355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Мстиславский » Накануне » Текст книги (страница 4)
Накануне
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:43

Текст книги "Накануне"


Автор книги: Сергей Мстиславский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

– Много, думаешь? – Сосипатр остановился и засмеялся тихим, счастливым смехом. – Ну, ежели так, порадовал ты меня. Доходит, стало быть?

– Доходит, бесспорное дело. Да ты ж сам видел. Тебя как звать-то, к слову? А то разговор неловкий.

– Меня? Иваном.

Солдат вскинул голову.

– Да ну? Это что ж, выходит, мы с тобой тезки. Меня тоже Иваном звать.

– По революции – тезки, выходит, – засмеялся Сосипатр. – Иваном меня – по-партийному, по-нелегальному кличут. А по крещению я – Сосипатр.

– Чего?! – удивился солдат. – Да разве есть имя такое? Ну, удружил родитель.

– Отец ни при чем, он Семеном хотел крестить, по деду. Да с попом, видишь ли, в цене за крестины не сошлись: поп у нас в приходе – жаднюга, ну, как пастырю полагается, а у отца какие доходы: айвазовец тоже был. Поп, отцу назло, заместо Семена, когда в воду меня окунал, и хватил: "Крещается раб божий Сосипатр во имя отца и сына..." Отец его за руку: "Стой, очумел? В какого беса крестишь?" Да уж ничего не поделаешь – успел поп "святого духа, аминь" договорить. Стало быть, крышка. Так и записали Сосипатром.

Иван сокрушенно покачал головой.

– От-то пакостник, скажи на милость. Вредный они вообще народ – попы. У нас в полку, к примеру. На исповеди, на духу, обязательно пытает, не погрешил ли против начальства – "еже словом, еже делом, еже помышлением". Солгать солдат боится – кто на исповеди солжет, известно, после смерти в ад, на вечные муки. Притом, по закону божию, поп тайну исповеди обязан хранить: только к божьему сведению. А наш поп выспросит таким способом, и – по начальству. Мы сначала понять не могли, чего это у нас – то одного, то другого берут: кого в дисциплинарный, а кого и вовсе в арестантские роты. Потом обнаружили.

Сосипатр-Иван с особым вниманием глянул на солдата:

– Брали у вас, стало быть, солдат? За политику?

– Обязательно, – кивнул Иван-солдат. – Полк у нас вообще рисковой: осенью даже на демонстрацию выходили, ты разве не слышал?

Опять засмеялся Сосипатр.

– Чего мне слышать: я на себе видел. Хороший у вас, стало быть, полк?

– Чтоб очень хороший, так этого я не скажу, – раздумчиво ответил Иван. – Конечно, на начальство он лют, но я так полагаю: какую воинскую часть ни возьми – всюду сейчас солдат против начальства. Не может он против начальства не быть. Очень уж солдатская жизнь тяжела, товарищ Иван. Хуже всякого собачьего положения. Народу в казарме набито – не продохнуть. Койки в три яруса, по-вагонному, до самой крыши люди лежат, как кладь. В ночь дух такой, что хоть топор вешай. Грязь, клопы, вши. Что ни делай, в чистоте себя не удержишь. Опять же пища: только звание одно, что обед. Раньше хоть хлеба давали в полную порцию, а нынче за корочку сухую солдаты дерутся. А строгости!

Во взводе у нас не так давно рядового Игнатьева не за провинность какую, а за то, что заболел, на ученье не вышел, – под ружье поставили, он два часа постоял – да и помер. Конечно, терпим, – потому, куда солдату податься. Однако, я говорю, ропщет солдат.

– Так что, ежели по ротам у вас поискать, ребята найдутся... подходящие?

– Подходящие? – Иван-солдат сдвинул папаху, почесал затылок. – Как сказать... Ребята, конечно, есть, а вообще... Темный у нас, признать надо, народ: плохо еще разбирается, что к чему. Взбурлит, и опять в лямку... Смотри-ка, никак задавили кого, что ли: люди стоят.

У лавки, на углу, действительно, негустая сбилась толпа. Подошли.

Перед дверями, загораживая туловом вход, стоял человек, худощавый, с козлиной бородкой, в белом лавочном фартуке. За его спиной парень в тулупчике ввертывал неумело в железные петли дужку тяжелого висячего замка.

– Нет и нет! – вразумительно и степенно говорил лавочник, разводя жилистыми руками. – Сказано вам: кончился хлеб. И будет ли завтра, окончательно не могу сказать. Что я сделаю, ежели оптовики отпуск сократили. Мне, по моему обороту, на полторы тысячи душ нужно, на худой конец, а хлеба мне отпущено нынче пять пудов. Я ж, прости господи, прегрешение (он перекрестился), не Христос Иисус, тремя хлебами десять тысяч насытить...

– Да, тот бы расторговался, по нынешним временам... – отозвался голос из толпы. – Однако небось и у тебя поискать по кладовым да подвалам нашлось бы. Прячешь муку, несытая душа! Ждешь, пока еще круче цены взлезут... Народ – околевай, только б тебе барыш был.

– Действительно! – с укоризною покачал головою лавочник. – С таким барышом – находишься нагишом. Мне такая торговля не то что в убыток, а в разор.

– Разорился один такой! – выкрикнул тот же голос. – Пристукнуть бы тебя, ирода... Дети, пойми, голодом сидят... Вконец извелись дети, слышишь!

Замок щелкнул наконец. Хозяин принял ключ. И тотчас зашумела толпа, запричитали визгливые бабьи голоса.

– Это что ж, опять с ночи в очередь становиться? Опять до дому с пустой кошелкой!

Лавочник властно раздвинул рукою стоявших перед ним.

– Посторонись-ка, православные...

Он выбрался из толпы, пошел неторопливо, подволакивая ногу. Люди, переговариваясь и ворча, стали расходиться. Двинулись дальше и Сосипатр с солдатом. Солдат шел, покачивая головой.

– Как посмотришь... горя народного!.. Ввек, кажется, не вычерпаешь его...

Сосипатр промолчал. Только зубы стиснул теснее. За углом приостановился.

– Налево бери, под ворота. Пришли. Сейчас я тебя с неким человеком сведу... Я от него, в свой час, тоже – прямо сказать – жизнь увидел. Только смотри: ни на духу, ни без духа – ни слова никому. Я к тебе доверие имею – дважды ты мне на выручку ходил, но, смотри, насчет языка – ни-ни!

– Зря говоришь, – отозвался Иван-солдат и оправил поясной ремень. Что я, сам не понимаю. Сюда, под вывеску, что ли?

На вывеске, над крутым дворовым крыльцом, было написано: "Рабочее общество потребителей Выборгского района".

– Сюда, – кивнул Иван. Он взял под руку солдата и тотчас отпустил: со ступенек подъезда быстрым шагом сошла черноволосая девушка, в пуховом поверх шубки платке. – Шагай пока что один, там за дверью, на лестнице, обожди чутку. Я сейчас.

Иван-солдат ухмыльнулся понимающе, оглянул девушку на ходу, скрылся за дверью, хлопнув створкою особо гулко. Мариша пожала руку Сосипатру.

– Из Народного? Выступали? Рискуете вы все-таки, новоявленный товарищ Иван... Я даже поволновалась сегодня, честное слово...

– Ну? – заулыбался Иван, не выпуская руки Мариши. – Вспоминали? То-то меня нынче – как ангела на воздусех... И толк, кажется, есть: вот, солдата привел: ежели свяжемся... А насчет риска – это вы напрасно. Я же не знаменитый какой. По первому разу провал, – в охранном и личности моей нет... У вас как? Очень мне охота опять с вами на работу, как на заводе было. Товарищ Василий ничего вам не говорил? Я просился, чтоб меня по вашей линии направили: к женскому дню подготовку проводить... агитатором.

– Да уж, хорош! – покачала головой, посмеиваясь, девушка. – Подвели меня! Товарищ Василий мне из-за вас даже выговор закатил: "С женской подготовкой, говорит, не управляетесь, – приходится к вам с другой работы перебрасывать. Неужели нельзя никого из своих институтских, хотя бы, девушек взять".

Глава 16

Наташа

Из своих, медицинского института? Не так просто, если да же Наташу, по гимназии одноклассницу, давнишнюю подругу, два года вместе в одной комнате живут, – и ту не удалось до сих пор ввести в работу.

Но как введешь, когда у человека совсем о другом мысли? Наташа милая девушка, душевная, но о жизни у ней совсем наивные какие-то понятия и других она не хочет. В первый же раз, когда Марина заговорила с ней о политике, о революции, прикрыла уши ладонями: доктору с политикой дела иметь нельзя. Для доктора все люди должны быть одинаковыми, его призвание – облегчать страдания людям, а страдают от болезни, от физической боли все одинаково – черносотенец и революционер, самый злой и самый добрый. Доктор должен лечить только. И никаких "врагов" у него не должно быть. Разве может доктор стрелять с баррикады? Не может!

– Должен!

Наташа чуть не расплакалась.

– Я тебя, Марина, ужасно люблю. Но если ты так считаешь, я уж не знаю даже... И какой же ты тогда врач!

Поспорили. И потом Марина пробовала не раз, но под конец отступила. Ведь нельзя ж, в самом деле, "уговаривать" человека стать революционером. В нашу революцию – единственную настоящую, честную, беспощадно до конца право имеет пойти только тот, у кого и сознание, и чувство, что он не может не пойти, что для него другой жизни нет. Марина положилась на жизнь: жизнь сама приведет. Ведь кругом делается такое, что честному человеку, живому, нельзя не стать революционером.

Но месяцы шли – Наташа не видела. Аудитория, лаборатория, анатомичка, книги. Зачеты. А с декабря еще и этот студент-санитар, красивый, но неприятный, – Андрей. Роман по всей форме. Сейчас, впрочем, едва ли не оборвался этот роман: Наташа никогда не говорит об Андрее, и в комнате, возвращаясь, Марина ни разу не заставала его. И Наташа хмурая-хмурая, видно, что на сердце у нее саднит. Надо бы поговорить по душам, да как найдешь время, если домой удается попасть – да и то не всегда – только позднею ночью. Институт, амбулатория, партийной работы прибавляется со дня на день: женский день – 23 февраля – надвигается, а поднять на демонстрацию женщин (они хотя и жены рабочих, но живут только хозяйством, от кухни, от корыта приходится отрывать) – совсем нелегкое дело. Надо собирать, говорить. Вернешься усталая, где тут еще опять разговаривать. Да и голова совсем, совсем не тем занята, даже дико как-то заговорить сейчас об ухаживании, о романе, о чисто-чисто любовном... Заговоришь – еще хуже выйдет, пожалуй, еще хуже разбередишь вместо помощи...

22-го, в канун демонстрации, Марина вернулась раньше обычного: назавтра надо быть свежей и крепкой. Решила хоть сколько-нибудь выспаться. И, может быть, потому, что ожидание завтрашнего бодрило как-то особо, особою, радостной бодростью, – такой несчастной, заброшенной, жалкой показалась ей сидевшая у окна, в кресле, без книги даже, а так, бессильно свесивши руки, словно больная, Наташа, что Марина невольно положила ей подойдя, докторским движением, руку на сердце.

– Саднит?

Наташа кивнула.

– Вы что... разошлись?

Наташа кивнула опять. И сказала, опустивши ресницы:

– Я и сама не понимаю... В ту самую ночь... ну, распутинскую, я ж тебе говорила... что-то нас развело... Именно тогда еще... над полыньей... Какие-то от нее поднявшиеся, смутные, но неодолимые мысли. Я все думаю, думаю... Почему... не знаю, как лучше сказать: ненужными, что ли... а может быть, и вовсе чужими стали друг другу. Сразу... А ведь была... любовь.

– Любовь? – Марина покачала головою. – Нет. Любовь не может так оборваться. Значит, это не любовь была, Наташа, милая. И значит лучше, что так случилось...

– Но почему так случилось? Меня мучит, что я понять не могу, почему? Скажи, как по-твоему?

– По-моему? – пожала плечами Марина. – Как я скажу, когда я не видала и не знаю... Наверно... вспомни! – он что-нибудь сказал или сделал такое, что в нем какая-то новая для тебя открылась черта – и черта непереносная, – ты его по-другому в тот миг, и по-верному, поняла...

– Может быть, – безразличным голосом сказала Наташа, не глядя. – Я на следующий день написала, чтоб он больше не приходил. И не нужно, чтоб приходил. А все-таки без него мне трудно, трудно невыносимо... Ведь я теперь совсем, совсем осталась одна. Одна на всем свете.

– Наташа! – вспыхнула Марина.

Наташа вскинула голову.

– Ну да, конечно. Ты же ушла от меня. Да, да, я знаю: я отсталая, по-твоему. У меня, по-твоему, нелепые взгляды. Ты в гимназии еще смеялась: "кисейная барышня". Пусть... Ну, я такая, да. И ничего со мной нельзя сделать. Но все-таки я живой человек. И не могу так – без теплой руки... Ты сама знаешь, чем ты была для меня. А теперь бросила, ушла. Даже не разговариваешь больше. Совсем ты – с другими... Я даже не знаю, с кем...

Марина взяла голову Наташи двумя руками.

– С кем? Если хочешь... я тебе покажу. Хочешь завтра вместе пойдем на демонстрацию... Завтра ведь женский день – день борьбы за женское равноправие.

Она улыбнулась через силу. Не то... Но что с собой сделаешь, когда и жаль человека, а не говорится с ним от сердца всего, по-душевному...

– Пойдем. Это даже твоим взглядам не противоречит... Женское равноправие... А насчет меня... Может быть, действительно я чем-то перед тобой виновата... только не тем, о чем ты говоришь, нет. И у меня ощущение такое, что не я тебя, а ты меня бросила... Честное слово, Наташа.

Глава 17

Бабы

Сбор был у выборгского Рабочего общества потребителей. Толпа собралась густая – мужчин очень мало, женщины сплошь, – обыкновенные, самого бабьего вида, в платках, в душегрейках, в салопчиках. Наташе не поверилось даже: Мариша? С ними? С бабами этими?

С этими бабами, да. Потому что Марину здесь все почти знали: здоровались, окликали, сбились кругом, расспрашивая о чем-то, о своих каких-то женских делах. Наташа стояла в стороне, как чужая. Да, собственно, чужая и есть. От вчерашнего разговора не отлегло от сердца, тоска не сошла: не та Марина, не прежняя. И не может быть с нею по-прежнему тепло и уютно. Но все равно: некуда больше пойти, лучше уж здесь...

Марина заметила – поняла, наверное, по лицу, – пошла было к ней, но по дороге нагнал ее бегом почти веселый и кудрявый Никита. Сизов Никита, с Айваза.

– Марина Дмитриевна, и вы тут! Что вас в цеху давно было не видать? Соскучились, честное слово. Я уж думал: повредиться, что ли, в амбулаторию пойти. Да никак нельзя – того гляди, руки понадобятся... Дела-то какие, дела, а? До чего дружно по району забастовка пошла назавтра, ей же богу, все до одного заводы станут. И по другим заставам! Вчера, слышали?.. утиловский завод и верфь администрация закрыла, завтра, слыхать, машиностроительный закрывают. Локаут, как говорится, по всей форме. Испугали! Олухи царя небесного! Рабочего и так не сдержать, а они еще жару поддают.

Он засмеялся молодо и заливисто.

– Наша, айвазовская дирекция умнее: нынче объявление вывешено. Насчет хлеба, дескать, не извольте беспокоиться, господа рабочие: свое хлебопечение поставили, будем снабжать сами бесперебойно, полторы тысячи фунтов в день на раздачу. Только, значит, работай за царя и вероотечество. Вот дьяволы! Айвазовца хотят за краюху хлеба купить. Мы, конечное дело, прочитали, постановили: бастовать до полного свержения.

Наклонился к самому уху Марины, зашептал.

– Дружину, по секрету сказать, – вам-то можно, хотя дело сугубо тайное, – дружину рабочую собираем. Я уж записался, ясно. Только вот оружия нет. То есть, не то чтобы вовсе нет, однако, мало. Партийным в первую очередь дают – от большевиков, говорят, револьверы. Ну, а мне не досталось. Надо, видно, самому добывать... Городовика какого кокнуть, что ли?

– Марина Дмитриевна, – окликнул женский взволнованный голос. – Чего ждем-то? Отчего не идем?

– Сейчас тронемся, – отозвалась Марина. – Заводов ждали, чтобы вместе сойтись. Заводы только с двенадцати выйдут.

– По Сампсоньевскому пойдем? – спросил Никита. – На ту сторону, в город, не двинем? А лихо было бы!

– Нет, – ответила Марина. – На сегодня решили только здесь, дома, у себя. В городе полиция изготовилась: на мостах заставы, на Невском ребята на разведку ходили – по дворам конные жандармы и городовые запрятаны. Женщины наши – народ еще необстрелянный: как бы беспорядку не вышло. Пусть для первого раза по району походят... попривыкнут...

Никита повел глазами по толпе, и глаза почему-то посумрачнели.

– А это, между прочим, верно. Да и не для баб одних. Улица – она тоже... привычки требует...

Марина кивнула Наташе: подойти. И крикнула, закидывая за спину концы мягкого пухового своего платка:

– Стройтесь, товарищи! В ряды. Во всю ширину улицы... Чтоб ни пройти, ни проехать!

В рядах запели. Первые, ближайшие, потеснились, давая место Марине и Наташе. Наташе стало холодно и жутко. Наверное потому, что кругом лица баб стали сразу, как только стронулись, по-особому серьезными и строгими и еще более, поэтому, далекими и чужими. А это же очень страшно, когда так вот, в одном ряду, локоть к локтю, близко совсем, – чужой и далекий. И хотя пели женщины не революционную, а самую обыкновенную вековечную русскую песню о женской недоле, – звучала эта песня, здесь на улице, на морозном просторе, совсем иначе, чем в комнате, в темном закутке, где раньше доводилось слышать эту песню Наташе. И это тоже было странно и жутко.

При выходе на Сампсоньевский постовой городовой, сивобородый, с медалями и шашкой, не торопясь, пошел навстречу, помахивая лапой в белой вязаной перчатке.

– Куда, бабы! Расходись!

– Бабы? – крикнул из рядов задорный голос. – Не в ту дудку запел, фараон! Такого нынче и слова нет.

Городовой сердито помотал головой.

– Но-но, там!.. Расходись! Свистну, наскачут конные... Будете потом... полгода спины чесать...

Он и в самом деле вынул свисток... Но без команды, без сговора женские – "бабьи" – шеренги бросились к нему бегом, обрывая песню. Быстрые – не по-мужски сноровистые – руки вырвали свисток, сбили круглую барашковую, с разлапым, двуголовым орлом шапку, вытащили шашку из ножен, отобрали, сорвав шнур с шеи, револьвер, под уханье и хохот.

– Вояка!.. Продался пугалом стоять. Хоть бы фасон держал... Человек за свою службу помирать должен, а ты сразу и руки врозь... Вот уж доподлинно: баба!

– Держите!.. Мы его сейчас по-бабъи платком. Не пожалею обнову для праздника.

С хохотом закрутили городовику голову ситцевым красным платком.

– Тронуть не смей! Сомнем... Видишь, нас – сила... Тысячи нас тут... На богадельню, и на ту от тебя не останется.

Баба, худенькая, чернявая, повертела перед носом городовика отнятым револьвером.

– Ну, иди! Как козел перед конным полком. К нам в деревню полк приходил, я видела... Нарядный такой козел... убранный... Иди маршем!

К чернявой протолкался Никита. Он потянулся к револьверу, но она отдернула руку.

– Куда! Не ты брал, не тебе и владеть.

– Отдай! – срывающимся голосом сказал Никита. – Тебе на что... А мне – в дружину.

– Отсунься! – гневливо повторила баба. – В дружину! У меня самой муж в дружине. И не тебе чета – за дело берется, так делает. А о тебе любую девку на заводе спроси, ты за кем не крутил? Любая скажет: как в кастрюле вода – фыр, фыр пузырями, а навару нет.

Кругом захохотали.

– Правильно! Нужно – пусть сам берет. А то, видишь ты, на готовое...

– Ну и возьму, – пробормотал угрюмо, отступая назад в толпу, Никита. – Несознательные вы, вот что, как я посмотрю.

– То-то ты... "сознательный", – передразнила баба и толкнула в плечо растерянно переступавшего с ноги на ногу городового. – Шагай, сказано!

Опять развернулись, сцепились руками, подравнялись ряды. Городовой, понурясь, послушно пошел вперед, по Сампсоньевскому. Но и ста шагов не прошли, из-за поворота показались конные, с офицером. Черные шинели, черные султаны на барашком опушенных шапках: городовики.

Офицер, привстав на стременах, присмотрелся к толпе, к ковылявшей впереди нелепой, согнувшейся фигуре в красном женском платке и медалях, с пустыми ножнами, беспомощно бившими по ногам. Он вздернул поводьями конскую голову, обернулся, скомандовал, – и два десятка людей загорячили лошадей на месте, помахивая нагайками, готовясь скакать.

– Хлеба! – крикнула чернявая и подняла руку с черным длинностволым револьвером. И по улице всей, тысячью голосов, протяжно, надрывно и гневно пронеслось:

– Хлеба! Хле-ба!

Городовой – "козел" – внезапно сорвал платок, вобрал голову в плечи, метнулся в сторону. Гаркнул что-то впереди офицер. Но раньше, чем стронулись с места полицейские черные шеренги, Марина рванулась вперед, навстречу. За нею, тучею, женщины. Наташа, подхваченная общим потоком, бежала с Мариною рядом, в первом ряду. Прямо на лошадей. Она видела мотающиеся в натянутых поводах, опененные, храпящие морды, бьющие в воздухе копыта. Кони, дыбясь, крутились на месте. На месте крутились, над головами всадников, толстые ременные плети.

– Хле-ба! До-лой!

Еще секунда одна, и – замелькали в глазах хвосты и копыта. Взвод во весь мах уходил по Сампсоньевскому.

– Ур-ра!

Марина остановилась запыхавшись. Еле переводя дух, остановилась рядом Наташа. Что такое? Кажется... и она кричала: "Хлеба!"...

Кругом – радостные, раскрасневшиеся от бега и мороза, удачей, успехом счастливые лица. И Никита – опять впереди, рядом, хохочущий, веселый, забывший обиду.

– Ай да бабы! Эскадрон разогнали! А "козел" где? Не помяли? Стройся. Ей же ей, – повернем мы с такими бабами свет. Запевай настоящую.

Вставай, подымайся, рабочий народ...

Иди на врага, люд голодный...

Подхватили, но не так чтобы дружно: видно, мало кто знает и слова и запев...

Марина не оглянулась на Наташу ни разу. Но когда опять пошли, взяла под руку, пожала локоть... Наташе стало бодро и хорошо от этой быстрой, легкой, почти неприметной ласки.

Еще миновали перекресток. Прошли почти что квартал, когда сзади, издалека, послышался звон стекол, треск. Передние ряды стали оборачивать. Марина круто повернула и побежала назад.

– Савелыча лавку, не иначе, – осклабился Никита. – Только что мимо шли, дверь на замке была. Будний день, а не торгует: запрятался, аспид. Народ на него – не сказать, до чего лют. Первый на весь район живоглот. Муку прячет.

Шум и говор там, у лавки, нарос, взорвался криками, толпа всколыхнулась, шарахнулась и побежала вдруг, сразу, неудержно. Наташу чуть не сбили с ног, еле справилась. И побежала тоже прочь по проспекту вниз.

– Бью-ут! Бьют!

В обгон, вперегон мелькали женщины со сбившимися платками, скользя и падая на расхлестанном, до камня растоптанном снегу. Наташа задохлась. Ноги больше не шли. Усилием отчаянным она пересекла дорогу бегущим, бросилась к ближайшему подъезду, прижалась к стене.

– Стой!

Крик дошел – спереди, издалека, спокойный и звонкий. Приказом. Бежавшие стали останавливаться, схлынули в стороны, к панелям, к домам. Опять открылась широкая даль проспекта. По улице черной громадой близилась, шагая беглым, широким – по-военному – шагом, колонна рабочих. Над сомкнутыми накрепко рядами колыхались красные знамена.

У Наташи заняло дух. Господи, сколько их! Тысячи? Нет. Наверное, десятки тысяч. Они шли мимо уверенной, твердой походкой, в фуражках и шапках, куртках и полушубках, потоком неудержимым, вбирая в свои ряды встречных. Наташа смотрела, все крепче и крепче прижимаясь к стене. Подойти к ним... и ей? Она пропускала ряд за рядом, собираясь с духом... в следующую шеренгу – шагнет...

И когда прошли последние ряды и на улице, потемневшей, будто надвинулись сумерки, стало пусто и тихо жуткой какой-то, напряженной и ждущею тишиной, – сердце сжало новым отчаянным приступом тоски и одиночества. Побежать за ними? Догнать? Марину найти?

Нет. Без них – страшно, а с ними... страшнее еще. Домой. Переулками, в обход, чтоб не встретить.

Глава 18

Двадцать пятое февраля

Марина вернулась домой только под утро двадцать пятого. Усталая, иззябшая. С трудом скинула вскоробившиеся, сбитые башмаки. Наташа, торопясь, отгоняя неотвязное, непонятное, ноющее чувство, которое теперь возникало каждый раз, когда увидит или даже подумает о Марише, зажгла керосинку. Хоть чаю вскипятить. Еды никакой не было: магазины по всему городу закрыты; если бы не студенческая столовка – прямо с голоду умереть. Марины в столовой не было видно.

– Ты ела что-нибудь?

Марина кивнула.

– Я на секунду прилягу. Сейчас мне опять идти. Ну, как тебе демонстрация?

И добавила, с кровати уже:

– Забастовка всеобщая.

Наташа прикрыла глаза. Всеобщая. Значит, все, все рабочие, сколько в Питере есть (а их полмиллиона, – так, кажется, в газетах писали) – на улицах?.. И те, конные, опять... скачут... А вечером сегодня – Юрьева бенефис, в Александринском. У нее и для себя и для Марины билеты...

Перемогая себя, она окликнула все же подругу несмело:

– А как же... в Александринский сегодня, Мариша? Пойдем?

Марина подняла голову от подушки. Глаза были холодные и удивленные.

– В театр? Иди, если хочешь, конечно... А мой билет продай... Или отдай, кому знаешь.

Губы шевельнулись жесткой и небрежной усмешкой, и Наташа вспыхнула. Это что ж намек на Андрея?

– Спектакль, впрочем, едва ли состоится, – равнодушно уж сказала Марина и отвернулась к стене. – Кажется в городе вводят военное положение.

Не состоится? Не может этого быть, хотя бы даже военное положение. Потому что спектакля этого сколько месяцев ждет Петербург. Это ж событие исключительное... Лермонтов, "Маскарад", в постановке самого знаменитого, самого модного из нынешних режиссеров, и состав изумительный: весь цвет актерский, как и должно быть в бенефис такого прославленного артиста, как Юрьев. Билеты уже три месяца назад были распроданы. – Юрьев, как бенефицианты всегда, у себя на дому, сам, по записи, продавал. И все, все распродалось, хотя цены совсем сумасшедшие, в шестом ряду партера билет двадцать три рубля золотом... почти трехмесячный заработок работницы, девятьсот часов женской работы. Позавчера, на демонстрации, чернявая о себе говорила: десять часов работы, заработку восемь рублей в месяц. А здесь – одно кресло. На три часа.

Марина и тогда ни за что не хотела, едва-едва ее уговорила Наташа: это же не обычный спектакль, это обязательно надо каждому культурному человеку. Билеты достала, хотя целую ночь пришлось простоять в очереди. И то не на студенческие, самые дешевые места, на галерку, – те еще до нее расхватали, – а дорогие, на балкон. Пришлось долго себя во всем урезывать, чтоб свести концы с концами, и все-таки радость была неуемная: не сказать до чего, с волнением каким она ждала сегодняшнего вечера. И вот дождалась: все – прахом. Если и будет – все равно удовольствие испорчено. Настроение совсем же не то. Нина, Арбенин, Шприх... Даже не представить себе... И какими глазами посмотрела сейчас на нее Марина... Лучше б совсем не говорить.

Чайник вскипел. Разбудить? Или пусть спит? Такая она усталая... Жалко.

Но в дверь постучали быстрым и легким стуком. Марина сразу открыла глаза, поднялась, оправляя растрепавшиеся волосы.

– Войдите.

Вошел рабочий, высокий и ясноглазый, в ватной короткой куртке, заячья шапка с наушниками. Не здороваясь, отошел с Мариной к окну, в дальний угол, зашептал.

От первого слова у Марины сдвинулись брови, она метнула взглядом в сторону Наташи. Наташа нахмурилась тоже: Маришиным гостям она всегда бывала помехой, это она давно заметила. Если она сама не уходила, уходила с ними из квартиры Марина. Что ж? И сейчас уйти? На улицу? А если там, как вчера, нагайками разгоняют? Еще попадешь под лошадь или под ноги толпе, изувечат. Мариша опять посмотрела. Гонит. Пожалуйста! Изувечат – и пусть!

Она закусила губу и резким движением взяла с этажерки мерлушковую свою круглую шапочку. Но Мариша, быстро перешепнувшись с рабочим, остановила.

– Слушай, Наташа. Я твои взгляды знаю, но знаю и то, что ты хорошая и честная, что тебе можно довериться. И ты так искренно и горячо тосковала, что одна, на отлете. Так вот. Сегодня день исключительный: может быть, наверное даже – начало больших, очень больших, огромных событий. А рук не хватает. Есть одно – хотя и легкое, но очень важное и секретное дело... Я сама должна была, но мне необходимо сейчас же идти, неотложно. А товарищей – никого, никого сейчас не найти... Да и времени нет... Я решила тебе доверить... Ты сделаешь?

Рабочий полез за пазуху, достал сложенную бумажку и протянул Наташе. Рука широкая; темная, грубая кожа. Пальцы Наташи дрогнули, принимая бумагу.

– Это воззвание, – сказала Мариша. – Черновик, видишь, вставки, поправки: товарищи наспех писали. Надо начисто переписать – разборчиво и на одной стороне, обязательно. Перепиши и снеси на Сампсоньевский...

Наташа молчала. Она продолжала держать бумажку, как взяла, в вытянутой руке. Взяла или нет? Марина договорила быстро:

– Большой Сампсоньевский, No 16, квартира Куклина. Три звонка: долгий и два коротких. Когда откроют, скажешь: "Я от Павла Петровича". Тебе ответят: "Нет дома". Тогда ты отдашь конверт. Все запомнила? Шестнадцать, Куклин, "я от Павла Петровича". Карточка есть на двери, не обознаешься. Только быстро, быстро, да? У нас каждая минута сейчас на счету. Черновик не забудь отдать тоже.

Наташа не успела и мыслей собрать, как стукнула дверь. Она осталась одна, с бумажкой в руках.

Глава 19

Листовка о победе

Наташа писала, старательно и крупно (чтобы легче было набирать) ставя буквы.

"Российская социал-демократическая рабочая партия.

Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

Жить стало невозможно. Нечего есть. Не во что одеться.

Нечем топить.

На фронте – кровь, увечье, смерть. Набор за набором. Поезд

за поездом, точно гурты скота отправляются наши дети и братья на

человеческую бойню.

Нельзя молчать.

Отдавать братьев и детей на бойню, а самим издыхать от

голода и холода и молчать без конца – это трусость,

бессмысленная, преступная, подлая..."

Перо дрогнуло. Наташа ниже наклонила голову. Перед тем, как начать переписывать, она три раза перечитала листок, разбирая, какая вставка куда. И на этой строке – каждый раз – кровь в лицо.

"...преступная, подлая".

Подлая?

"Все равно не спасешься. Не тюрьма, так шрапнель: не

шрапнель, так болезнь от голодовки и истощения.

Прятать голову и не смотреть вперед – недостойно. Страна

разорена. Нет хлеба. Надвинулся голод. Впереди может быть только

хуже. Дождемся повальных болезней, холеры...

Требуют хлеба – отвечают свинцом! Кто виноват?

Виновата царская власть и буржуазия. Они грабят народ в

тылу и на фронте. Помещики и капиталисты на войне наживаются: не

успевают загребать барыши. Тянут войну без конца. Ради военных

барышей и ради захвата Константинополя, Армении и Польши гонят

на бойню народ. Нет конца их жадности и зверству.

По доброй воле они не откажутся от наживы и не прекратят

войну. Пора укротить черносотенного и буржуазного зверя.

Подымайтесь все. Организуйтесь для борьбы. Устраивайте

Комитеты Российской социал-демократической рабочей партии по

мастерским, по заводам, по районам, по городам и областям, по

казармам, по всей России. Это будут комитеты борьбы, комитеты

свободы. Объясняйте крестьянам, горожанам, солдатам, что их

спасение только в победе социал-демократов.

Всех зовите к борьбе. Лучше погибнуть славною смертью,

борясь за рабочее дело, чем сложить голову за барыши капитала на

фронте или зачахнуть от голода и непосильной работы. Отдельное

выступление..."

Опять задержалось перо...

"...может разрастись во всероссийскую революцию, которая

даст толчок к революции в других странах.

Впереди борьба, но нас ждет верная победа. Все под красные


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю