Текст книги "Сны над Танаисом (СИ)"
Автор книги: Сергей Смирнов
Жанры:
Мистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
Кобылица наклонилась над Пилатом и теплым, волглым языком облизала ему лицо. Через несколько мгновений глаза Пилата остекленели.
Я помню, как снова занялся костяными лошадками и, когда Закария кончил свой рассказ, невольно повернулся к нему и задал вопрос, которого еще миг назад не было у меня на уме. Я обратился к Закарии по-арамейски, поскольку принял его за выходца из Сирии.
– Скажи, учитель, почему тысячи людей встречали Спасителя "осанной" и пальмовыми ветвями, а в скором времени те же тысячи кричали "распни его!" и желали ему смерти. Или при казни присутствовали другие люди? А если это были другие, то куда же девались первые?
Закария обратил на меня удивленный взор и ответил по-эллински:
– Снова ты изумляешь меня. Сколько же тебе лет, маленький искатель мудрости?
– Исполнилось шесть, учитель, – гордо сказал я.
– Не успеют твои года удвоиться, как на свой вопрос ты сможешь ответить сам и лучше, чем это способен сделать я, – ласково улыбнувшись, проговорил Закария. – А пока я скажу тебе вот что. Вполне вероятно, что это были те же тысячи. Первые превратились во вторые. И произошло это потому, что им внушили, будто белое это черное, а черное – это белое. И тысячи людей перестали верить своим глазам. А такое наваждение стало возможным от того, что день обязательно сменяется ночью, но только истинно любящее сердце всегда источает яркий свет и, озаряя себе путь, никогда не собьется с него. А что такое истинная любовь, ты знаешь сам и не слушай никого, кто вызовется объяснять тебе это умными словами. Ты знаешь это сам, и здесь, на земле, будет испытываться сила твоей памяти. Ты не должен забыть, что есть любовь, ибо жизнь человеческая нелегка и часто ожесточает сердце.
Нашему благодетелю Набайоту не нравился иноверец Закария, однако он ни разу не упрекнул мать в том, что она принимает его в своем доме.
Когда Набайот не был в отъезде, он часто навещал нас. Они подолгу оставались с матерью вдвоем в доме, а я играл во дворе. Иногда Набайот уходил от нас в радостном настроении, иногда – в сокрушенном расположении духа, но он не забывал немного поиграть со мной и подарить на прощание новую игрушку.
Мою мать унесла холера, когда мне было немногим более семи.
Недоброй, очень недоброй памяти лето пятьсот пятого года. Оно началось широкими степными пожарами. Тяжелый войлок дымов затягивал небеса, и днем стоял полумрак, а ночами в смоляной мгле выскальзывали не то с небес, не то из глубин Аида долгие багровые сполохи. До рассвета хрипло взвывали собаки, и кони бились в стойлах, раздувая ноздри и брызгая пеной. Я видел, как тянутся над ручьями и колодцами волокна коричневой дымки, и боялся подходить к воде.
Первым из нашего дома вдохнул этой дымки старик Елеазар. Почувствовав, что обречен, он написал на куске пергамента письмо и вручил его мне.
– Береги пергамент как зеницу ока, – сказал он мне торжественно, сам же сутулясь и на глазах бледнея лицом. – Когда станешь совершеннолетним, плыви в Александрию египетскую. Там отыщешь врата с этим знаком, – он указал мне на третью букву священного алфавита, заглавную в тексте пергамента. – В те врата входи смело. Там примут тебя, как своего, и ты достигнешь истинного могущества духа, заключенного в твоем имени. Прощай, Эвмар.
В тот же вечер, чтобы не передать гибельную хворь кому-нибудь из нас, здоровых, а самому не умирать мучительной смертью, старик Елеазар, слабея, добрался до берега и утопился в прибое.
Следом за моим учителем, словно по одному мановению черного крыла Эвмениды, умерли нубийцы и стряпуха.
Спустя сутки вернулась из плавания галера Набайота. Она встала не в порту, а заякорилась прямо напротив нашего дома. Из приставшей к берегу лодки выскочил на песок Набайот. Он пришел к нашему дому бледный и перепуганный. Не произнеся ни слова приветствия, он судорожно схватил нас с матерью за руки и, уведя в лодку, переправил на корабль. Мы отплыли из моей родной Фанагории. Навсегда.
Набайот опоздал. До самого вечера моя мать в горьком молчании смотрела назад, за корму. Ветер усиливался, берег истончался вдали, и его вскоре заволокло грязной степной гарью. К ночи мать слегла. Она тоже вдохнула коричневой дымки. Когда я заметил это, душа моя похолодела. Я очень испугался, почувствовав, что вот-вот останусь сиротой. Я ничем не мог помочь моей матери, бессилие забилось в груди жгучей болью, и я едва не потерял сознание. Я стиснул зубы и не дал глазам проронить ни одной слезы.
Миновал еще один вечер, и моя мать умерла. На ближайшем берегу ее кремировали. Я остался один в холодном море, лишенный тепла любимых рук. Но странно: я не тосковал в те горькие дни, а только забивался подальше от всех и подолгу оставался в молчании. Во мне молчало мое сердце, молчала душа, я только слышал плеск волн о днище галеры – и ничего, кроме этого шелестящего плеска, не было ни во мне, ни вокруг меня. Я прозрел, что ненадолго задержусь в царстве живых, и нет причины печалиться: скоро, очень скоро мы все соберемся по одну сторону Великой Реки – мой отец Бисальт, моя мать Тимо и я, их сын Эвмар.
Все остальное время плавания Набайот словно боялся замечать меня. Он еще сильнее осунулся, побледнел – и часто молился.
Мы сошли на берег у Танаиса, который стал моей второй родиной. Здесь Набайот имел еще один дом, где он обосновался уже до конца жизни, а в Гермонассу и Фанагорию он потом плавал лишь за тем, чтобы справить какое-нибудь торговое дело.
Когда мы вошли в его дом, он сразу приказал меня накормить, но сам есть не стал – сел напротив и долго тяжелым, пристальным взглядом смотрел на меня, так что ел я лишь из боязни, что есть должен, раз хозяин, оставив хлопоты, угощает меня, сироту. Свое место и судьбу в этом доме я уже предвидел верно. Потом Набайот выслал всех из дома и, оставив меня за пустым столом, пошел во внутренние покои. Глянув ему в спину, я вдруг заметил, что он горбится, будто под тяжестью.
Вскоре из комнаты донеслись странные звуки. Я, немного поколебавшись, осмелился заглянуть в дверь и в испуге застыл на пороге. Набайот стоял на коленях, неловко и беспомощно вытянувшись вперед и упираясь локтем в низкую скамейку. Другой рукой он зачерпывал из стоявшего перед ним на скамейке мелкого килика горсти пепла и судорожно опрокидывал их на голову. Хриплые рыдания вырывались из его груди, и от них содрогался он всем телом. Зола падала с волос и рассыпалась с ладони, клубясь у пола серым дымком. Слезы текли по щекам грязными ручейками, он размазывал их тыльной стороной руки и жмурился так страдальчески, что я и сам едва не заплакал. Дорогой, темного шелка, кафтан висел на нем клочьями.
Не скоро он обратил на меня внимание, а когда наконец остановил на мне помутневший взор, рыдания его стихли, и он замер в неподвижности, словно окаменел.
Потом он рукой подозвал меня к себе, я робко подошел, и Набайот, продолжая стоять на коленях, вдруг обнял меня и уткнулся лбом мне в грудь. За эту свою короткую слабость он потом будет всегда сторониться меня и говорить со мной, хмуря брови.
– Похож, похож, – пробормотал он, едва не повиснув на мне. – Как ты похож на нее... Я... я так хотел, чтобы у тебя был брат... Тогда... давно... У тебя был бы брат. А отныне уже никогда...
Он замолчал и отстранил меня. Немного побыв в растерянности, он поднялся на ноги, затем, пошатываясь, добрался до кресла и послал меня за водой и полотенцем.
Я знаю, что моя мать никогда не любила его, и я не верю словам Иеремии, будто она отказала Набайоту только по собственной душевной доброте, то есть из боязни, что ребенок, родившийся от эллинки и иудея, не найдет в жизни счастья ни среди эллинов, ни среди иудеев.
Мне было семь лет, и в доме Набайота мои года удвоились. Трудное, но полезное это было время: в доме и в плаваниях с торговцем я многое повидал и многому научился. Я честно зарабатывал свой хлеб: я бегал посыльным, умело распускал на торгах нужные Набайоту слухи, шпионил по торговым делам, прислуживал за столом и наконец стал главным весовщиком.
Рука отца правила мной в те годы, а память о матери грела мое сердце.
Набайот собирал философские рукописи. Относясь пренебрежительно к ним и к их авторам, он своим показным увлечением покупал уважение к себе у жрецов и иных образованных людей Города. Я же получил возможность много читать. Я не любил Аристотеля: мне казалось, его мир был создан стариком-лекарем, крепко помешавшимся на своих весах, гирьках и бесконечном смешивании составов и порошков. Сердце подростка победил Флавий Филострат. Рассказанная им бурная жизнь мага и мудреца Аполлония Тианца ошеломила меня. В нем, в Аполлонии, нашел я тогда родственную душу. Я знал, что истина может войти в ум только через глаза сердца.
Однажды на рассвете я начал было готовиться к торговым делам хозяина, но вдруг ноги сами погнали меня из дома во двор, а со двора на улицу. Там, где улица поднималась тремя ступеньками к агоре, стоял, опершись на посох, Закария. Он был совсем иссохшим стариком. Казалось, даже редкие его длинные волосы и жидкая борода тянут его к земле. Он поманил меня рукой и ясно улыбнулся.
– Ты услышал меня, юный искатель мудрости, – слабым голосом проговорил он, погладив меня по голове твердыми пальцами. – Ты знал, что старый Закария не забудет проститься с сыном доброй и кроткой Тимо. Душа ее пред самим Господом пребывает ныне в радости и благодати. Помни, Эвмар, и не печалься. И меня уже призывает Господь наш. Настает мой срок. Я пришел в этот Город к тебе. Прости мне мой грех, Эвмар. Когда-то я советовал твоей матери опасаться твоего дара, боясь, что от врага людского он. Но ты оказался добрым сыном. Простит мне Бог. Прости и ты, Эвмар. – В ответ я лишь растерянно кивнул. – Твой дар – твое великое искушение и пытка. Люби людей и в добре, и во зле их. Бойся ошибиться во гневе. Злом и силой борется со злом только зло и в том подчиняется оно воле Господней. Помни об этом и сам избери свой путь. Ты – язычник, и чувствует мое сердце, на всю жизнь останешься им. Но Господь говорил: приидите ко мне все. Потому я благословляю тебя по-христиански. – С этими словами Закария осанил меня крестом. – Многие склонят перед тобой головы, и многие будут в твоей власти. Неси им мир. Прощай, Эвмар.
Закария неловко повернулся на ступеньках и, не оглядываясь, пошел от меня прочь.
Я, запоздав, тоже проговорил слова прощания – уже ему вслед, и он, обернувшись, издали последний раз улыбнулся мне.
Я был слишком самолюбив, чтобы не уйти от Набайота, но я был слишком горд, чтобы уйти от него, не расплатившись с ним щедро за стол, кров и учение. Как-то я решил, что время стать себе хозяином пришло. Набайот поразился моей дерзости и, приставив ко мне двух своих помощников, позволил заняться своим собственным расчетом. Вскоре мне удалось перепродать двум римлянам большое количество осетрины, взятой за малую цену у племен, живущих выше по течению, у самого Симргиса. Прибыль была необычайно велика. Набайот развел руками, и в тот же вечер я ушел от него к аорсам Газарна, с младшим сыном которого я успел сойтись на торге скотом, где втайне от хозяина увлекался меной всякими безделушками.
Четыре года я жил по их законам и молился их идолам. Я научился спать, положив под голову седло. Я научился переваривать сырое мясо и пить горячее сало. Я привык к злым сарматским вшам, к вони кибиток, привык к шумным, звериным пиршествам с безудержной, хмельной поножовщиной под утро. Я привык к хриплому гомону степного воронья и к запаху сарматских женщин – терпкой смеси конского пота и лавандового масла.
Я тщился увидеть в них наследников эллинской красоты. Мое сердце уже начала терзать новая скорбь: я почувствовал, что память и слава Эллады стали увядать. Грустно и страшно смотреть на чернеющий виноградник, когда не обделен он ни солнцем, ни водой и не точат его земные черви, – но он все хиреет и вянет, словно под дыханием Гидры. Почему же коробятся листья и сохнет плод?.. Я не находил ответа. Мы, эллины, поделились своим благородством со многими племенами. От Геркулесовых столбов и до самых пределов Индии на всех хватило нашего духа и нашего языка. Даже римское железное варварство мы сумели облагородить. И хотя не поддался переплавке солдатский – прямой и короткий – ум римлян, нам по крайней мере удалось упрятать его в изящные эллинские ножны. Не гиганты – римские легионарии перенесли Олимп, Оссу и Пелион на Палатинский холм и, взгромоздив их друг на друга, уперли в самые небеса врата императорских триумфов. Но, не выдержав тяжести, затрещал внизу Олимп, а наверху увенчанная золотым орлом Осса стала стремительно опрокидываться на столицу Империи. Тень падающей скалы уже прикрыла ее – скоро, скоро содрогнется земля, поднимутся волны, и донесется до самого Танаиса грохот удара. Что ж из того? И на обломках империй славно взрастало эллинское слово. Но ныне жизненная сила покидает его, и кровь его бледнеет. Кто ныне согреет кровь наших богов? Сколоты? Аланы? Сарматы?
Я возомнил себя посланником Аполлона, великим Учителем варварских племен. Я решил начать с аорсов, воображая себя в будущем седобородым мудрецом, строителем первого сарматского храма Аполлона.
Я тщился посеять в их сердцах семя эллинской красоты. Но всему свое время: сначала нужно было стать среди них равным.
Меня приняли с настороженным, а вернее сказать, с любопытствующим презрением, как чужого диковинного зверька. Спустя несколько дней меня подпустили ближе к котлам. Во мне признали силу: без заговора, трав и молитв я свел чирьи у старой жрицы Даллы, а когда старший сын богарамта Фарземс, двумя годами обогнавший меня, предложил мне единоборство до первой крови, я изловчился и тяжелым сарматским мечом отхватил ему левую мочку.
Газарн присмотрелся ко мне и приказал Фарзесу подвести ко мне коня. Я надел сарматскую шапку, сел в сарматское седло и стал воином багарата.
Не я их учил – они меня учили. Они учили меня видеть паука, крадущегося по ветке терновника на другой стороне реки, учили пробегать сбоку сквозь летящий табун, хватать на лету стрелы и отражать ладонью разящее острие меча.
Заметив в моих глазах блеск силы, старуха Далла взялась учить меня степному колдовству, и вскоре табун девственных кобылиц стал подчиняться моему дыханию. Я разгонял табун перед собой кругами. Воздух начинал дрожать, и травы клонило к зловещему кругу – и над табуном, медленно завиваясь, вытягивался в небо жгут губительного смерча. Я отбрасывал табун в сторону и низким гортанным криком толкал смерч вперед. Он уносился к вражескому стану, подхватывая с собой клубы пыли, траву и комья земли.
Эти фокусы получались у меня лучше, чем у самой мудрой Даллы, и однажды она, ткнув в меня пальцем, сказала багарату те же слова, что говорил когда-то моей матери христианин Закария:
– Берегите этого жеребенка, но берегитесь его сами.
В пятнадцать лет я стал мужчиной. Газарн обдумал предупреждение Даллы и принял решение: он взял меня в свою свиту и напустил на меня свою дочь Сафрайю. Ей было двадцать, она уже зарубила с десяток врагов и давно получила право завести семью, однако багарат берег ее, имея на уме какие-то виды.
О боги, вспоминая молодую Сафрайю, я молюсь за нее, и кровь моя вскипает пламенем. Она – моя первая любовь. Она была красива. Волнистые волосы, тонкий профиль – почти эллинка. Недобрые, с мутной кровинкой глаза и глубокий шрам через лоб и переносицу не портили ее. Ее чары затягивали душу, как водоворот. Ее ласки опутывали сладким мраком, как голоса сирен. Но я поверг Сафрайю, хотя уже сам не стыдился быть поверженным. Моя юная горячая кровь обожгла ее силу, и я еще долго робел, когда она, уведя меня в свою кибитку, кидалась неистово, до кровавых укусов, целовать мои ноги.
Когда я проговорился ей, что собираюсь уйти, она в рыданиях умоляла забрать ее с собой. Я стойко противился, и тогда она схватилась за нож. Под левым соском у меня осталась на добрую память отметина любимой. Большого усилия и ловкости стоило мне заломить ей руки и выскочить вон из кибитки.
– Я вспорю тебе брюхо, козий выродок! – крикнула она мне вдогон, – Только сядь на коня.
Четыре года я жил по их законам и почитал их богов. На исходе четвертого года одна холодная летняя ночь образумила меня. Я не спал, я смотрел на плывущую луну и под утро расплакался. Я понял, что никогда в их сердцах не взойдут ростки эллинской красоты, никогда не расцветет на их устах чистая эллинская речь. Кочующие варвары пришли из чужого царства духа. Учить их своему – пустая затея, все равно что сеять пшеницу на черепичной крыше.
Я пришел к Газарну, преклонил передним голову и сказал, что мой эллинский бог позвал меня и вот я ухожу.
Багарат Газарн пристально взглянул на меня и подарил сапоги великолепной, царской выделки.
– Бери и уходи. Когда сносишь, возвращайся за новыми, – повелительным, но не злобным тоном заговорил он со мной. – Ты уже наполовину наш. Твои корни теперь здесь, – Он торжественным жестом указал в пол шатра. – У Сафрайи от тебя будет дочь. Три года не было зачатья, но ты собрался уйти – и оно случилось. Это – знак Атара. Его волею ты должен уйти, как решил. Я не держу тебя. Сегодня на алтаре поднимется огонь, и Далла очистит твою дорогу. Под утро ты уйдешь. Не бойся мести Сафрайи. Сегодня мы успокоим ее зельем, а завтра она начнет помнить о тебе и молить Атара защитить тебя.
В тот день я мнил себя едва ли не Платоном, познавшим весь мир от корней трав до небесных сфер, но на самом деле я был еще цыпленком – я даже не понимал, что значит стать отцом.
По чистой дороге, на легком коне, в роскошных царских сапогах я вернулся в Танаис. Меня провожал Фарзес. У самых ворот мы простились как братья, и он, забрав коня, канул в степь.
Старая жрица наколдовала мне удачу. Уже к полудню я сумел наняться матросом-охранником на торговый корабль, отплывавший в Александрию египетскую.
Через полмесяца попутного ветра и ясной погоды я сошел на пристань – и там, спустя лишь несколько мгновений, от суматохи и невообразимой пестроты Города Базилевса у меня закружилась голова.
Такое великое столпотворение племен, языков и одежд я видел впервые. Но не это поразило меня. Куда бы ни глянул я – во всем было эллинское, в любой мелочи была примешана хотя бы капля эллинского. И во всем, однако, сквозило бесстыдное поругание и презрение всего эллинского, как если бы свинью нарядили в тунику, а на козла напялили ахейский шлем. Какой хитроумный бог так зло издевался над нашей красотой?
Я бродил по улицам Александрии и в горькой тоске видел странную, комическую противоположность моей жизни среди варваров, я видел подлую насмешку над моими мыслями о новых всходах эллинского духа в городах и землях юных племен.
Мой эллинский язык потомственного боспорца далек от аттического совершенства, но шепелявое александрийское наречие поначалу вызывало у меня тошноту. В торговых кварталах и жреческих особняках я встретил множество целителей, прорицателей, факиров и чародеев. В этом городе бесконечных торговых перепалок и пустопорожней философской болтовни на любом перекрестке легко узнать свою судьбу, и если не понравится обещанная жизнь, пройдись за час по десятку гадателей и выбери себе будущее по вкусу.
Добрых три четверти этих волхвов и фокусников – воры и обманщики. Но я впервые встретил многих избранных – так назвал бы их мой старый учитель Елеазар, – людей, наделенных даром силы, но разменивающих свою душу у богатого сброда на яркие кафтаны, дорогих шлюх и нероновские трапезы.
– Разве ослепли вы? – спрашивал я их.
– Живи лучше других, – говорили они мне. – Что твои мечты и прозрения – они потонут в темных душонках черни. Не трогай сильных властью. Их нельзя образумить чудом, их только можно купить чудом. Не ты первый. Ты знаешь, что были умнее и могущественней тебя. Где они все? Один кончил на кресте, другой – на варварских пиках, третий – в тюрьме. Вот где правда.
– Отметина смерти и в твоих глазах, – предупреждали они меня. – Живи, как мы. Это – последний твой выбор.
О великий Аполлон Врач! В нечистый город привела меня судьба!
Побродяжничав досыта, я пришел к вратам с третьей буквой священного алфавита. Врата были высокими и железными. Когда они впустили меня и затворились следом, я вздохнул с облегчением – через них не доносился гомон толпы. Я сберег письмо старого учителя, и приняли меня хорошо. Елеазара здесь помнили и почитали едва ли не за пророка.
Мудрецы "третьей буквы" подивились моим познаниям и стали лелеять мой ум. Но я не оправдал их надежд. Я оказался нетерпелив. Всего три года дожидался я, пока они откроют мне смысл бытия и путь к новой эллинской славе. Я ждал, что они научат меня сеять чистое эллинское слово в александрийскую толпу, ведь их эллинский выговор был чище моего, а с уст слетали панегирики эллинской красоте. Но вскоре я понял, что они хотят своего: чтобы я облек в одежды эллинского слова словам Иова и Елисея.
Их мысли бродили на аристотелевской закваске, но царем и богом был Филон. Он-то и отгородил своих учеников железными вратами от суеты александрийского торга, от всех радостей и страданий людских, от вод и небес. Он, великий и мудрый Филон, вовлекши своих избранных в волшебную игру холодного рассудка, вознес их над толпой царей и черни. Здесь, за железными вратами, избранные читали Септуагинту, Библию на эллинском, играя в ее слова, как подвыпившие римляне – в морру, когда и сам водящий уже не может пересчитать собственные пальцы. Толкователи Священного писания были сыты и не обременены слухами о варварской волне по другую сторону Средиземного моря.
Но я вспоминаю их с уважением. Я благодарен им за их сытные обеды, за их невозмутимость по отношению к моему дурному характеру и за прекрасную библиотеку.
Как-то я просидел две ночи кряду, рассчитывая геометрическое толкование Песни Песней. Я подарил его авторство верховному жрецу "третьей буквы". Он пришел в восторг. Так я расплатился со своими новыми учителями, и железные врата выпустили меня прочь.
Я уже начал принюхиваться к понтийским ветрам, ветрам с моей родины, однако течение судьбы увлекало меня теперь в глубину Египта, в дряхлеющее сердце жреческой державы – в Мемфис.
Мой Гений подсказывал мне, что там я найду себе скорее врагов, чем единомышленников, но он же упорно вел меня в новый водоворот: там, в Мемфисе, меня ждала встреча с людьми, равными мне по силе прозрения, там мне суждено было узнать, как жить дальше.
В Мемфисе я встретил сильных. Даже среди служителей Сераписа, алебастрового бога, зачатого царским скипетром, я нашел людей, прозревавших тени в глубинах времен, огненный вихрь в глубинах земли и пыльные дороги в небесных сферах. И они жили за железными вратами, высокими вратами, но я устал от одиночества и потянулся к ним душой. Мне уже почудилось, что среди них я наконец пойму, кто я и зачем я зрячее других.
Мою силу сразу признали. Меня обхаживали и боялись, как боятся алтарного огня на корабле. Я прошел посвящение. Когда я испытал могильную тьму и тишину, миновал подземные лабиринты, завесы огня и воды, видения демонов и чудовищ, искушение плоти поцелуями обнаженных красавиц и вышел на свет, высоко держа над головой факел, – солнце ударило мне в глаза. Я на миг ослеп. Когда же я вновь поднял веки, я увидел, что передо мной разостлано белое одеяние "посвященного", а мои новые братья стоят вокруг меня в слезах умиления. Я пригляделся к их слезам, и мое сердце похолодело от ненависти. Я понял, к чему им сила и зачем они выводят на стенах знаки бытия, укрывая их железными вратами. Не от глупости и невежества толпы укрывают они тайну. Не совершенство сердца нужно им, но совершенство власти, власти безупречной, как оскал леопарда, живучей и неистребимой мечом, как легион крыс, снующих по городским подвалам, – власти над душами людей, духами, царями и стихиями.
Я едва сдержался, чтобы не бросить факел на лучезарно-белую ткань.
– Ты мнишь из себя пустынного льва и хочешь свободы, которой никогда не достигнешь, ибо ты человек, а не бог, – по-учительски ласково сказал мне верховный жрец, легко разгадав мою душу, – Ты не прошел последнего испытания. Ты не полюбил своих братьев. Хочешь уйти – иди.
Он указал мне на железные врата, открыть которые было бы не под силу и фаланге Александра. "Белые братья" как один презрительно усмехнулись. Я оценил врага, но почувствовал, что сейчас смогу сделать то, что никогда не мог и больше никогда не сумею. В моем сердце ненависть вступила в союз с гордостью – в тот миг я был непобедим любым оружием, побеждающим живую плоть. Я прошел воду и огонь – теперь мне предстояло пройти железо.
Не ответив ни слова, я разделся донага. Я пошел вперед широким шагом и у самых врат задержал дыхание. Я прошел сквозь врата, как сквозь куст терновника – вся моя кожа осталась на заговоренных узорах внутреннего слоя ворот.
От боли я не устоял на ногах и упал на мостовую. Теряя сознание, я еще успел испугаться, что прилипну к камням всем телом.
Меня подобрала шлюха из Римского квартала. Она обмазала меня сметаной, завернула в простыни и отпоила козьим молоком. Я прожил у нее полгода.
"Посвященные", оправившись от изумления и трезво поразмыслив, решили мою судьбу за меня: для них я был слишком сильным и чересчур осведомленным. Они меня выследили. Но их наемным убийцам я заморочил головы, и ночью, в сумраке нашей лачуги, они перерезали друг друга.
Надо было уходить, забрав с собой Синтию – так звали мою спасительницу. "Братья" не простили бы ей моего исцеления.
Сил на уговоры тратить не пришлось. Италийка-полукровка, всю жизнь прожившая в Мемфисе, Синтия только о том молила богов, чтобы перенесли ее в Рим и сделали любовницей магната или преторианца. Все ее разговоры сводились к одному: скопить бы денег, завести бы удачное знакомство – и в Рим, без оглядки.
Наутро после суматошной поножовщины, в окружении холодных трупов, я кое-как успокоил насмерть перепуганную хозяйку, пообещав, что уже через месяц она будет жить в Риме и на хорошем месте. Синтия, не раздумывая, прихватила с собой пару тряпок и дешевый браслет и первой выскочила из дома.
В Александрии удача уже не сопутствовала мне. Я не сумел наняться на корабль в Италию: мы попали в пору, когда эллинов брали неохотно – было принято им платить больше, чем африканцам и арабам, а отступать от этого правила считалось дурным знаком для плавания.
Праздная морская прогулка с любовницей обходилась недешево, и десять дней мне пришлось зарабатывать на торгах безвредным обманом: я пускал из ушей огонь и выплевывал мелких птах. Наконец подвернулся богатый римский торговец, у которого я свел бельмо, и он радушно пригласил нас на свою галеру, отказавшись от платы. На вырученные деньги я купил Синтии благовоний и красивых нарядов. В пути я обучил ее кое-каким фокусам для забавы тучного и добродушного купца и уговорил его устроить Синтию в Риме.
Мне удалось сдержать свое слово: через месяц Синтия уже роскошествовала в столице – об этом я узнал от нее самой спустя почти десятилетие.
Корабль причалил в порту Мизена. Здесь купец задерживался, и я, слезно простившись с Синтией, поспешил в Рим. Недоброе предчувствие гнало меня прочь с Остийской дороги, ведущей к одним из южных врат Города, но любопытство пересиливало: мне не терпелось взглянуть на славу и мощь императоров, и я лелеял надежду чинно побеседовать с умными людьми.
Рим встретил меня проливным дождем. Улицы были пусты и скользки. Навстречу, вскипая и пузырясь, катились грязные ручьи. С крыш Авентинского холма тянулась вниз кисловатая гарь, а вдали, на Палатине, великие врата Септиммия Севемра стояли цвета гнилой древесины и открывались в серые неподвижные тучи. Слава Империи предстала передо мной в своей последней правде. Помню, что безрадостно усмехнулся: мне стало жаль потерянного времени.
В недобрый час попал я в Великий Город. Дождь сорвал гладиаторские бои, и горячечная жажда легкой крови копилась теперь в стенах Города зловещей досадой. Даже промокшие до костей псы, прибившись вплотную к стенам, под козырьки крыш, не затихли, а судорожно взвывали вслед.
Моя судьба – попадать в дурные истории, когда справедливость остается утверждать не силой молитвы и грозного пророческого жеста, а силой и точностью удара.
На площади в Велии я протиснулся через толпу возбужденных зевак, которым небесная вода была нипочем. Я увидел, как несколько плебеев из вольноотпущенных избивают рабов – носильщиков паланкина. Сам паланкин был опрокинут. Его хозяин – пожилой, благородный человек в сенаторской тоге с алым кантом, видно, только что поднялся на ноги, – вся его тога была в грязи. Он, тяжело опершись на борт паланкина и прижав другую руку к животу, слабым голосом звал на помощь. Толпа отвечала ему хмельным хохотом и свистом.
Позднее я узнал, что надругались над Гнеем Аврелием Масветом, одним из сенаторов, неугодных Александру Северу, вернее, не ему – он был настолько мягок, что и муха едва ли могла стать ему неугодной, – а его свирепой матушке Мамее.
Центурионы, обязанные прекратить это позорное действо, будто нарочно попрятались, и я без труда нашел глазами истинных вдохновителей избиения: трое преторианцев с дурными ухмылками на лицах стояли поодаль, в колоннаде храма.
Я обернул кулак кожаным ремнем и уложил по очереди всех подкупленных драчунов. Одного из них, вытянувшего из-за спины нож, пришлось искупать в сточной канаве.
Толпа, подавшись назад, затихла и начала редеть.
Я помог сенатору добраться до дома, назвал ему свое имя, а от приглашения и денег отказался.
За мной следили, не скрываясь.
Едва я спустился с порога сенаторского дома и повернул за угол, как трое зачинщиков преградили мне путь. Первому же преторианскому ублюдку, показавшему мне железо, я выбил зубы. Остальные поостереглись и исчезли.
Дальнейшее знакомство с Римом не предвещало ничего хорошего, и я, запутывая следы, к концу дня выбрался на свободу.
Соляная дорога повела меня на север.
Еще утром, входя в южные врата Рима, я мечтал скорее вдохнуть тепло родных очагов. Своего очага у меня не было – я вспоминал очаги моих танаисских друзей и даже костры Газарна.
Но у истока Соляной дороги мое настроение переменилось. Теперь меня вновь ожидало долгое странствие.
Почти не сворачивая в сторону, я прошел Рецию, Верхнюю Германию, Бельгику и остановился лишь в Британии, на валу Адриана. Я обозревал страны и народы, кормясь лекарским делом. Обратный мой путь лежал через Норик, Далмацию, Эпир. Я посетил утихшие Афины, переправился в Азию, побывал в Эфесе, прошел Галатию и Каппадокию и наконец омыл ноги понтийской водой в порту Синопы.








