписи – не станут дразнить!» – так я думал и ошибался.

4

Наглотавшись невкусных ниток, я вдоволь наплакался потихоньку под одеялом и, утомившись, уснул с надеждой на завтра, когда никто уже не сможет дразнить меня так нахально, вслух и ко всеобщей потехе, как это делает всегда, например, Витька-горнист. Он остановит меня среди Дороги и давай громко читать мой живот, словно самоходную вывеску или бродячую стенную газету. «Антон Та., 12 лет. Не трогать – кусается!» – гнусаво декламирует Витька. А все так и покатываются, а я, я иду мимо…

Но теперь всё, конец! Больше не будет вывески. А «кусается», так это я действительно как куснул одного, так сразу он отскочил! А то сначала навалился ни с того ни с сего, схватил меня и орёт всем, кто там был:

– Вот его сейчас положу на обе лопатки!

Зачем это меня «класть», если я с ним и не собирался бороться? Если он, заранее известно, сильней меня в два раза. Из первого отряда он! Ещё бы, такой лоб здоровый – и не положит!

Сам подскочил, когда я и не ожидал, схватил и орёт ещё:

– Что, поборемся? Кто – кого?

Ну, и повалил, конечно, и ещё давай сверху давить на меня. А я его тогда как тяпну зубами, а он как заорёт и сразу отскочил…

– Что, – я ему тогда говорю, – получил? Чего ж ты теперь не смеёшься? Когда меня валить, так смешно, да? Лучше не лезь больше, а то я вообще могу ухо откусить…

– И съешь? – спросил кто-то с восхищением.

– Надо мне очень! Откушу и выплюну, пусть подбирает, – ответил я и пошёл прочь с победой.

И вот теперь, завтра, уже больше никто и никогда не крикнет мне, не обзовёт. Не будет Антонты! Так думал я ночью.

Но утром, утром выяснилось, что зря я всё это, оказывается. И нитки жевал, и плакал, и надеялся – всё напрасно.

Такие, видно, на мою беду, попались бабушке скверные нитки, что полиняли они и уже на веки вечные перешла и въелась в материю чёрная краска с буковок моей клички – «Антон Та., 12 лет».

А я и думать-то об этом не думал – уверен был, что теперь всё хорошо.

Вдобавок к прочему, наплакавшись ночью, я проспал и не услышал в то утро горна. Витька-горнист подобрался ко мне и продудел в самое ухо: та-та-та, та-та!

Я чуть не оглох. Вскочил. Кубарем скатился по лесенкам и вылетел на лужайку, будто мячик. Но и тут опоздал.

Уже все наши бежали гуськом на зарядку – вниз, под горку, на сырой от росы луг. Там покачивался в безветрии редкий туман и одиноко зябнул средь кочек и мокрой травы толстый и пожилой, небритый баянист Вася – сонный, в мятом пиджаке наг голое тело. Видно, он тоже проспал и тоже спешил, одеваясь… Под ним дёргался и всё норовил завалиться табурет: две ножки на кочках, а ещё две – на весу, в воздухе…

Сонный Вася жмурился и ёжился, и всё хотелось ему вынуть босые ноги из прохладной с ночи травы, поставить их на перекладину шаткого табурета. Но и табурет сейчас же, и сам Вася, и вся музыка его: заикающийся, то писклявый, то басовитый марш, – всё кренилось, к нашему удовольствию, набок… «Ах, если бы он хоть разок сверзился вместе с баяном!»

Но Вася, к нашему разочарованию тут же просыпался и умело, как мотоциклист на остановке, выставлял в сторону падения ногу и ловил на лету равновесие. Видеть это со стороны было всегда увлекательно и забавно.

Я бежал, я догонял отряд. И некогда мне было заметить, что напялил я впопыхах свою знаменитую одежду задом наперёд. Ночью-то темно! А утром где же мне было успеть увидеть, если я только проснулся – и сразу надо бегом, бегом… Короче говоря, ничего я и не заметил. И даже тогда, когда захохотали они у меня за спиной, и тогда я долго ещё не понимал, в чём дело. Нет, в ту минуту я был только рад, что вожатый наш, Гера, ничего не сказал мне про опоздание и не «вкатил» по своей любимой привычке «пять шелбанов каждому барану, который чего-нибудь нарушит».

Про «шелбаны» – так называл наш Гера щелчки, об этом ещё впереди будет, а сейчас я только чуть-чуть расскажу…

Ему запретили нас щёлкать.

Сам Партизан приходил для этого в наш домик, то есть это начальник лагеря или, ещё его называли, Нога: он инвалид и ходит на протезе. Он пришёл, устроил собрание отряда на веранде. За мамой Карлой кого-то отправил и Гере прямо при всех при нас так и сказал:

– Ты вот что, Гера, ты убеждением действуй. Ну, кого наказал, того на речку, что ли, не бери. Или там, к примеру, другое что подходящее, а рукам воли не давай. Эту моду я запрещаю!

Гера был багровый, глядел в землю и что-то там про себя смекал – малоприятное что-то, судя по его лицу. А мы все так и рты разинули, хотя знать знали, в чём тут дело. Это один мальчишка на Геру нажаловался, вот и пришёл Нога…

Но тут мама Карла показалась, да не одна – с Карлёнком на закорках. И, как всегда, возбуждённая – десять дел в голове у нашей воспитательницы, ни одно толком не додумано, и, едва явилась, давай кричать:

– Безобразие! На что это похоже? Ваш отряд позорит весь лагерь! Вы по всем показателям идёте в хвосте!

– Почему же – по всем? – обиделся Гера. – А по заправке коек кто на первом месте?

– Айн момент! – сказал начальник лагеря по-немецки. – Прошу слова – беру слово, – сострил он и сам засмеялся, и мы все за ним давай хохотать, но по другому поводу.

Карлёнку у мамы Карлы скучно сидеть на спине, обнявши её за живот ногами, ну он и придумал. Руки-то у него свободны, вот и принялся Карлёнок за Полинину причёску. Дыбом поднял ей волосы, очки зацепил… Потянул, снял… Мама Карла без очков – всё равно что с завязанными глазами, и руки у неё заняты: Карлёнка поддерживает.

– Полина! Да вы б спустили его, что ли… – Это начальник лагеря ей. – Смотрите, что он с вами сделал! Тише, ребята!

– Спущу – так он реветь будет…

– А я реветь не разрешаю! – сказал Партизан, снимая с Полининой спины маленького мальчишку, который уже приготовился и скроил плаксивую рожицу и ждёт только, чтобы его ноги коснулись травы, а тогда…

А тогда он тут же загудел громко и ровно. Потом умолк, захватил побольше воздуху открытым ртом и снова.

Маленький Карлёнок совсем раскапризничался и такой поднял рёв, что собрание наше расстроилось. Полина взяла его на руки и понесла домой, нас всех распустили, и мы кто куда, врассыпную. А Геру Партизан задержал и долго с ним о чём-то беседовал, что-то внушал ему, разрубая воздух свободной рукой, а Гера, мы видели, оправдывался перед ним и…

Я-то думал, что теперь конец его «шелбанам по кумполу» и выдаст он нам мячи, в футбольчик сыграем!

Не тут-то было. Наш Гера обиделся, и только.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю