412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Носов » Построение квадрата на шестом уроке » Текст книги (страница 8)
Построение квадрата на шестом уроке
  • Текст добавлен: 23 марта 2026, 08:00

Текст книги "Построение квадрата на шестом уроке"


Автор книги: Сергей Носов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

– Твердо!

– Хорошо тебе. У тебя есть цель. Представления о Вселенной. А выпить… есть у тебя?

– Нет.

– Тогда на!

В руке у него возникла уже открытая бутылка, и он протянул ее Стиву.

Впервые в жизни Стив пил водку из горлышка.

Без-тюбетейки выпил вторым.

Он спросил Стива:

– Одного не понимаю, почему ты не хочешь меня пропустить?

– Ты свободен, – сказал Стив, отстраняясь.

К своим переводам из поздней Ахматовой, опубликованным в третьем номере The Findings, Стив Роут предпослал небольшое вступление, в котором среди прочего признавался: «Невозможно забыть воздух Комарово. В знаменитой «зеленой будке», до сих пор принадлежащей Литфонду, я провел полночи и встретил рассвет в дремучем лесу. Я вернулся из Комарово совсем другим человеком».

В этих словах молодого переводчика некоторые нашли претензию на обладание особыми моральными правами, допускающими прерогативное понимание предмета. Другие здесь распознали намек на какой-то реальный опыт, о котором автор не желал распространяться. Как бы то ни было, признание выглядело по меньшей мере загадочным. Что за ним стояло и стояло ли вообще что-нибудь определенное, сказать трудно, и, может быть, всех труднее было самому Стиву. Он действительно избегал рассказывать о своем посещении Комарово, а что до встречи «рассвета в дремучем лесу», то помимо этого неясного высказывания никаких других свидетельств о своих ночных лесных приключениях Стив общественности не предъявил – ни печатных, ни устных. И на то было немало причин, главная из них – он ничего не помнит.

Между прочим, изучая позже карты местности, он обнаружил географический казус: Черных озер оказалось целых два – оба лесные, совсем небольшие, соединенные короткой протокой. Официальный лимноним (разновидность гидронимов) представлен во множественном числе и относится к обоим вместе – Черные озера; при этом каждое из озер не перестает само по себе подобно соседу быть Черным озером. Вызволением из зоны неопределенности (Стиву хотелось думать об этом такими словами), проще сказать, своим спасением (Стив, правда, не совсем ясно представлял, от чего) он был обязан восточному озеру, в которое, судя по карте, впадал Черный ручей. О Черном ручье память Стива молчала, Стив даже не знал, дошел до ручья или нет. После прощания с Без-тюбетейки, вполне сносно запечатлевшимся в сознании Стива, и до самого озера все заместилось в его мозгах мраком беспамятства, озаряемого редкими вспышками припоминаний – это когда Стив, споткнувшись, падал на землю. Впрочем, запомнилось еще сногсшибательное чувство невероятной отваги – Стив не боялся ни волков, ни медведей, и только муравьев он взаправду страшился – муравейники здесь в рост человека, – так что, упав, он немедленно вскакивал на ноги.

Неопределенность, имевшая власть над Стивом в течение неопределенного, хотя и поддающегося в целом оценке времени, стала стремительно расточаться, когда Стив увидел перед собой определенно цельное и притягательное – водную гладь.

С каждым шагом по направлению к ней Стиву возвращались обычные представления о предметной реальности: лес как таковой снова оказывался суммой деревьев, а линии, заслоняющие от глаз опознанную поверхность воды, – не просто деревьями, но несомненными соснами. Влекла туда через утренний сумрак – теперь он почувствовал это – тропинка, и Стив по ней побежал. Он уже никогда не сумеет объяснить себе ту внезапную стремительность и целеустремленность. Ему и в одежде не было жарко, он и в одежде порядком замерз, но, если бы не мешала корзина, которую он, оказывается, до сих пор не потерял еще, он бы стал раздеваться уже на бегу. Он торопился так, словно от этого зависела жизнь. Стоило добежать до дощатых мостков, и он мигом разоблачился догола – с такой быстротой, словно боялся окончательно окоченеть. Не раздумывая ни секунды, он рванул по мосткам, уводящим от заболоченного берега, и с разбегу кинулся в воду.

Тысячи булавок вонзились в тело. И – ошпарило холодом. И не было разницы между «студеным», «темным» и «мокрым» – все под водой было одно.

По счастью, там не случилось ни коряг, ни утопленных бревен.

Он вынырнул, ему показалось, почти на середине озера.

Он только сейчас увидел, какое оно… малё-оо-ооооохонькое.

И в это мгновение мир окончательно возвратил себе прежние очертания. Все упорядочилось и налилось объемом.

И Стив ощутил себя.

Как будто душа улизнула куда-то, а теперь опомнилась и вернулась.

Первое, кем он ощутил себя, когда возвратилась душа, было человеком, оказавшимся в холодной воде и таращившим по сторонам глаза: со всех сторон возвышались стройные сосны и над ними сияло небо – только сейчас он осознал, что ночь прошла и уже рассвело; и тем человеком, который осознал, что уже рассвело, а ночь прошла, было второе, кем он ощутил себя, когда душа возвратилась.

Стив понял, что надо на берег.

Выбраться из воды оказалось непросто. Озеро было сильно заболочено у берегов (bog lake). Стив предпринял несколько попыток вскарабкаться на кочки топкого берега – ноги вязли в иле и не на что было опереться руками. Боясь замерзнуть и рискуя поломать ноги, он полез на мостки, предназначенные не для купания, а для рыбной ловли. Доски торчали враскоряку – Стиву было не подступиться, но в итоге он все же изловчился и выбрался.

Прыгал на суше, фырчал, натягивал одежду на мокрое тело, не переставая приплясывать.

И, одевшись, прыгал еще, да так, что из кармана куртки – хорошо, увидел! – выскочил iPhone и шлепнулся в мох. Поднял. Проверил. Пять непринятых ночных звонков от Кати, один от Милли и ни одного от Линды.

Еще сообщение от Арины. Одно только слово: «Живой?»

Больше не прыгал. Прислушивался. Тишина была поразительная.

Будто все они, эти сосны, да и Черное озеро это, наблюдали за Стивом. Будто все спросить хотели: «Ну как?»

Ему показалось, что корзина светится изнутри. Так и было: поверх волчков лежал невыключенный фонарик.

Волчков было немного, но дно корзины закрыли.

Желтенькие… Было в них китайское что-то.

Стив не помнил, где он их собрал и когда.

Всё со временем выцветает, дорогая Ольга Ивановна!

– А теперь, дорогие ребята, – произнес Олег Петрович, поправляя очки под густыми седыми бровями, – настало время вспомнить последнее произведение Бориса Проростова. Этот рассказ мой дед написал для детей, для читателей примерно вашего возраста. Рассказ называется «Красная рубашка», он очень короткий. Возможно, это не лучшее творение моего деда, далеко не самое лучшее, но это его последняя литературная работа, и уже только поэтому она заслуживает того, чтобы я ее вам прочитал. Слушайте.

Красная рубашка

Есть ли такие, кто не любит цирк? Все любят цирк. Только Петя, наверное, больше всех любит цирк.

Поэтому он очень обрадовался, когда учительница сказала, что поведет в воскресенье весь класс на новую цирковую программу.

Слов нет, программа была интересной. Воздушные гимнасты перелетали с трапеции на трапецию под самым куполом цирка. Жонглеры работали сразу с десятью тарелками каждый, а какими смешными были клоуны!

Зрители радостно аплодировали мастерам советского цирка, а громче всех – Петя.

Но когда появился дрессировщик со своими питомцами, настроение Пети резко переменилось.

Там была обезьянка в красной рубашке с четырьмя карманами.

А у Пети две недели назад пропала точно такая рубашка. Случилось это во время спортивного праздника. Петя вернулся в раздевалку после прыжков в высоту – смотрит, а рубашки нет. Кто мог взять чужую рубашку? Участники соревнований были исключительно пионеры, а пионеры не берут чужого.

Петя вскочил с места и побежал по ступенькам вниз на арену.

– Это моя рубашка! – закричал Петя.

– Мальчик! Уходи отсюда! Ты пугаешь зверей! – зашипел на него дрессировщик.

А зрители стали смеяться, потому что решили, что так надо.

– Я узнал! Это моя рубашка! – кричал Петя.

Но тут подбежала учительница, схватила Петю за руку и потащила Петю наверх.

– Петя! – говорила ему учительница. – Это не твоя рубашка, ты ошибся!

А все продолжали смеяться, думая, что так и надо.

На другой день вся школа знала о “подвиге” Пети. Одноклассники смеялись над Петей. Вместе с тем они осуждали его за несдержанность.

А через две недели в школу пришло письмо. В нем содержалась просьба выразить благодарность мальчику, который проявил бдительность и, сам того не ведая, указал органам НКВД на подозрительного дрессировщика. Органы НКВД на всякий случай проверили дрессировщика и установили, что он вредитель, а кроме того шпион.

Больше над Петей никто не смеялся».

Олег Петрович положил на стол ксерокопию журнальной публикации и, слегка наклонив голову, посмотрел поверх очков на учеников за партами. Потом он бросил взгляд на классную руководительницу Ольгу Ивановну, сидевшую за столом у окна, откашлялся и снова продолжил открытый урок.

– Видите, какой неоднозначный и в то же время ёмкий рассказ, – произнес Олег Петрович, обращаясь к школьникам. – Про вашего сверстника, только жившего в другую эпоху. Вы, конечно, спросите, выдумана ли эта история. В известной степени, да – без художественного вымысла не бывает литературы. Но в основе рассказа лежит реальный случай. Спустя много лет моя бабушка рассказывала моей маме, как было на самом деле. Один мальчик в тридцать седьмом году чуть не сорвал цирковое представление, потому что ему показалось, будто у кого-то там на арене была панамка, которую он потерял. А писатель Борис Проростов, мой дедушка, заменил в рассказе панамку на рубашку и добавил драматизма в историю, а самое главное, попытался передать атмосферу того страшного времени. Ну, вы это наверняка почувствовали. Это было время незаконных репрессий. НКВД – если не знаете, это орган такой, чтобы в стране был порядок, а на самом деле они боролись с лучшими представителями народа, представителями интеллигенции, как мой дед, который ничего не делал плохого. Время незаконных репрессий, вот что было в стране. Дедушкин рассказ вышел в детском журнале, а через день уже за дедушкой приехали – его арестовали, и больше никто моего деда не видел.

– А что стало с дрессировщиком? – спросила девочка с первой парты.

– А при чем тут дрессировщик? – нахмурился Олег Петрович. – Я вам не о дрессировщике рассказываю, а о судьбе моего дедушки.

– Так дрессировщик был правда шпионом?

Олег Петрович набрал воздух в легкие, как бы запасаясь терпением. Выдохнул.

– Дрессировщик – литературный герой. Был ли он вредителем и шпионом, на этот вопрос однозначного ответа в рассказе нет. Писатель в рассказе нигде не одобряет действий НКВД и лично сам не осуждает дрессировщика, он вообще не дает никаких оценок тому, что случилось. Каждый должен сам для себя решить насчет шпиона. Лично я для себя окончательно не решил – был дрессировщик или не был шпионом. Скорее всего, он не был шпионом, и тогда рассказ надо читать как осуждение произвола со стороны НКВД, но только тогда – внимание!.. прошу внимания, дети! – убедительно вас призываю воздержаться от любых упреков в адрес мальчика Пети, он не виноват, что навлек беду на дрессировщика… С другой стороны, шпионы и вредители тогда тоже встречались. От этого никуда не уйдешь. Кто знает, может, дрессировщик в самом деле шпион. Могло быть и такое.

– А как Петина рубашка попала к обезьянке дрессировщика? – продолжала расспросы все та же девочка за первой партой.

– Вы не поняли рассказ, это другая рубашка. Вы невнимательно слушали. Петя ошибся, но ошибка Пети помогла разоблачить дрессировщика… если стоять на позиции, что он шпион. Но шпион он или не шпион, повторяю, это не имеет никакого отношения к рубашке на обезьянке…

– Почему?

– Что «почему»? Было бы по-другому, дедушка наверняка бы дал в рассказе необходимые разъяснения. А их нет. Значит, Петя ошибся.

– Олег Петрович, – вмешалась Ольга Ивановна. – А за что арестовали вашего дедушку?

– Спасибо за вопрос, Ольга Ивановна, именно про это я и хотел рассказать, но дети меня сбили с биографического мотива на, так сказать, интерпретацию текста… Никто так и не узнал точно, за что арестовали дедушку. Время было такое, вот и арестовали. Тогда же не объясняли, за что. Понятно, что за рассказ. Но скорее всего – за рубашку в рассказе. Была бы панамка, может, ничего бы и не было.

– Это что же, получается, в рубашке нельзя, – сказала Ольга Ивановна, – а в панамке можно?

– Вот я и говорю, – сказал Олег Петрович. – У дедушки у самого была такая рубашка, красная и с четырьмя карманами. Эту рубашку ему подарили на чулочно-трикотажной фабрике «Красное знамя», где он много раз выступал. Рубашку из плотной материи специально для него сшили молодые ткачихи, читательницы его книг о гражданской войне. Он очень гордился этой рубашкой, носил навыпуск и надевал на праздники, а также на встречи с читателями, куда бы его ни приглашали. Все знали, что у него есть такая рубашка – красная и с четырьмя карманами. И что такой рубашки больше нет ни у кого.

– Помните, – обратилась Ольга Ивановна к ученикам, – я рассказывала вам, что такое образ? Красная рубашка стала частью образа писателя. Представляете?

– Да, Ольга Ивановна, именно так, с четырьмя карманами… И вдруг он вставляет эту рубашку в свой рассказ. Вставляет и отдает обезьянке…

– А зачем? – спросили из класса.

– Да низачем!.. затем что писатель!.. Имеет право! А разве нельзя?

– Неужели за это могли арестовать!? – воскликнула Ольга Ивановна.

– Могли, еще как могли! Я много думал об этом. И вот что я вам скажу, мои дорогие. Мы все должны понять простую вещь. Сталин не любил обезьян. За что поплатился великий Зощенко? За детский рассказ «Приключение обезьяны». Ничего предосудительного не было в этом рассказе, а по Михаилу Зощенко ударили специальным постановлением ЦК КПСС… А мой дедушка мало того, что изобразил обезьянку, он еще ей уступил свою знаменитую красную рубашку с четырьмя карманами… которую ему подарили на «Красном знамени»… Там и картинка была… Обезьянка в рубашке…

Тут раздался звонок. Ученики возрадовались, Ольга Ивановна поспешила «от лица всех» поблагодарить Олега Петровича за интереснейший рассказ о своем дедушке и отпустила класс на перемену.

Олег Петрович собирал портфель. Он был сильно взволнован.

– Я не знала, что Сталин не любил обезьян, – подошла к нему Ольга Ивановна. – Неужели Зощенко пострадал из-за этого?

– Разные есть версии, но они все неубедительные. Случай моего дедушки подтверждает мою догадку. Просто Сталин не любил обезьян.

– А та рубашка – она, конечно, не сохранилась?

– Черт! – воскликнул Олег Петрович. – Я же совсем забыл! Сохранилась! Как не сохраниться?! Я же ее нарочно надел, чтобы показать детям…

Он расстегнул пиджак.

– Ой, – изумилась Ольга Ивановна. – Но она ведь… не красная.

– Все со временем выцветает, дорогая Ольга Ивановна, – проговорил Олег Петрович, показывая на себе рубашку. – Все ветшает. Увы. Но из четырех карманов два все-таки сохранились. Неплохой результат.

– Можно потрогать?.. Сколько же лет ей?.. Впрочем, тогда нитки настоящие были, натуральные…

– Ну, осторожно же, Ольга Ивановна… Не так…

– Все, все, больше не буду! – отдернула руку Ольга Ивановна. – Надо же… А я еще удивлялась, как вы странно вырядились, Олег Петрович… Что, думаю, на нем такое?.. В чем это он?..

Ольга Ивановна хотела спросить про дрессировщика, потому что ей тоже не все было понятно про дрессировщика, но что-то ее заставило не задавать больше вопросов.

Оба вышли из класса.

Третья сторона
(перпендикулярная первым двум)

Как-то в начале

Я знал, что образовался в материнском животе и что изначально представлял собой что-то мелкое, и не просто мелкое, а самое мелкое, что можно вообще представить, потому что, конечно же, я начинал вырастать из чего-то самого-самого наимельчайшего, что только и есть на свете, а самое мелкое из того, что я знал, был электрон. Я знал, что все состоит из атомов, и, как выглядит атом, тоже знал – шарик-ядро, а вокруг него летают электроны, самые мелкие шарики, какие только можно представить. Изображение атома можно было увидеть везде, «мирный атом» был символом эпохи. Один такой атом возвышался над крышей пятиэтажного дома на Московском проспекте. Глядя на него, я представлял, каков из себя электрон (шарик) и кем был я изначально до того, как родился.

* * *

СЛАВА СОВЕТСКОЙ НАУКЕ красовалось над крышей. Я еще не ходил в школу и не знал, что это ВНИИ метрологии, но знал еще задолго до школы, для чего нужны восклицательный и вопросительный знаки. Если после СЛАВА СОВЕТСКОЙ НАУКЕ нет восклицательного знака, это не лозунг (примеры лозунгов были перед глазами – и все с восклицательными знаками). А здесь почему-то восклицательный знак отсутствовал. Значит, это не лозунг, не восклицание, это заглавие – обозначение того, что есть под ним. То есть в этом здании и находится СЛАВА СОВЕТСКОЙ НАУКИ (о падежных окончаниях я еще не был осведомлен). Вероятно, она здесь хранится, на каком-нибудь этаже, в какой-нибудь особой комнате, в большом шкафу, похожем на книжный шкаф, только не деревянный, а железный и без стеклянной дверцы. Но как выглядит эта СЛАВА – на это уже моей фантазии не хватало.

* * *

Не помню, послали ли меня на кухню за чем-нибудь (за чем, если мне лет пять?) или я просто обнаружил перед взрослыми нежелание туда входить одному (были гости – в комнате за столом), но отец вдруг мне решил объяснить беспочвенность моего страха. «Пойдем вместе», – взял меня за руку и мы пошли. На кухне было не так чтобы слишком темно – просто сумрачно: свет проникал и через окно со двора, и через дверь из прихожей. «Видишь, никого нет?» Но я и сам знал, что там нет никого. «И здесь нет», – поднял край клеенки, и я удостоверился в том, что мне и так было известно: под столом нет никого. «Скажи, чего ты боишься?» Но я не знал, как на это ответить. Ему очень хотелось искоренить причину моего страха, и он упорно требовал, чтобы я сказал, чего боюсь. Надо было ответить, и я тогда просто так показал на духовку. Отец открыл с готовностью дверцу. «Видишь, там нет никого, вот, потрогай противень». Потрогал. «Не страшно?» «Нет». «Больше не будешь бояться этого?». Но этого я не боялся, я правду сказал: «Не буду». «Вот и отлично», – он был рад, что нашел причину. Мы вышли.

* * *

Понятно, что умирают другие – кого-то съедают, кто-то сам. Но вдруг однажды: «Все умрут!» – и: «Я тоже? Тоже умру?» Помню это ночное – тоже! – не страх даже, а отчаянное переживание несправедливости. Перед глазами черный книжный шкаф, в стеклах его блики уличных ламп, и мама, стоя рядом с моей кроваткой, уклончиво объясняет, почему об этом не надо думать: потому что это будет та-ааа-ак нескоро, что, можно сказать, никогда. И потом – наука. Наука будет продлевать жизнь человека все дальше и дальше. Так далеко, что человеку самому уже надоест жить-поживать, потому что он уже будет все знать на свете и станет ему неинтересно, а наука все равно будет продлевать и продлевать его жизнь: пусть себе живет, если родился. Как-то так. Не очень педагогическое объяснение, но оно меня удовлетворило. Вот бабушка верит в Бога. А лучше бы она молилась не Богу, а науке. «Бабушка, научи меня молиться науке». «Какая наука? Что ты говоришь такое?»

* * *

В Зоологическом музее самое сильное впечатление на меня произвел скелет человека. Я знал, что смерть неизбежна, и все равно не предполагал, что все так плохо. Превратиться в конечном итоге в скелет – это ужасно. Я не хотел. Я знал только один способ избежать этой участи – повторить путь Ленина. Надо что-то сделать такое, чтобы человечество признало заслуги твои и подвергло тебя бальзамированию. Лежать, как Ленин, не так страшно. Но разлагаться… Короче, надо Лениным стать. Буквально – как Ленин. Стать Лениным, а не скелетом.

* * *

Если атомная война неизбежна (пытался себя успокаивать), то, может, это и к лучшему. Не так жутко – если все вместе. Атомная бомба – и раз – и словно ничего не было. Только для этого надо много атомных бомб, чтобы уже никому-никому нельзя было пожалеть ни о чем. Что-то было в этой мысли нехорошее, скверное, я понимал, – но ведь не я же изобрел эту бомбу. Помню, когда подумал об этом: смотрел утром в окно, видел крышу дома напротив, освещенную солнцем. Было мне, наверное, шесть. Страшно, когда один, а когда все вместе – уже что-то другое. Как будто и не было. И никто не узнает, было оно или нет – была ли вот эта крыша напротив. А значит, никто не узнает, что что-то случилось. И что кто-то был, с кем случиться могло. А значит, ничего не случилось. И ни с кем не случилось. Потому что некому это будет знать.

* * *

Если бы мне предложили выбрать казнь, я бы предпочел отрубание головы. Тюк! – и вроде бы все кончено, а вот и нет: отрубленная голова еще живет секунду (кто-то сказал – и я поверил). То есть так: обезглавленный умер, а голова еще секунду живет. Почему-то эта секунда, обманувшая смерть, мне представлялась особенно драгоценной. Больше и не надо: между двумя смертями – обезглавленного тела и самой головы – она и так равна целой жизни.

* * *

Было время, когда взрослые, особенно гости нашего дома, нарочно донимали меня, маленького, всякими своими обнимашками, чтобы только услышать мое коронное: «При коммунизме не целуются», – так я пытался избегать докучных ласк. С трудом сейчас представляю, как это получалось фонетически в устах четырехлетнего, но что было такое – помню точно. И обстоятельства тоже ясны – меня провоцировали. Где это услышал, уже не скажу. Могли научить, мог и сам додуматься. «Коммунизм» было тогда на слуху. Про коммунизм заговорили повсеместно после хрущевских прожектов на XXII съезде партии. Значит, это осень-зима шестьдесят первого. И это одно из первых отчетливых воспоминаний. Мне еще нет пяти, и у меня чулочки на резинках.

* * *

Самое жуткое, что могло бы со мной быть, это если бы я был кем-то или чем-то другим. Гусеницей. Пауком. Мухой. Мне было страшно думать о том, как не повезло сороконожке быть сороконожкой. А камень? Вот он лежит. Он неживой. Но как это быть неживым? Быть – и быть неживым? Не представляю. Но и быть другим человеком – это тоже как-то не по себе. Родился бы я в другой стране или в другой семье, разве был бы тот родившийся мною? Ведь я, который находится здесь, уже бы здесь не был. Был бы он мною, но без меня? Ум в тупике.

* * *

Рыбка гуппи – полная дура, она ест своих детенышей. Живородящая – лучше бы откладывала икру. Отец ее пузатую отсаживал из аквариума в литровую банку – чтобы там и рожала. В раздутом, почти прозрачном брюхе чернели точечками глазища мальков. Вот мальки выбрасывались из брюха наружу, как бомбы из самолета, а она вся, сделав рывок вперед и развернувшись, ам-ам, проглатывала новорожденных. Кто не спрятался, я не виноват. Но у кого-то спрятаться получалось – в комке водорослей. Потом отец эту дуру отпускал обратно в аквариум, а те проводили детство отдельно в банке, пока не подрастали чуть-чуть.

* * *

Другое потрясение – микроскоп. Небольшой, он умещался в продолговатом ящичке, размерами не более жестяной коробки из-под индийского чая. Отец гордился этим старинным микроскопом и берег его. Волосок с моей головы в нем казался бревном. «А ну-ка посмотрим, что у тебя под ногтями». О, ужас! Не надо. Мурашки по коже. Я потрясен. «Будешь теперь мыть руки?» Буду, буду. Но как же они? Им каково? Как им себя – вот такими… чувствовать, ощущать? А я? А мне? Пропасть непохожести – знать о ней и с этим жить?

* * *

Читать научился рано – где-то в беспамятном возрасте. В пять из больницы уже писал домой письмо – своими персональными, отличными от общепринятых буквами, – но в целом подлежащее прочтению. Мама его сохранила. Меня интересовал размер светофора. Мне тогда сообщили в больницу, что отец сделал настольный светофор и, когда меня выпишут, он у меня будет. Светофор оказался на батарейке, с переключателем – работал как надо. «Вот так обозначается лампочка, так батарея», – отец рисовал на листочке схему: здесь бегут электроны, их движение – электрический ток. Было понятно. Можно. Нельзя. И еще – будь внимателен (это желтый). Между нельзя и можно.

* * *

Помню, когда – помимо большого и мизинца – узнал названия трех других пальцев, еще до того остававшихся безымянными, – в итоге безымянным остался один, – но как научился считать (то было раньше), не помню. Главное, было до десяти доучиться. Дальше учится проще. А дальше пойдет совсем легко. И вот на мне еще слюнявчик, а я уже до миллиона могу. И дальше. А там – миллиард. И дальше. А что будет дальше? Взрослые сами не знают. «Надо подумать, – сказал отец и вспомнил, подумав: – Квадралион. Почти бесконечность. Тебе не надо». Почему же не надо? Как раз мне это надо – я знаю: потом – две почти бесконечности. Три почти бесконечности. Почти бесконечность почти бесконечностей. И я один это знаю. Один!

* * *

Событие: родился братик, двоюродный. Едем на край города, на Дибуновскую улицу. Я предвкушаю знакомство. Братик! У меня! Его зовут Александр. Мне всегда хотелось братика. Я поражен: что-то красное, сморщенное. Я знал, что он маленький, но он не маленький, а какой-то. «Он маленький, – мне говорят, – он подрастет». Говорят: «Ты сам был такой». Нет. Неправда. Был, но другим. Им весело. А мне – нет. Разрешают потрогать. Я не хочу. «Да ты потрогай, потрогай». Я отказываюсь трогать его. Отворачиваюсь. Отхожу. Это не он. Чувствую себя обманутым.

* * *

Вот польза от знания счета. Когда тебе пять лет, можешь представить, как далеко до ста. А ведь пока тебе пять, люди могут до ста доживать и даже больше. Один, два, три, четыре, пять – ты столько живешь – так быстро сосчитал, а это целая жизнь! А теперь впереди: шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать… досчитав до сорока, уже устаешь… а еще до ста далеко… Пятьдесят – это много, это гораздо больше, чем пять. Прожив пять долгих лет, веришь с трудом, что и пятьдесят когда-нибудь будет… Семьдесят два, семьдесят три, семьдесят четыре… Жизнь – очень длинная вещь, ей не видно конца, ты теперь сам убедился. А когда будет сто – СЛАВА СОВЕТСКОЙ НАУКЕ – наука продлит жизнь человека еще лет на сто, а может, на двести… А потом – еще и еще… На практике счет ограничивается на ста тридцати – ста сорока: потом – засыпаешь.

* * *

Помню, как отец учил меня завязывать шнурки – трудная школа, и как определять по часам время – это давалось значительно легче. В то время часы ходили медленнее: один тогдашний час длился гораздо дольше, чем час, который сегодня. Особенно долго время тянулось в трамвае. Дорога от Сенной – тогда от площади Мира – до Новой Деревни занимала почти вечность. Но и дома, особенно когда приходилось ждать что-то хорошее, время почти стояло на месте, что доказывали простые наблюдения за будильником: минутная стрелка могла бы показаться самым медленным предметом из всех способных передвигаться на нашей планете, если бы я не знал, что часовая тоже «идет» и это не увидеть глазом.

* * *

Афиши обычно вывешивались или на чугунной ограде, или с торцов гранитных сооружений у входа в сад, сказать иначе, пилонов. О том, что эти каменные строения полые, я ни за что бы не догадался, если бы не боковые окошечки – по паре у каждого. Впрочем, окошечки были постоянно закрыты, все кроме одного – у левого пилона: там, в темноте, как белка в дупле, пряталась кассирша, продавщица билетов. Возможно, она там проживала безвылазно. Действительно, я не понимал, как туда можно попасть, если только не через окошечко (о наличии дверцы со стороны сада мысль мне в голову не приходила). Однажды бабушка вместе со мной шла вдоль Фонтанки – посмотрела на афишу и захотела в кино. В окошечке она купила билет, а меня, шкета, пропустили бесплатно, – на мою скромную персону даже не распространялся возрастной запрет «детям до 16». Фильм назывался «В джазе только девушки», и можно сказать с уверенностью, что во всем мировом прокате («Некоторые любят погорячее») он не имел более благодарного зрителя, чем я. Не помню, понравилось ли кино бабушке, но я в деревянном зале бывшего театра-буфф едва не визжал от восторга, особенно когда начинались погони с переодеванием. А еще раньше, там же, в Измайловском саду, посмотрел с отцом «Трех мушкетеров» (мне должно было исполниться вот-вот шесть). Я уже видел много чего на экране, но почему-то именно этот фильм оставлял ощущение чего-то невероятного. Я знал, что кино снимают, но не понимал, как это может быть сделано, – только что была драка, секунды не прошло, и уже все скачут на конях. Я все время хватал отца за руку и спрашивал, будут ли еще драки. «Будут, будут!» И они – были. О счастье!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю