Текст книги "Построение квадрата на шестом уроке"
Автор книги: Сергей Носов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
По воротам
Помню свой первый опыт «боления». Спортивные состязания, конечно, я и раньше видел, но «проболел» по-настоящему, с нешуточными переживаниями, именно тогда – в мое белорусское лето 1964 года, когда взрослые взяли меня, семилетнего, к соседскому телевизору смотреть прямую трансляцию – наши против испанцев. Позже в моем сознании испанцы подменились немцами, и до недавнего времени я думал, что именно им тогда проиграла наша сборная. Матч запомнился другим: изматывающей «нервотрепкой» (взрослое слово) и какой-то вопиющей несправедливостью (помню, у телевизора то и дело ругали судью, а экзальтация взрослых по-своему откликалась в душе меня маленького). Когда же, где-то в конце игры, великому Яшину забили роковой гол, я впервые почувствовал, как рушится мир.
Что же это было такое? Клавиатура под рукой – и словно это было вчера: финал Европейского Кубка наций, победа испанцев 2:1, решающий мяч забил Марселино с подачи Переда на 84-й минуте. Ничего не поделаешь, интернет преумножает знания, стало быть, и скорбь тоже.
В детстве иное так поражает воображение, что запоминается на всю жизнь, причем не само по себе, а именно степенью потрясения. Мне, например, не забыть тот, как теперь говорят, «когнитивный диссонанс», который я испытал в младшем отряде пионерлагеря, когда узнал от сверстников, что наш футболист, ударив мячом по воротам, убил наповал обезьяну, эти ворота защищавшую. Уже и не вспомнить, что потрясло больше – сила ли пушечного удара, убийственного для вратаря, или неведомая обезьяна, кем-то где-то зачем-то поставленная на ворота. И в каком ключе подавалась история, тоже не вспомнить: то ли в общегуманистическом, – дескать, возможности человека в принципе безграничны, то ли в экологическом, – почто подставили невинную обезьяну? – то ли в патриотическом – вот, мол, какие у нас нападающие!.. Но то, что речь шла о футболисте «нашем», это факт, иначе бы история не передавалась вполголоса, по секрету – не каждому сию тайну можно было доверить. Не скажу, что загадка той обезьяны меня томила всю жизнь, но тут, по футбольному поводу как-то вспомнил ее, зашел в поисковик с выражением «убил мячом обезьяну», и сразу вышел – о интернет! – на Виктора Владимировича Понедельника. В упомянутом матче с испанцами он, кстати, забил гол. А недавно он, седовласый ветеран, на жеребьевке Евро-2012 представлял команду образца счастливого для нашей сборной 1960 года. Оказывается, первопричина обезьяньей легенды, и в частности ее вариантов в детском фольклоре, это он, Понедельник. Правда, никакого смертоубийства не было, и обезьянка вовсе не стояла ни в каких воротах, а была талисманом, и вообще все было, конечно, не так, совершенно иначе, в том курьезном товарищеском матче со сборной Мали, а в чем, собственно, курьез, милости прошу в поисковики, я ж про то, как странно миф может годами тлеть в голове уже взрослого человека, беспокоя недосказанностью из далекого детства.
Вряд ли с помощью интернета восстановлю в памяти название нашего пионерлагеря. Я даже точно не вспомню, куда нас вывозили на лето. Но хорошо помню мой гол в матче с другой младшей группой – мой бесславный гол в собственные ворота. Между прочим, я, второклассник, усвоил тогда нехорошее слово на букву М. Я был уверен, что это футбольный термин, означающий нападающего. Просто, носясь по полю, мы все обращались друг другу во время игры, выкрикивая это звучное слово на букву М и требуя пас. Когда я дома уже со знанием дела употребил это слово, рассказывая о нашем футболе, мои родители изумились. Отец объяснил потом, что это слово означает совсем не то, что я думаю, и лучше его не использовать. Я ему не сразу поверил. Мне казалось, что он ошибается. Уж слишком был убедителен мой футбольный опыт того пионерского лета.
307-я
В здании нашей школы, оказывается, родился Шостакович. С чего бы это? За все годы учебы я ни разу не слышал ни от кого, что пространство нижнего этажа – с раздевалками, спортивным залом, столовой и медкабинетом – в известные времена было местом первых лет жизни великого композитора. Оказывается, отец Дмитрия Шостаковича (тоже Дмитрий Шостакович), будучи заведующим Городской поверочной палатки, проживал здесь на казенной квартире. Сама поверочная лаборатория с прочими служебными помещениями занимала первый этаж. Так что отец будущего композитора где жил, там и работал.
Стало быть, и Менделеев сюда приходил, – это он основал Палату мер и весов, частью которой стала Первая петербургская поверочная палатка.
Помню, как я удивился, увидев знакомый адрес в книге «Шостакович в Петрограде-Ленинграде», – школу к тому времени я уже давно закончил. Вряд ли наши учителя скрывали от нас факт рождения будущего композитора в этом историческом здании. В годы моей учебы, похоже, никто вообще не знал в нашей школе ни о рождении здесь Шостаковича, ни о поверочных лабораториях, связанных с именем Менделеева. И о Ларисе Попугаевой я никогда не слышал, пока на это здание уже в новом тысячелетии не повесили мемориальную доску. Она окончила школу в 1941-м. Известна как первооткрыватель алмазных месторождений в Якутии. То есть известна сейчас, а когда мы учились, никто о ней и не знал ничего.
Открытие первого в СССР коренного месторождения алмазов это вам не фунт изюма. О значении события (и роли в нем Попугаевой) много всего в интернете. Но тогда об интернете мы и мечтать не могли. Мы даже слово «компьютер» употребляли редко, чаще говорили «ЭВМ» (электронно-вычислительная машина).
Если верить интернету, здесь и Ленин бывал. Не верю. Хотя не знаю, все может быть.
В классе четвертом у нас появилась забава – залезать на школьную крышу. Попасть на нее можно было с крыши соседнего дома, того что на углу Подольской улицы и Загородного проспекта, – это бывший доходный дом Латышской церкви, а наша школа находилась по соседству – в здании, тоже принадлежавшем Латышской церкви, но построенном несколько раньше (вот у нас-то и родился Шостакович), ну а саму церковь снесли задолго до моего рождения.
В Москве вышел сборник «В Питере жить» – петербургские авторы о Петербурге, – там мне случилось неожиданно встретиться с Михаилом Шемякиным, с которым лично не знаком, но наши очерки – текст к тексту – соседствуют; и ведь надо же, оказывается, мы и сами могли встречаться на Загородном проспекте – нос к носу, – и наверняка встречались по нескольку раз, потому что практически соседствовали физически: когда я учился тут, он тут жил. Я-то был школьником, а он героем андеграунда, хотя и не в буквальном подполье жил, а на шестом этаже, о чем и поведал читателю. Он перечисляет некоторых жильцов своей коммунальной квартиры, – сдается мне, я бывал в этой квартире – там жила наша одноклассница.
Так вот, если с Верейской улицы зайти во двор со стороны несуществующей Латышской церкви, там за углом будет дверь на черную лестницу, очень мрачную, неухоженную, с верхней ее площадки ведет металлическая лесенка к люку в потолке, – на радость нам, люк не запирался на замок, – через него мы попадали в стаканообразное помещение, сопряженное с чердаком, а оттуда по еще одной лестнице карабкались в башню, из которой уже можно было выйти наружу и спуститься на крышу. Эта башня – пункт местной противовоздушной обороны, объект, сохранившийся еще со времен войны.
Крыша этого дома довольно крутая, передвигаться по ней можно только по самому верху. Чтобы с нее попасть на крышу школы, надо дойти до края дома и, держась за выступ брандмауэра, спуститься по склону к месту, где этот выступ становится невысоким, перелезть через него – с крыши одного дома на крышу другого. По правде сказать, сама по себе школьная крыша не была интересной – она полога, обычна, проста, одинакова в обоих направлениях, единственно привлекательна чем – это возможностью осваивать новые пространства (точнее – плоскости), продвигаться в глубь Подольской-Верейской. Здание, впрочем, в этом смысле бесперспективно, дальше нельзя – примыкающий к нему дом ниже нашей школы на два этажа, и тут предел нашим походам.
Но башня!.. Она замечательна. С нее открывается изумительный вид. На ней мы были выше всего в округе – может быть, только вровень с пожарной каланчой на Загородном проспекте.
Главную опасность в наших похождениях представлял некий дядька, проживающий, судя по всему, на шестом этаже. Однажды он залез вслед за нами в люк, чтобы натрепать нам уши, но мы оказались хитрее и сумели спрятаться за широкой печной трубой. Я далек от мысли, что это был не первой молодости Михаил Шемякин, – стал бы он заниматься такими глупостями. Но, возможно, кто-нибудь из обитателей той квартиры, перечисленных в его эссе. Шофер-дальнобойщик или моряк дальнего плавания, или отец художника, «гвардейский полковник, уволенный в запас за приверженность опальному маршалу Жукову».
Наш директор Федор Иванович немного чудил. Спасибо ему за это. Скучать не приходилось.
В педагогических кругах он был фигура известная, мы знали, что учимся в школе, директор которой в постоянном поиске. Нас нередко навещали комиссии, всякие методисты сидели на последних партах. Вероятно, за школой был признан негласный статус экспериментального полигона.
Формально школа была обычная – не математическая, не английская, не какая еще, но благодаря пассионарности директора, школу все время уклоняло куда-то. А человек он был увлекающийся.
Спустя время я навестил родные стены и узнал с удивлением, что школа наша обрела музыкальный уклон: в пору моего старшеклассия главным предметом была у нас химия – в Техноложку выпускников триста седьмой зачисляли без экзаменов. А до того были какие-то особые отношения с Герцена (с институтом имени Герцена). А еще раньше над нами шефствовали моряки. В те времена все классы были сгруппированы по «бригантинам». На одну «бригантину» приходилось три класса, связанных сложной системой шефства-подшефства, – старший, средний и младший. Между «бригантинами» шло перманентное соревнование. Помню, на каком-то общешкольном мероприятии старшеклассницы (а мы – «мелочь пузатая») пели под гитару: «В флибустьерском дальнем синем море бригантина поднимает паруса…» – и нам было хорошо. Хорошо, что поднимает паруса. Хорошо, что в дальнем синем море. И что в загадочном флибустьерском – особенно хорошо. Грех жаловаться.
Мне трудно сейчас объяснить, что это была за поощрительная акция такая – тогда я учился в классе, пожалуй, пятом, – команда нашей «бригантины» в чем-то не-вспомнить-в-чем победила, и я был среди тех, кто пожинал плоды победы. В числе других счастливчиков я провел в нашей школе какое-то время с ночлегом – как бы в походных условиях. Вероятно, были каникулы. Вероятно, весенние. Мы ночевали в спортивном зале в спальных мешках, нас кормили из полевой кухни, с нами возились курсанты морского училища, нам показывали кино, мы ездили в тир, и нам дали выстрелить из настоящего карабина. Странно, что от всего этого остались размытые воспоминания, похожие на туманный сон. (Может, это была «Зарница» – военно-спортивная игра пионерская?) Если честно, почти ничего не помню. Но что запомнилось хорошо – час после отбоя.
Лежим в спальных мешках на матах. Свет в физкультурном зале погашен. А наш «дядька морской», да, моряк – и не с печки бряк, а настоящий, к нам приставленный, авторитетно рассказывает о нашей военной мощи, равно как и о военной мощи противника. Темнота, лишь голос его звучит в тишине. Будет ли атомная война, будет ли третья мировая? – это нас очень интересует. Будет, обязательно будет. Я впервые услышал о событиях шестьдесят второго, о наших ракетах на Кубе. Он плавал – туда. А мы и не знали о том ничего. А было совсем недавно. А что делал я, когда мне было пять лет, – в октябре месяце? Лепил медведей из пластилина? А мир висел на волоске. Чуть-чуть бы еще, и полетели б ракеты. («По ракетам и анти-ракетам анти-анти-ракеты неслись», – поет Визбора мой двоюродный брат Миша, когда приходит в гости, и речь там идет о шестой мировой, что хотя бы как-то вселяет уверенность в беспрерывность истории… (Миша поймает дозу, он будет работать с реакторами, его похоронят на Серафимовском…)) В эту ночь я узнал о Пауэрсе – как его сбили над Уралом. Говорят, получилось только второй ракетой (наш моряк сказал «говорят»), а первой мы сбили свой самолет. «Забудьте, про что вам рассказывал, об этом нельзя». Мы всё понимаем. Нельзя.
Ну и как же это можно забыть, если нельзя никому рассказывать? Вот я и запомнил. Как нам доверили тайну.
Давно не встречал таких тонких резинок. Мне говорят: шляпные, – нет, те были тоньше, их еще использовали в авиамоделях. Они нарезались по длине два сантиметра – каждый такой отрезок становился прекрасным боевым снарядом. Запускалась резинка с помощью ручки, неважно – поршневой или шариковой. Пишущий конец ручки (перо) перетягивался концом резинки, так чтобы ее остальную часть можно было бы натянуть вдоль корпуса ручки и прижать в районе колпачка большим пальцем – ручка заряжена. Остается прицелиться и отпустить резинку. Летит на несколько метров и бьет очень хлестко, если попадает на открытый участок кожи. Классы пятый-шестой – это сплошные перестрелки на всех уроках без исключения.
Делали еще самострелы на базе грифельного карандаша, но здесь уже резинка была потолще – вроде аптечной. В качестве поражающего элемента в зависимости от конструкции использовались или тонкие стрелы, или спички. Это все уже скорее для улицы.
Более грозное оружие – по сути, летательный аппарат – иголка, привязанная к спичке, снабженной бумажными стабилизаторами. Лучше просто кидать в цель – кто метче.
Еще мы «взрывали болты». Гайка прикручивалась наполовину к концу болта, в образовавшуюся чашечку состругивалось спичечная сера, приворачивался другой болт – с тем чтобы сера между болтами была спрессована, а потом вся эта конструкция со всего размаха бросалась в кирпичную стену – раздавался громкий выстрел, и болты пулями разлетались. Удивительно, но гайка всегда оставалась на одном из болтов, более того – резьба почему-то не повреждалась, так что те же болты и ту же гайку можно было взрывать повторно. Понятно, что на такое были способны только наши советские высокопрочные болты, из углеродистой стали, воспетые еще по-своему Бродским («Даже стулья плетеные держатся здесь на болтах и на гайках…»). Нынешние, всякие там китайские, для таких дворовых потех не годятся.
Еще мы приносили в школу высоковольтные конденсаторы (радиодеталей тогда было пруд пруди), заряжали на переменах от сети и били друг друга током (кто первый).
Выкручивали вешалки-крючки в раздевалках и с помощью напильника добывали магниевые опилки (на советские вешалки шел, знаете ль, магний, – что там стулья на болтах и на гайках!..), но лично у меня до «бомбочек» дело не доходило, – так, простые фейерверки (описанные, кстати, в журнале «Наука и жизнь»). К химии я как-то охладел быстро.
А то еще можно (класс пятый) сложить из двойного тетрадного листа на японский манер кубик (чтобы он обрел объем, надо подуть в один из углов), попроситься за пять минут до звонка выйти, набрать бумажный кубик водой, выбежать в коридор и смело метнуть в десятиклассников (лучше – в десятиклассниц), выходящих из класса. Менее героический вариант: кубик с водой сбрасывался в пролет лестницы с тем расчетом, чтобы он падал, отскакивая от перил к перилам.
Разумеется, десятиклассники «учили» пятиклассников. Тут, надо заметить, в целом действовала отрицательная обратная связь, придававшая всей школьной системе определенную устойчивость.
В какие-то годы у меня была тройка по поведению. Хотя я был, как посмотреть, ученик почти что примерный. Да, мой дневник кишел замечаниями, но раз в год, 8 Марта, классный руководитель Степан Степанович писал в дневник приветствие моей маме: «Благодарю за хорошее воспитание сына».
Наказан я был только однажды – отцом, причем по самому невинному поводу. (Я, скажу самокритично, заслуживал большего, но за другое, – самому непонятно, как мне удалось избежать воистину заслуженных кар.)
В ту четверть наш 5 «А» поразила эпидемия стрельбы комочками промокашек. Мне написали в дневник: «Плевался на уроке рисования». Неправда. Я не плевался, а пфукал – с помощью бумажных трубочек; есть разница. Мы все пфукали. Я попытался это объяснить отцу, памятуя о том, что он сам (по рассказам) был в свои годы трудновоспитуемым подростком, но отец увидел, что на моем столе оба канцелярских стакана (для карандашей) наполнены до краев катышками из промокашек. Это был мой арсенал. Мне бы хватило его на неделю. Я убил немало времени на производство снарядов, жертвуя законными развлечениями. Отец спросил: «Что это?» И не услышав ответа, впал в гнев. Наказал он меня в своем стиле: ему бросился в глаза на моем столе «Всадник без головы», и он немедленно объявил двухнедельный запрет на чтение этой книги. Для пущего педагогического эффекта он поставил «Всадника без головы» на тумбочку за зеркало, прислоненное к стене в бабушкиной комнате. Так он там и остался стоять – и спустя две недели, и спустя два года. Как-то я сразу остыл к роману Майн Рида.
«Всадник без головы» – одна из книг, оставшихся мною недочитанными.
Помню макулатурный бум.
Наверное, был я тогда в классе пятом.
В тот год это стало для нас разновидностью спорта, и надо признать, директору школы не стоило труда воспламенить в нас спортивный азарт. Соревновались «бригантинами», и мы, пятиклассники, злились на старший не помню какой уже класс, доставшийся к нам в «бригантину» довеском: те даже не думали напрягаться. А мы отдувались за них.
В те времена в каждой семье выписывали хотя бы одну газету, так что в целом с макулатурой проблем не было. Для моих родителей сбор макулатуры был частью домашней уборки. Отец помогал перевязывать пачку бумажным шпагатом («Правда», «Ленинградская правда», «Ленинские искры», а если журналы – «Работница» и «Здоровье», но «Наука и жизнь» утилизации не подлежала), иногда для веса прибавлялось что-нибудь из «старья», – к таковому отнесена была однажды «телефонная книга», и – мое сердце обливается кровью – это был «Весь Ленинград 1928».
То ли сознательность нами так обуяла, то ли была это схватка за приз (не вспомнить какой), но наш 5 «А» проявлял активизм запредельный: не довольствуясь принесенным из дома, мы после школы оббегали ближайшие «конторы» с просьбой снабдить нас ненужной бумагой, и везде находилось, чем нас нагрузить.
Стал вспоминать – и вспоминаю детали. Нас даже с последнего урока отпустил как-то Степан Степанович – несколько человек – для того, чтобы забрали бумагу в одной организации около метро Пушкинская. По-видимому, классные руководители были тоже заинтересованы в показателях. Организация та относилась, как я понимаю сейчас, к Метрострою, и была, по-моему, профкомом этого предприятия. Там нас одарили какими-то ведомостями и отчетами, и мы это мешками потащили к себе.
Для приема макулатуры выделялось пространство около раздевалки. Воображение рисует мне большие белые весы из медицинского кабинета, – единственное, что вселяет сомнение в достоверность этой картинки, была ли настолько податлива медсестра в нашей школе, чтобы допустить применение медицинских весов не по прямому их назначению.
Еще припоминаю столбики диаграмм в стенгазете, что висела в актовом зале: успехи по части спасения леса отражались не только высотой столбцов, но и цветом еще, – и, разумеется, красным, если сверх плана. Мы победили – во всяком случае, в тот раз. И разрази меня гром, был какой-то нам приз! Но не вспомнить, какой. Не фотоаппарат ли «Смена»?
Дежурить «на макулатуре», то есть разгребать бумажные завалы и приводить их в божеский вид, было делом не только необременительным, но и в высшей степени выигрышным: дежурных снимали с уроков. Как-то раз и мне повезло. Я, хоть и сдал «Весь Ленинград 1928», все же поражался, ступая по пачкам бумаги, как много хорошего приговорили в утиль. Одну книгу мы рассматривали с пристрастием. Книга толстая была, большого формата, она называлась «Акушерский семинарий» (сейчас нашел в интернете: Г.Г.Гентер, том 1, издательство «Практическая медицина», 1931). Даже поверхностное изучение этого богато иллюстрированного труда (прямо на рабочем месте – среди пачек журналов и газет) существенно расширило наши представления о человеке, или скажем сильнее: о женщине. Решено было книгу спасти, и эту задачу доверили мне. Я лично вынес «Акушерский семинарий» из школы и почему-то засунул в щель между почтовым ящиком и стеной около парадного входа в Технологический институт (за спиной бронзового Плеханова). Однако на другой день книги уже там не было. Куда она могла деться? Не отправили же ее почтой?
Однажды добрейший Степан Степанович сломал на уроке географии об меня указку. Причем не просто указку, а подарок класса на День учителя.
История глупая, пустая и я во всем виноват. А точнее, никто не виноват. Просто так получилось.
Если рассказывать, надо объяснять подробности – почему парты в этом классе расположены были нестандартно и на разном уровне, как в студенческой аудитории, и почему я сидел один, и почему моя парта была перпендикулярна и кафедре (в классе была кафедра), и другим партам, и почему, пользуясь этим привилегированным местоположением, я не удержался, чтобы не протянуть руку к портфелю Леши Мещаненко с коварным замыслом, пока он не видел, то есть, на иной преподавательский взгляд, почему «мешал вести урок», но Степан Степанович не имел привычки писать в дневник замечания, – ничего объяснять не буду, просто скажу, что он, рассказывая нам о рельефе Южной Америки, не собирался прерывать свою повесть и всего лишь по ходу дела, отследив меня боковым зрением, захотел предупредить мой тайный жест своим открытым жестом: в его руке была указка.
Конец ее опустился на мое предплечье, и указка сломалась посередине, да так, что отломившаяся половина, вертясь, подлетела до потолка.
Подарок класса на День учителя.
Вот такой еще символизм.
Было не больно и не обидно. Но я испугался – потому что увидел, как побледнел и растерялся Степан Степанович.
Он не знал, что сказать.
Я, кажется, изобразил фигуру раскаяния: ай-яй-яй, как я виноват – больше не буду: приложил руку к сердцу, возвел очи к небу.
Класс отреагировал вялой веселостью.
В общем, урок продолжился.
И жизнь продолжилась.
И все у нас было хорошо.
Я бы и не вспомнил об этом, если бы не Степан Степанович. Месяца через полтора после родительского собрания отец обескураженно спросил меня, что там у нас произошло с указкой.
Ничего особенного. Просто указка хрупкой была – сломалась. А в чем дело, собственно?
Оказывается, Степан Степанович попросил на собрании прощения у моих родителей. В том духе, что вот он признает свою вину перед… перед, думаю, кем?.. но только не надо меня (меня) ругать, речь ведь о том только, что он не должен был так делать (ломать об меня указку).
Я был поражен. Неужели он думал, что я пожаловался родителям? Не мог он так обо мне подумать. Ничего бы родители об этой указке никогда не узнали. Тут другое. Тут то, что не мог он, не мог не признаться, не сказать, что поступил так неправильно. Получается, он все эти полтора месяца переживал, думал, анализировал, а я, забыв этот казус, ничего не замечал в Степане Степановиче – что в его душе и голове происходило. Мне «сломал и сломал», а у него… у него педагогическая катастрофа.
Степан Степанович, дорогой, как же так оно? Это ж я виноват. Никто то есть не виноват. Как-то так все не так как-то.
Физика в школе была в почете. Наверное, потому, что директор был физик. У него была репутация строгого преподавателя. Мы знали, что в десятом классе попадем к нему – он вел уроки у старшеклассников.
Помню его приход в наш класс в конце учебного года, – это перед тем, как «забрать к себе», Федор Иванович решил испытать нас на предмет понимания физики. И о ужас! – мы не могли объяснить физический смысл понятия «энергия». Мне кажется, современным школьникам с «энергией» проще: представления о ней они впитали вместе с компьютерными играми – там ведь все время идет борьба за «энергию», без нее геймеру – смерть. Отправляя нас на каникулы, директор школы велел запомнить (так я и помню всю жизнь): «Энергия – это мера движения и взаимодействия материи». У нас любили общие формулировки. Время и пространство одинаково определялись как «формы существования материи», но это уже, кажется, из обществоведения (диалектика и т. п.).
Кроме «энергии» и «материи», Федор Иванович с особым значением употреблял слово «одержимость», – может быть, не так часто, но слово редкое, потому и запомнилось, что из уст директора школы звучало свежо и веско. Имелась в виду «одержимость в освоении знаний», – вот эту «одержимость» и должны были возбудить в нас педагоги. В идеале, конечно.
Но и в реальности семена «одержимости» кое– где всходы давали. На некоторых из нас что-то такое действительно находило. Саша Алексинский был одержим химией, физикой – Боря Гедзберг. Он знал о виртуальных частицах то, что не знали другие (может быть, даже никто).
А тут еще Федор Иванович придумал такую штуку: вместо того чтобы преподавать самому, он раздал темы учащимся, и мы сами себе (класс десятый) поочередно читали курс в режиме самообслуживания. Мне почему-то запомнилось исключительно собственное выступление, все-таки оно стоило некоторого напряжения моего неокрепшего ума, всегда готового зайти за разум. А досталось мне теория относительности. Я готовился, книжки читал. Опыты Майкельсона, лоренцевы сокращения, принцип одновременности, парадокс близнецов, континуум Минковского, искривление пространства (это уже общая теория относительности) – на все это у меня ушло два урока, я бы еще и третий вещал, уклоняясь в сторону спекулятивных теорий и откровенной фантастики, но – регламент, регламент… Федор Иванович слушал, не вмешиваясь, вместе со всеми, потом поставил «пятерку», и больше к теории относительности мы не возвращались.
Что касается «одержимых» химиков нашего класса, то они изобрели ни много ни мало взрывчатку. Тайна производства ее не выходила за пределы узкого круга, но сам готовый продукт мы видели все, а многие из нас – непосредственно в действии. Помню, как в Павловске зимой (ездили туда сдавать нормативы по лыжам) наш лучший химик Алексинский демонстрировал взрывание старого пня – объект разнесло на кусочки.
Вещество это было засекречено в нашем классе под кодовым словом «глюкало». Почему «глюкало», трудно сказать. На вид оно было белым. Им наполнялись (не знаю, как) использованные стержни для шариковых ручек. Надо было поджечь конец стержня, положить «глюкало» на место и бежать прочь как можно быстрее.
Тогда ведь не думали еще о терроризме.
Случай с унитазом стал легендой нашей школы. Я помню подробности (например, стоимость унитаза), но сейчас не уверен, кто же был тем героем. По-моему, Б. Но может быть, А. Уточнять не буду, хотя это не сложно, а назову его просто Z.
Z в туалете для мальчиков зажег «глюкало» и бросил его в унитаз. «Глюкало» в унитазе стало шипеть и вертеться – Z его смыл. Раздался сильный хлопок, и унитаз раскололся на много частей. А дальше было совсем уж кино. Федор Иванович как нарочно зашел в туалет посмотреть, не курит ли кто. Зашел и видит расколотый унитаз, на который уставился обескураженный Z. Немая сцена.
Закончив школу, я часто пытался представить, о чем думали учителя, когда хмурили брови, глядя на наши те или иные достижения. Мне кажется, иногда – в тайне сердца – они гордились этими, так сказать, результатами.
Репрессий не последовало. Но от родителей Z потребовали возместить ущерб натуральным продуктом. Все знали, что отец Z ходил на стройку и купил у рабочих новый унитаз за 30 рублей (в магазинах унитазов не было – как никак дефицит).
Затрудняюсь сказать, как называлось мероприятие, что-то было вроде фестиваля, и посвящалось оно законам и явлениям физики. Каждый класс представлял на сцене определенный физический закон. Или явление. Нашему классу было задано броуновское движение, из чего я заключаю, что мы учились тогда в седьмом.
Ответственными за броуновское движение – не помню уже, по своему ли почину или по поручению коллектива – оказались я и Сережа Федоров. Мы сочинили сценку и песенку к ней, сами же сыграли главные роли и спели дуэтом. Песня была про молекулы, исполнялась на мотив «Шумел камыш». Это было мое первое и последнее публичное пение. С моим слухом и голосом на такое я мог только в седьмом классе решиться.
Сценка была тоже про молекулы. Вернее, про людей, вынужденно представляющих себя молекулами. Дело в том, что действие, по нашему замыслу, происходило в сумасшедшем доме.
Мы полагали, что это пародия, хотя сами не знали на что.
Как бы то ни было, мы сочиняли под влиянием соответствующих эпизодов из «Кавказской пленницы», это где Шурик оказывается в психбольнице, будучи вполне здоровым. Творчески проработали тему.
Хорошо помню три строчки из песни: «Шумят молекулы, волнуясь. / Их жизнь тревожна, нелегка. / Зачем, зачем нам электролиз?..» – а дальше в голове у меня крутится: «Нам жить осталось полчаса!» – но мне кажется, в седьмом классе у меня уже было представление о богатой рифме.
В общем, двое ученых, академики, встретились в психушке и обсуждают, над чем еще недавно работали в своих лабораториях – над проблемами броуновского движения. Популяризация соответствующего знания происходит посредством пения. Но тут приходит главврач (его, кажется, играл Володя Архипов) и отменяет законы физики.
Всё это мы исполнили при полном зале, в присутствии учителей и директора школы.
Высокой оценки наш номер не получил. Вернее, он не получил никакой оценки. Критики тоже не было. Победили законы Ньютона, или вроде того. А может, закон всемирного тяготения, уже не вспомню.
Показали, и хорошо.
Спустя годы, вспоминая это выступление, я задумался о такой странной материи, как политический контекст. Откуда нам было знать, когда мы так резвились на сцене, что Запад уже обвинял советскую психиатрию в использовании репрессивных методов? Речь шла об инакомыслящих, которым диагностировали «вялотекущую шизофрению», были среди них и ученые. Мы ничего такого не знали. Но, мне кажется, человек, более-менее осведомленный (да хотя бы тот, кто слушал иногда «голоса»), должен был удивиться, окажись нашим зрителем: на «Кавказскую пленницу» ли здесь аллюзии?
Сейчас бы я сказал, что наш невинный фарс отягощался паразитарными смыслами.
«Зачем, зачем нам электролиз…»
Но наши учителя, но взрослые, сидящие в зале, – неужели они ничего не заметили? А может, и не заметили. Может, и не было ничего.








