Текст книги "Переписка"
Автор книги: Сергей Эфрон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
26 – IV – <1937 г.>
Дорогая моя Лиленька,
Наконец-то получил твое письмо. Очень его ждал и очень за него благодарен.
Сильно огорчен смертью Закса. Дело в том, что мне так хотелось явиться к нему в качестве побежденного и убежденного после нашей длительной разлуки. Мой случай, мне казалось, был бы ему подарком.
Аля написала о тебе несколько восторженных писем и я тебя впервые за эти годы увидел почти что своими глазами. Между пр<очим> она писала мне, что ты одна из лучших, а м. б. лучшая преподавательница читки. Это меня очень обрадовало, т. к. хорошая читка (уж не говоря о преподавании ее) есть пожалуй вершина словесной культурности.
Радует меня так же очень все что ты пишешь об Але. Прошу тебя об одном – не давай ей идти по линии наименьшего сопротивления, т. е. удовлетворяясь малым и легким (переводами, например), упускать главный сектор ее работы (иллюстрация, детская литература и т. п.). К советам она относится упрямо, т<ак> что ты уж сама придумай способ воздействия.
М<ожет> быть в Москве ее внутреннее самочувствие так видоизменилось, что мои страхи и напрасны. Пишу на всякий случай.
М<ежду> пр<очим> от нее уже довольно давно не имею писем (на последнее письмо она не ответила) – поторопи ее.
Моя жизнь идет по-старому. Писать тебе о ней довольно трудно, если не невозможно. Ведь ты совсем не представляешь себе здешней обстановки. Во всяком случае работы оч<ень> много и частью она оч<ень> интересна. Строю неопределенные планы на лето. Совсем не знаю, что будет летом.
У нас зимние холода. Ветер от вас. Nort-Nort-Ost. Но то что для нас холод – для вас весна.
Узнала ли ты у Веры о Маминой могиле? Есть ли бумаги и у кого? Я целый год без ответа об этом запрашиваю. Без этих бумаг мне трудно поставить памятник.
Пишу, как всегда, в кафе – во время беготни. Поэтому мои письма такие короткие.
Обнимаю тебя, моя Лиленька, крепко тебя и Алю
Твой С.
16 – VI – <1938 г.>
<Из Одессы в Москву>
Дорогая моя Лиленька,
Не писал тебе все это время, п<отому> что думал, что ты и Зина уже на даче. Запрашивал о вашем адресе (к<оторо>го до сих пор не получил), и вот – письмо от Али: вы еще не переехали и все собираетесь.
Первые дни здесь мне было трудно. Вероятно – реакция на дорогу – душную и жаркую до ужаса. Если бы не сопровождающая меня сестра – я бы выскочил на 2-ой остановке. Было мне худо дней шесть подряд, а потому мне все казалось не таким, каким нужно. Было два серьезных припадка по два часа каждый, с похолоданием рук и ног, со спазмами и страхом и пр. прелестями. Пишу теперь об этом спокойно, потому что все это уже в прошлом и мне гораздо, гораздо лучше. Врачи настроены оч<ень> оптимистично и лечат меня вовсю. Через день я принимаю теплые морские и хвойные ванны, а в промежутках, т. е. тоже через день, мне электрофицируют сердце. Кроме того мне массируют область сердца ментоловым спиртом. Кроме того обтирают одеколоном с головы до ног, т<ак> что я благоухаю, как пармская фиалка.
Кормят великолепно. Предельно внимательны. Сплю на открытом воздухе. И вот уже два дня, как начал совершать сравнительно большие прогулки. По словам врачей и проф<ессора> Гросмана (здешнее сердечное светило) – морской воздух мне чрезвычайно полезен.
О щитовидной железе я тебе уже писал. А главное: впервые я почувствовал признаки настоящего выздоровления, особую радость выздоравливающего.
Живу я уединенно и тихо. На море (к<отор>ое в 3-х минутах от меня) хожу в сопровождении моего оч<ень> милого сожителя и сижу там в тени часа по два.
Эта записочка – специально для тебя, ибо чисто сердечная. Обнимаю тебя, мой сердечный близнец, и Зину.
Погода стоит прохладная вот уже 3 дня и это тоже оч<ень> приятно. Ветер с моря – влажный. А когда я приехал я даже на мое любимое море смотрел с холодным равнодушием.
21 VII <19>25
<В Москву>
Дорогая Лиленька,
– Пишу тебе карандашом, п<отому> что здесь, в санатории почти все время лежу.[209]209
Адрес санатория указан на открытке от 19 июля 1925: «Чехия, pp. Cirkovice и Uhliřskych Janovic. – Sanatorium».
[Закрыть] Не подумай, что я умирающий, к<отор>ый не встает с постели от слабости. Со мной ничего страшного не произошло, с легкими у меня дела обстоят прекрасно – я просто переутомился до предела и врачи отправили меня на полтора месяца на отдых. Т<ак> что не волнуйся и не хорони меня до времени.
С начала войны не имел ни разу возможности так отдыхать, как отдыхаю сейчас. Круглыми днями лежу в сосновом лесу на кушетке, ем пять раз в день, пичкаюсь железом, мышьяком и пр<очим>. За первую же неделю прибавил два кило.
Марина с Алей и мальчиком остались во Вшенорах. Если бы ты видела этого мальчика, Лиленька! Милый, тихий, ласковый, с большими синими глазами. Говорить еще, конечно, не умеет (l1/2 м<есяца>), но уже звонко смеется. Почти никогда не плачет. Когда с ним говорят – приветливо улыбается. А главное прекрасно выглядит (тьфу, тьфу, тьфу не сглазить!)! Круглый, розовый, с прекрасными детскими чертами. Не подумай, что я пристрастен – он общий любимец. Его задаривают со всех сторон.
М<арина> дрожит над ним, ни на минуту от него не отходит, но он не избаловывается, как это обычно бывает с другими.
Аля – девочка с золотым сердцем. Она самоотверженно привязана к М<арине> и ко мне. Готова ото всего отказаться, от самых дорогих ей вещей, чтобы доставить нам радость, подарить что-нибудь. Прекрасно пишет (совсем необычайно), я бы сказал, что это ее призвание, если бы ее больше тянуло к тетради. Страстно любит читать. Книги проглатывает и запоминает до мелочей. Рисует так, что знакомые и друзья только рты разевают, открывая ее альбомы. Но здесь то же что и в писании. Страстной воли, страстного тяготения к карандашу нет. Вообще в ней с некоторых пор (с самого приезда из России) – полное отсутствие воли, даже самой раздетской. Если ей нужно выучить несколько французских слов, то она может просидеть с ними с самого утра до вечера. Она рассеивается от малейшего пустяка и волевым образом сосредоточиться не умеет. Внимание ее пассивно. От книги она не будет отрываться целыми днями, но именно потому, что книга ее берет, а не она книгу. Какое-то медиумическое состояние. Это отразилось и на ее внешности.
Она очень полна и это портит ее. Но ей трудно живется. Она много помогает по хозяйству, убирает комнаты, ходит в лавочку, чистит картофель и зелень, моет посуду, нянчит мальчика и т. д., и т. д. Тяжесть быта навалилась на нее в том возрасте, когда нужно бы ребенка освобождать от него.
– Марина очень занята мальчиком, варкой ему и нам пищи, тысячами забот, к<отор>ые разбивают и мельчат время и не дают ей длительного досуга для ее работы. Но она все же ухитряется между примусом и ванной, картофелем и пеленками найти минуты для своей тетради. Она много пишет. Недавно напечатана ее прекрасная сказка «Мóлодец»,[210]210
Сказка Цветаевой «Молодец» вышла в Праге в издательстве «Пламя» в 1924 г.
[Закрыть] – одна из лучших ее вещей. Другие идут в журналах.[211]211
В 1924–1925 гг. напечатаны очерки Цветаевой: «Вольный проезд», «Бальмонту», «Герой труда», «Отрывки из книги „Земные Приметы“», «Мои службы» и поэма «Крысолов».
[Закрыть]
«Что написать о себе? Весною я кончил университет, давший мне очень мало. Моя специальность – Христианское средневек<овое> искусство. Тема моего докторского сочинения: „Иконография Рождества Христова на Востоке“, т. е. Византия, Сирия, Египет, Сербия, Армения и пр<очее>».[212]212
В Карловом университете С. Я. Эфрон занимался в семинаре археолога и историка искусства, академика Никодима Павловича Кондакова (1844–1925). В ж. «Студенческие годы» (Прага, 1924, № 5(16), сентябрь-октябрь) опубликован очерк к 80-летию Н. П. Кондакова и его фотография в кругу своих слушателей, в верхнем ряду стоит С. Я. Эфрон. Здесь же, за подписью «Вольнослушатель», помещено подробное изложение курса Кондакова в Карловом университете (5 семестров), посвященного формированию европейской культуры.
[Закрыть]
Кончаю работу, но без всякого увлечения. Я не родился человеком науки.
Пишу понемногу – печатаюсь.[213]213
С. Я. Эфрон сотрудничал в пражских журналах «Студенческие годы» и «Своими путями», в последнем из них в 1925 г. напечатаны его статьи: «Церковные люди и современность» (№ 3/4), «О путях к России» (№ 6/7), «Эмиграция» (№ 8/9); статья «О добровольчестве» опубликована в парижском журнале «Современные записки» (1924, кн. 21).
[Закрыть] Но мешал университет (!!!) и неналаженность жизни. Когда я был в Константинополе, без копейки в кармане, питаясь чем попало и живя вместе с какими-то проходимцами – я чувствовал себя свободнее, острее и радостнее воспринимающим жизнь, чем теперь, когда я не голодаю и нахожусь в «культурной обстановке». Мне приходилось и приходится заниматься десятками дел и предметов, к<отор>ые ничем кроме обузой для меня не являются. Потом у меня нет своего угла, а следовательно и своего времени. Я живу в кухне, в к<отор>ой всегда толкотня, варка или трапеза, или гости. Отдельная комната одно из необходимейших условий работы. Знаю, что смешно писать о таких «пустяках» в Россию, где, верно, мое житье сочли бы за сверхсчастливое по части быта. Но тяжесть быта в России восполняется самой Россией.
Хотелось бы тебе послать то, что напечатано, да не дойдет.
Твою работу в театре приветствую,[214]214
Е. Я. Эфрон работала в школе-студии Ю. А. Завадского режиссером-педагогом.
[Закрыть] ибо Вахтанг<овская> студия, поскольку могу судить, м<ожет> б<ыть> интереснейшее, что есть в Москве. Вещь, над к<отор>ой ты работаешь, не знаю. Здесь достать не успел, но достану.
От театра я отошел далеко и – не так от театра, как от актерства. (Хотя этой зимой и участвовал в спектакле Коваленской[215]215
Нина Григорьевна Коваленская (1888–1993) – актриса Александринского театра; после Гражданской войны эмигрировала, в 1923 г. организовала в Праге драматическую студию; после Второй мировой войны переселилась в США.
[Закрыть] в роли Бориса[216]216
Об этом выступлении С. Я. Эфрона сохранилось свидетельство Цветаевой в письме к A. B. Черновой: «25 апреля 1925 г. <…> Да! Самое главное: 20-го, на 2-й – день Пасхи, было Сережино выступление в „Грозе“. Играл очень хорошо: благородно, мягко – себя. Роль безнадежная (герой – слюня и макарона!), а он сделал ее обаятельной. За одно место я трепетала: „…загнан, забит, да еще сдуру влюбиться вздумал“… и вот, каждый раз, без промаху: „загнан, забит, да еще в дуру влюбиться вздумал!“ Это в Катерину-то! В Коваленскую-то! (prima Алекс<андринского> театра, очень даровитая). И вот – подходит место. Трепещу. Наконец, роковое: „Загнан, забит, да еще…“ (пауза)… Пауза, ясно, для того, чтобы проглотить дуру. Зал не знал, знали Аля и я. И Коваленская (!)»
[Закрыть]).
Театр, что бы над ним ни делали режиссеры, актеры и художники, по моему глубокому убеждению умирает. Театр – самое народное и самое органическое и следоват<ельно> самое конкретное из искусств. Нельзя говорить вообще о театре, можно говорить лишь о данном театре: античном, средневек<овом> испанском, comedie dell arte, английском и т. д.
Был ли русский театр? Был. Но единственная вещь русского театра, мне известная – «Царь Максимилиан».[217]217
Имеется в виду народная драма XVIII в. «О царе Максимилиане и его непокорном сыне Адольфе». Не далее, как в декабре 1924 г., С. Я. Эфрон увлеченно занимался этим произведением, о чем Цветаева писала O. E. Колбасиной-Черновой: «Вшеноры, 27 декабря 1924 г. <…> С<ережа> с Исцеленовым (и Брэй’ем, Вы его не знаете – англичанин режиссер – блестящ) затеяли студию. Ставят „Царя Максимилиана“ (народное, по Ремизову). Сережа играет царского сына, „Адольфу“ – нечто вроде Св<ятого> Георгия. Что выйдет – не знаю. Дело в хороших руках, есть актеры – но будут ли деньги? Пока у них небольшое помещение, репетиции идут. С<ережа> очень увлечен».
[Закрыть] Вещь поразительная, дающая ключ к очень многому в русском творчестве вообще. Но <о> «Максимилиане» в другой раз, а сейчас о театре. Русского театра сейчас нет, хотя и есть в изобилии талантливые, м<ожет> б<ыть> и гениальные актеры, режиссеры, художники. Есть русский актер, русский режиссер, русский художник, русский зритель, но слагаемое этих четырех элементов не есть русский театр. Театр из народного с Петра Вел<икого> стал обращаться в театр учреждение. Театр учреждение обратился в преподнесенье литературы через актера. Современный же русский «театр-учреждение» с его стремлением освободиться от литературы и сделаться самоценным – м<ожет> б<ыть> очень интересен для теоретика, для гурмана, еще не знаю для кого, но не для той среды, к<отор>ая должна породить театр и им жить. Народ безмолвствует. Не он творец этого театра, не он его зритель.
Здесь, в Европе – театр заменен зрелищем: сотни тысяч стекаются на бокс, футбол, гонки, скачки, и пр<очее> и пр<очее >. Сюда отдается тот избыток народной энергии, к<отор>ый раньше шел на театро-творчество и на театро-зрительство. То же что было в древней Византии (и в Риме) трагедия и комедия заменились цирком и ристалищем. Могут еще ставиться гениальн<ые> спектакли, но театр умер, ибо единственный творец театра (не спектакля) – народ – от него отвернулся и занялся другим (и кинематографом в том числе).
Но… жив актер и не хочет умирать. Даже больше – театр умирает, а актер размножается. На первый взгляд выглядит нелепым парадоксом, но только на первый взгляд. (Ведь писатель пишет не потому, что есть литература. То же и актер). Вот от актерства я и отошел. Но об этом в следующий раз, ибо иначе письмо пойдет только п<осле>завтра.
То что я буду писать об актёрстве к тебе не относится. Женщина на сцене совсем не то, что мужчина на сцене.
Кончаю, кончаю. Боюсь только, что из моей сжатой болтовни ничего понять нельзя. Не взыщи. Целую тебя нежно и жду твоих писем.
Твой С.
Давно собираюсь спросить у тебя, как отыскать в Париже – могилу мамы, папы и Котика. Я даже не знаю, на каком кладбище они похоронены. Нужно спасать могилу. То что я до сих пор не подумал об этом – меня очень мучает.
23/IV <1926 г.>
<В Москву>
Дорогая моя Лиленька,
Впервые, кажется, задержался с ответом тебе. Но сегодня видел страшный и мучительный сон, с тобой происходили всякие гадкие вещи и заторопился отвечать. Все ли у тебя благополучно? Как здоровье? Не следуй моему примеру и ответь немедленно. Буду считать дни.
Твои страхи об моей жизни в Париже напрасны. Живу я лучше, чем в Праге, хотя постоянного места и не имею. Мне предложили здесь редактировать – вернее основать – журнал – большой – литературный, знакомящий с литерат<урной> жизнью в России.[218]218
Имеется в виду выходивший в Париже в 1926–1928 гг. журнал «Версты» под редакцией П. П. Сувчинского, кн. Д. П. Святополк-Мирского, С. Я. Эфрона и при ближайшем участии Алексея Ремизова, Марины Цветаевой и Льва Шестова.
[Закрыть] И вот я в сообществе с двумя людьми, мне очень близкими, начал. Один из них лучший сейчас здесь литературный критик Святополк-Мирский,[219]219
Дмитрий Петрович Святополк-Мирский, князь (1890–1937) – литературный критик, историк литературы. Жил в Лондоне, преподавал в университете. В 1932 г. вернулся в СССР, в 1937 г. погиб в лагере на Колыме.
[Закрыть] другой – теоретик музыки, бывший редактор «Музык<ального> Вестника» – человек блестящий – П. П. Сувчинский.[220]220
Петр Петрович Сувчинский (1892–1985) – журналист, деятель евразийства. Общее образование получил в Санкт-Петербургском университете, брал уроки игры на фортепиано у Ф. М. Блуменфельда. В 1915 г. совместно с А. Н. Римским-Корсаковым организовал в Петербурге журнал «Музыкальный современник» (под редакцией последнего), а также концерты современной камерной музыки. В 1917 г. издавал совместно с Б. В. Асафьевым сборники «Мелос». В 1922–1928 гг. возглавлял издательство «Евразия».
[Закрыть] На этих днях выходит первый №. Перепечатываем ряд российских авторов. Из поэтов, находящихся в России – Пастернак («Потемкин»), Сельвинский, Есенин. Тихонова пока не берем. Ближайшие наши сотрудники здесь – Ремизов, Марина, Л. Шестов. Мы берем очень резкую линию по отношению к ряду здешних писателей и нас, верно, встретят баней.[221]221
Просоветская позиция журнала «Версты» вызвала резкую критику Бунина, Гиппиус и Ходасевича.
[Закрыть] В то же время я сохранил редактирование и пражского журнала.[222]222
«Своими путями»
[Закрыть] Но, увы, эта работа очень не хлебная. Быть шофёром, напр<имер>, раза в три выгоднее. М<ожет> б<ыть> на будущую зиму и придется взяться за шофёрство.
Скоро к вам выезжает Илья Григорьев<ич>. Он расскажет тебе о нашей жизни. Я поручил ему зайти к тебе – он это сделает сейчас же по приезде.
О твоем приезде. Это было бы прекрасно и для меня и для тебя, но думаю, что тебе следовало бы до выезда выполнить одну очень трудную и вместе с тем необходимую вещь. Нужно каким-то образом выправить ваши отношения с М<ариной>. Повторяю – это очень трудно. М<ожет> б<ыть> ты даже не представляешь себе, как это трудно, но необходимо. Не скрою, что М<арина> не может о тебе слышать. Время сделало очень мало и вряд ли можно на него рассчитывать и впредь. Мне кажется – ты должна перешагнув через многое протянуть руку. И не раз и два, а добиваться упорно, чтобы прошлое было забыто, и если не забыто, то каким-то образом направлено по другому руслу эмоциональному. Не ищи в этом случае справедливости. Не в справедливости дело, а в наличии ряда страстных чувствований, к<отор>ые нужно победить не в себе (что легко), а в другом. Если не выполнить этого, то придется на многие годы нести ядовитую тяжесть. Подумай, как нелепы будут наши отношения здесь, когда мне придется считаться с тем, что вы с Мариной находитесь на положении войны. При твоей и Марининой страстности к чему это может привести? Необходимо с войной покончить. Марина в ослеплении. Поэтому должна действовать ты со всею чуткостью и душевной зрячестью. Ведь здесь, при твоей зрячести, не может быть места для самолюбия. Тем более, что Москва и все что связано с нею для Марины тяжкая и страшная болезнь. Как к тяжкой болезни, как к тяжкому больному и нужно подходить.
Ответь мне, что ты думаешь обо всем этом.
Пишу тебе совершенно откровенно, ибо в кровности моего отношения тебе нечего сомневаться. Верно? Верю, что нам предстоит еще длинный совместный путь и нужно к нему приготовиться. Если бы можно было тебе рассказать на словах, как я все это чувствую – было бы гораздо легче. Но думаю ты и так почувствуешь и поймешь.
Вот, Лиленька, давно хотел тебе об этом написать, да трудно было. Не хотелось бередить старого. Знаю твое сердце, знаю твою бескожесть и многое еще знаю в тебе (помню хорошо), поэтому все откладывал. Мне очень важно знать – сама-то ты чувствуешь всю мучительность для меня (и ведь для тебя?) оторванности тебя от моей семьи. Разрубленность кровного? А если да, то как думала о будущем? Или решила так до конца проводить разделение: ты любишь меня, я люблю тебя, я люблю Марину (каждое отношение отгораживается от соседнего непроходимой стеной). Чувствуешь ли всю ущербность подобных любвей? Большой, огромный круг меня для тебя выпадает, круг связанный с каждым моим часом. Ведь это же нечто столь дефективное, что терпеть этого нельзя.
Не знаю – возможно ли исправить создавшееся, но что нужно сделать все для этого – знаю. Ведь да?
Только не пойми написанного неверно. Не удастся тебе, что делать, будем проводить разделение и дальше. Будем его проводить и после твоего приезда. Но мне бы хотелось не этого. Мне бы хотелось, чтобы все мое было бы и твоим. Чтобы мой дом был и твоим домом в той же мере, в какой твой дом всегда есть и будет моим. Никто никогда не может заменить кровной связи. Ты, наличие тебя даже за тысячи верст, дает мне то, что никто, кроме сестры дать не может. Хочу, чтобы это кровное воссоединилось с моими часами (всеми), а не только с некоторыми. Уверен, что и ты должна чувствовать то же.
Вот. Буду ждать твоего ответа с величайшим нетерпением.
Марина завтра уезжает с детьми к океану.[223]223
Цветаева с детьми 24 апреля 1926 г. уехала на океан в рыбацкую деревню Сен-Жиль-сюр-Ви, где пробыла до октября.
[Закрыть] Сняли в рыбачьей деревушке две комнаты. Я выеду позже. В середине, или в конце мая, после выхода нашего журнала, к<отор>ый весь на мне.[224]224
Из-за забастовки в типографии первый номер «Верст» вышел только в середине июня.
[Закрыть] Бегаю в типографию, правлю корректуру и пр<очее>. Очень устал и мечтаю об отдыхе и работе в тишине. Ответь мне еще по старому адресу – 8 rue Rouvet XIX-arr.
Теперь вот о чем. На каком кладбище наша могила? Никто не знает. Несколько раз запрашивал тебя, но ты все забывала ответить. Напиши непременно. До сих пор там не был.
Ночь. Спокойной ночи, моя Лиленька. Целую тебя нежно. Береги свое здоровье, а главное сердце.
Твой брат С.
20 – VII – 28
<В Москву>
Дорогая моя Лиленька,
Начал тебе писать еще в Париже, но письмо потерял – пишу второе с Океана. Живем в прекрасном месте – около Бордо. Купаемся, загораем, гуляем в прибрежных лесах. Я весь облез, ибо дорожу каждой минутой – мой отпуск 30 дней. М<арина> и дети пробудут здесь дольше – до Сентября.
Как всегда бывает со мною у моря – ничем, кроме солнца, купанья и физкультуры, заниматься не могу. Уже и сейчас после двухнедельного отдыха чувствую себя вдвое помолодевшим. Месяц у океана – срок достаточный, чтобы запастись здоровьем на целый год. А в Париже был до того уставшим, что даже ехать никуда не хотелось. И только приехав сюда почувствовал, как мне необходим был отъезд.
Кажется (тьфу, не сглазить) – мое материальное положение зимой должно улучшиться. Мечтаю о регулярной поддержке тебя. До сих пор мне это не удавалось, но даст Бог удастся наконец. Если бы жил один – давно бы сумел тебе помочь. Наличие семьи отнимало у меня право собственности на мой заработок. Ты это все, конечно, хорошо понимаешь – тяжесть в этом отношении именно моего положения.
В Париж приезжали Студийцы.[225]225
Так, по старой памяти, С. Я. Эфрон называет труппу III Студии МХТ, получившей в 1926 г. название Театра им. Евг. Вахтангова. Упоминаемые спектакли – последние постановки самого Вахтангова: «Чудо Святого Антония» (1921), «Принцесса Турандот» (1922). «Виринея» (1925) – первый спектакль, созданный театром после смерти Вахтангова (реж. А. Попов).
[Закрыть] Был на двух спектаклях («Чудо Св<ятого> А<нтония>» и «Принцесса Турандот»). Студия поразила меня каким-то анахронизмом что-ли. Казалось сижу в Москве 17–18 г<одов>. Было очевидно, что студия после смерти Вахтангова обезглавилась и живет по инерции. Какая-то собачья старость. Виринеи к сожалению не видел. Для меня несомненно, что 3 студия в теперешнем ее состоянии театрально-безыдейное учреждение. Все дело, нужно думать, в отсутствии режиссера-руководителя. Идейная убогость спектаклей студии (провинциализм) особенно бросалась в глаза рядом с балетом Дягилева,[226]226
Труппа «Русский балет Сергея Дягилева» в 1927 г. и 1929 г. поставила, в частности, два новых балета на музыку С. Прокофьева: «Стальной скок» и «Блудный сын». О последнем сохранился отзыв Цветаевой в письме к С. Н. Андрониковой-Гальперн от 11 июня 1929 г.: «Была на Дягилеве, в Блудном сыне несколько умных жестов, напоминающих стихи (мне – мои же): превращение плаща в парус и этим бражников в гребцов».
[Закрыть] к<отор>ый несмотря на некоторые недочеты – все же явление современное, чего никак нельзя сказать о работе студийцев.
Хотелось бы посмотреть работы Мейерхольда. Луначарский сделал промах, что послал в Париж не его, а студийцев. К чести Завадского, что он не выдержал студийной обстановки и начал самостоятельную работу, о к<отор>ой доходят до меня слухи оч<ень> хорошие.[227]227
Юрий Александрович Завадский (1894–1977) начинал свою театральную деятельность в III Студии в 1915 г. сначала как художник, потом как актер и режиссер. В 1924 г. основал собственную студию, в 1927 г. реорганизованную в Театр-студию под руководством Ю. А. Завадского. Е. Я. Эфрон работала в этом театре режиссером-педагогом.
[Закрыть] Радуюсь, что и ты не с Вахтанговцами.
Разговаривал с Павликом.[228]228
П. Г. Антокольским
[Закрыть] Не говори, конечно, ему об этом, но на меня он произвел впечатление жалкое. Взволнованно ждал встречи с ним, а после встречи было горько. Слабость, медиумичность, декадентская допотопная суетливость, какое-то подпольное малокровие. Он подарил нам последнюю (3) книжку своих стихов. Стихи никакие. Виделись с ним лишь раз. На назначенное второе свидание он не пришел.
Глядя на Студийные спектакли (в театре – ты знаешь – я бываю крайне редко) думал о современном театре. Очень ясно почувствовал, что театр современный должен быть в первую очередь музыкальным зрелищем. Слово со сцены не звучит – оно нужно зрителю в той же мере, как кинематографический текст (пояснение действия). Античный или Шекспировский монолог и диалог воспринимаемы сейчас лишь в чтении. Слово в спектакле (причиной тому зритель и вся наша жизнь) элемент антиконструктивный. И если раньше именно слово в первую очередь сцепляло зрителей со сценой и с актером, то теперь таким сцепляющим началом является музыка. И это не умаление слова, а скорее наоборот – эмансипация его. Любопытно, что посетитель спектакля получил название зрителя, а не слушателя, хотя еще совсем недавно он был именно слушателем, а не зрителем.
Словесная эмоция стала интимной эмоцией, т. е. эмоцией антитеатральной (не «мы», а «я» воспринимаю). Поэтому так нестерпима декламация, т. е. отработка словесного материала не для одиночного восприятия, а для множества (соборного восприятия).
Но довольно о театре.
Пришла М<арина> с рынка. Нужно идти к морю.
Буду писать тебе еще.
Обнимаю и люблю тебя крепко
С.
P. S. Я горд тем, что мне все главное из происходящего в Москве, и в России вообще, известно лучше, чем многим приезжающим из Москвы гражданам. И не только относящееся к литературе и искусству.
Говоря с приезжими люблю этим хвастать.
Читала ли «Разгром» Фадеева? Одна из лучших книг последних лет – Верно?
Нежно тебя люблю и помню постоянно.
Мой адрес:
Villa Jacqueline.
Pontaillac (Char