Текст книги "Повторение пройденного"
Автор книги: Сергей Баруздин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
– Ну ничего, славяне, еще отоспимся. Все впереди, – шутил Буньков. Потом посмотрел на лейтенанта Соколова: – Как, Миша, верно?
– Верно, – согласился Соколов.
В последнее время наш лейтенант как-то повеселел. Точнее – с момента наступления. И даже то, что мы сейчас не работали, а просто ехали вперед, не огорчало его. Что происходило в его душе, мы не знали.
Машины наши выехали из Берута Старого и устремились по относительно свободной дороге куда-то в леса. Их здесь много – почти настоящих, смешанных и не таких прилизанных, которые мы видели прежде. Вдали слышался грохот орудий. Вспыхивали ракеты и трассирующие пули. Приближались сумерки.
– Да, чуть не забыл сказать вам. – Лейтенант Соколов, ехавший сейчас с нами в кузове, назвал по фамилии меня и Сашу. – Тот ваш "офицер", которого вы подстрелили, власовцем оказался. Пытался пробраться в Германию. Так что вы правильно сделали, не растерялись.
– Я вам давно говорил, товарищ лейтенант, что они у нас орлы, произнес Володя.
А я молчал. К Саше это, конечно, не относится, но мы с Макакой как раз растерялись. И если бы не пленные, которым, видно, давно осточертело все, нам бы несдобровать. И мне сейчас не сидеть бы в этой машине, и не ехать вместе со всеми вперед, и даже Макаке – не лежать бы в госпитале.
Наконец показалась деревушка.
– "Ярошевице", – вслух прочел кто-то надпись.
Судя по всему, где-то рядом бои. Ухали не только орудия и минометы слышалась пулеметная трескотня, винтовочные и пистолетные выстрелы.
Мы остановились на окраине деревни, заняв несколько домов. От жителей и наших соседей военных узнали: в лесу окружены немецкая пехотная дивизия, артполк, полк самоходок и бронемашин. Немцы сдаваться не желают. Наши артиллеристы и солдаты пытаются добить их. Кстати, наших здесь немного. Основные части ушли далеко вперед. Поэтому в уничтожении немецкой группировки участвуют все – штабники, писаря, хозяйственники и даже девушки из фронтовой прачечной.
Уже наступил вечер, но артиллерийский огонь все не утихал. Стреляли и немцы. Несколько снарядов и мин разорвалось в деревне. Рядом с нашим домом ударила немецкая болванка, зарывшись в землю.
Мы ждали приказа.
К ночи огонь стих, и тут же прозвучала команда:
– Выходи!
Каждый взвод получил свою задачу. Окруженная группировка, как сказал командир дивизиона, была достаточно деморализована огнем нашей артиллерии, и теперь пора окончательно ликвидировать ее. Лучше всего это делать сейчас, ночью, пока немцы не пришли в себя. Нашим взводам предстояло прочесать лес с юго-запада.
Соколов повел наш взвод к лесу. Все мы – а нас было восемь – шли молча, стараясь даже не дышать громко. Погода хмурилась. Ни луны в небе, ни звезд. Кромешная мгла. Только под ногами шуршали сухие листья и сучья да тяжело вздыхали под порывами ветра побитые артиллерией деревья. Лес изувечен. Он стоял страшный, тяжело больной, какой-то стонущий.
Другие взводы и комбат Буньков шли где-то рядом, слева. Мы, видимо, крайние в цепи. И звукачи, и оптики, и фотографы, и хозяйственники находились левее Бунькова. Кажется, там и майор Катонин, и его замполит, и начальник штаба. Катонин, насколько я узнал его за время пребывания на фронте, обязательно сам участвовал во всех операциях. Как-то раз замполит пытался отговорить майора:
– Тебе, Степан Василич, не надо бы...
Это было еще в деревне Низины, когда к штабу прорвались немецкие самоходки.
– Постой, постой, не мешай, – сказал Катонин. – Берика лучше две бутылки. Вот, вот. Нас и так мало.
Мы знали майора давно, с первых дней нашей службы в армии. Знали как начальника школы и потом как начальника штаба полка. Тогда он был для нас только начальником. Он остался им и сейчас, может быть, даже в большей степени. Командир дивизиона, да еще самостоятельного, равного любой воинской части, – выше его начальника для нас не было. И все же для нас открылось что-то новое в майоре, и прежде всего его смелость...
Мы продолжали пробираться через лес: я, рядом Саша, через несколько человек Володя, и опять – наши ребята.
Чем глубже мы заходили в лес, тем чаще нам попадались разбитые снарядами деревья, и щепа под ногами, и воронки, в которые мы проваливались как в пропасти. Мы шли с автоматами и карабинами наперевес и с гранатами в сумках противогазов. Нарушая все воинские законы, мы давно спрятали свои противогазы в машинах. Там нашлось для них удобное место: в ящиках под сиденьями.
Но как это ни странно, удивительная тишина стояла в лесу. Темень и тишина. Казалось, будто лес вымер. Ни единого человеческого голоса, ни единого выстрела. А ведь этот лес грохотал десятками разрывов час назад. Неужели огонь нашей артиллерии уничтожил всю группировку? Целую пехотную дивизию, артиллерийский полк, полк самоходок и бронемашин? Пусть эти части неполные, побитые, но все равно – неужели от них ничего не осталось?
В это трудно было поверить, хотя, может быть, в душе мы и надеялись. Судьба окруженной немецкой группировки так или иначе предрешена – слишком глубоко в тылу наших войск оказалась эта группировка. Но встреча с каждым немцем, даже в тылу наших войск – это опасность, и опасность реальная. Глупо погибнуть от пули такого окруженного немца.
– Какой-то просвет, – шепнул Саша.
Впереди действительно показался просвет. Деревья поредели, перед нами виднелось что-то белое. Неужели снег? Мы вышли на поле – небольшое, чуть прикрытое снегом и изрытое воронками. На поле торчала черная, закопченная самоходка, и артиллерийская батарея малого калибра с перевернутыми орудиями.
– Осторожно, я иду вперед, – сказал комвзвода.
Все тихо. Лейтенант уже махнул нам – от самой самоходки.
Мы пошли дальше. Самоходка, верно, сгорела. Даже крест на ее корпусе еле виден.
За полем опять продолжался лес – еще больше разбитый, чем прежде. Многие деревья свалены наземь, перебиты пополам, выдернуты с корнем. Мы пробирались через настоящий бурелом.
Комвзвода торопил:
– Здесь можно бы идти побыстрее!
И верно, опасности никакой не было. А мы плелись, словно противник рядом.
Теперь мы шли рядом с лейтенантом.
– А вы, товарищ лейтенант, после войны опять в школу вернетесь или в армии останетесь? – ни к селу ни к городу спросил я комвзвода.
И верно, глупо. Или мне было просто не по себе от этой зловещей тишины и неизвестности?
Саша словно угадал мои мысли:
– Тебе не страшно?
– А тебе?
– Чуть-чуть.
– Не знаю, – ответил я.
А комвзвода молчал, так и не ответив на мой вопрос.
Наконец произнес:
– Не знаю, не знаю...
Мы еще не видели ни одного немца, но справа, и слева, и впереди раздались возгласы:
– Хенде хох!
– Стой, сволочь! – закричал Соколов и свалил кого-то наземь.
Мы подбежали к нему – перед ним не один, а трое немцев, двое стояли с поднятыми руками, третий валялся в ногах. Он пытался выстрелить. Лейтенант ногой вышиб у него автомат.
Теперь за деревьями ясно видны немцы. Одни выходили сами на наши крики, другие сопротивлялись, третьи, раненные, стонали. В темноте мы то тут, то там натыкались на тела убитых. Их не успели похоронить, и они лежали рядом с живыми. Где-то недалеко раздавались автоматные очереди, крики на русском и немецком языках, брань.
Часть пленных наши ребята уводили сразу. Других, которые не сопротивлялись, собирали в группы.
Володя собрал, кажется, человек двадцать.
– Веди, Протопопов! – приказал комвзвода. – И этих прихвати! Справишься?
– Справлюсь! – бодро выкрикнул Володя.
Мы двигались дальше.
На поляне стояло несколько бронетранспортеров и самоходка. Один из транспортеров повернул в нашу сторону дуло пулемета.
Поляна была уже окружена. Здесь сошлись почти все наши – два командира взвода, сержант и комбат Буньков.
– Ложись! Гранаты! – приказал комбат.
В бронетранспортер полетело несколько гранат одновременно. Одна упала рядом, другая взорвалась в воздухе, но все равно машина вспыхнула. Кто-то попал в цель – в бензобак.
И опять на поляне тишина.
– Убит, – произнес лейтенант Соколов. Он уже успел заглянуть в горящую машину.
Навстречу нам вели немцев незнакомые мне солдаты и офицеры. Двое волокли под руки раненого, кажется, старшину.
– Дальше, дальше, их там полно! – бросили они на ходу.
Лес гудел, как развороченный муравейник. То там, то здесь мелькал свет карманных фонариков. У нас фонариков не было, только у офицеров. Но Буньков и Соколов рядом. Нам видно.
Раздалось несколько взрывов, и мы опять залегли.
– Фаустпатроны! – крикнул Буньков.
Взрыв. Еще! Мы пока лежали, прижавшись к земле и к стволам деревьев. Лежать неудобно и холодно. Под нами слякоть: шинели, штаны, обмотки намокли моментально. В лесу холодно и сыро. Но что это?
За моей спиной голос Соколова:
– Комбат! Максим!
Я обернулся. Буньков сидел на корточках и неестественно раскачивался. Я не видел его лица, только – раскачивающуюся фигуру.
Соколов рядом с ним:
– Что с тобой? Что?
– Молчи, молчи, – шептал Буньков. Его лицо, освещенное фонариком Соколова, кривилось от боли. Он кусал губы и опять шептал: – Молчи, Миша... Молчи!
– Сюда! – позвал Соколов, хотя мы и так уже были рядом. – Берите! Вместе!
С трудом мы перевернули комбата, положили его на шинель Соколова, а он все шептал:
– Молчи... Молчи...
Тело его все в крови, и руки, и лицо. В темноте немыслимо понять, куда он ранен.
Соколов оставил за себя старшего сержанта – помкомвзвода, и мы втроем понесли Бунькова обратно в деревню.
На минуту комбат будто забылся, и мы невольно прислушались: дышит ли он? Мы сами старались не дышать и теперь слышали прерывистое дыхание старшего лейтенанта. Он словно желал помочь нам – открыл глаза и попытался улыбнуться.
Потом увидел Соколова и забормотал:
– Если что, батарея твоя, Миша... Я предупреждал заранее майора. Твоя, слышишь...
– Слышу, но не говори чепухи! – отмахнулся Соколов, еле переводя дух.
Когда мы наконец вошли в деревню, вся улица ее была забита пленными. А за нами из леса появлялись все новые и новые группы.
Теперь мы несли комбата вдвоем: Соколов и я. Саша, по приказанию комвзвода, побежал искать санинструктора.
Возле первого дома мы опустили Бунькова на крыльцо. Он по-прежнему прерывисто дышал и стискивал зубы.
– Лишь бы не в легкие, – сказал Соколов. – Куда же они запропастились?
Мимо пробежала девушка в шинели, Соколов увидел ее раньше и окликнул:
– Вы не врач?
– Нет, но у меня есть пакет. Давайте перевяжем, – предложила девушка.
– Наташа!
Она тоже узнала меня не сразу:
– Ты здесь?
Мы склонились над комбатом. Наташа разорвала ему гимнастерку и рубаху:
– Помогите.
Буньков стонал: мы приподняли его, чтобы удобнее было сделать перевязку.
– Ничего, ничего, сейчас. – Она ловко распечатала пакет и стала бинтовать грудь комбата. Теперь была ясно видна рана – осколок задел справа грудь и выскочил в бок.
– Это не страшно, – говорила Наташа. – Только надо немедленно в госпиталь. Правда, я не медик – может, что не так делаю... А вы тоже ранены? – Она заметила повязку на голове Соколова.
– Давно, все прошло, – сказал лейтенант.
Вскоре появился Саша с мужчиной-санинструктором и носилками.
А из лесу все выходили и выходили пленные. Солдаты и офицеры. Мальчишки и старики. Именно мальчишки и старики чаще всего: в последнее время немцы призвали в армию подчистую всех, кто мог держать оружие.
– А я живу здесь, – сказала Наташа и показала на дом, возле которого мы укладывали Бунькова на носилки.
Мы встретились, но только под утро. В маленьком с высокой черепичной крышей домике, похожем больше на немецкий, чем на польский. Здесь остановились Наташа и ее подруги по политотделу и штабу. Сначала говорили все вместе (ночь была слишком бурной), но вскоре девушки скисли:
– Мы пойдем...
Всем хотелось спать. Отбой объявили пока лишь до десяти утра, а часы показывали уже четверть шестого.
Я бы тоже встал, но Наташа остановила меня:
– Подожди! Ведь мы не виделись вечность...
Она заперла двери – входную и на кухне.
– Зачем? – удивился я.
– Да так... Мало ли...
Мы сидели с ней на кухне – чистой, блестящей, с кафелем и белыми шкафчиками, на которых аккуратно, по ранжиру стояли коробки с немецкими надписями: "крупа", "рис", "мука", "чай", "соль", "перец", "сахар", "корица"...
Она принесла в термосе кипяток. Мы пили его из чужих чашек, так и не заваренный: в эту пору первых недель пребывания не на своей земле все осторожничали. Нас не раз предупреждали, что, отступая, враг отравляет продукты и пользоваться ими не стоит.
– Хочется согреться, – сказала она.
Мне тоже хотелось согреться. Утро было холодным, со снежком, да и ночь не из легких.
И все же мне больше хотелось другого: спросить ее о письме. Я все же послал ей после Нового года письмо...
Я думал о письме и смотрел в ее глаза, чтобы угадать, получила ли она его, а спросил совсем о другом:
– Скажи, а что это за хозяин был у вас в Кракове и еще работник у него Иван? Я заходил к ним, искал тебя...
– О, это целая история! – сказала она. – Хорошо хоть, что мы ненадолго задержались у него. Противно было. У него сын – летчик, воюет в немецкой авиации. Поэтому ему дали Ивана, какого-то парня из-под Киева. Мы спрашивали его: "Почему же вам дали работника?" А он: "Я отдал сына в немецкую армию – значит, мне положено по всем законам иметь работника. Но учтите, что мой сын против русских не воевал. Он находится на английском фронте". А парень этот, Иван, совсем забитый. Мы ему и так и сяк объясняли, что домой ему надо возвращаться, на Украину, а он таращит глаза на хозяина и молчит. Мы опять хозяину: "Почему же вы сами ничего не делаете, а все делает Иван?" А он нам в ответ: "А Иван не устает. И потом, я уже сказал вам, что у меня сын в армии и мне по закону положен работник..." Вот какие дела...
Она, кажется, немного согрелась. В доме было прохладно, но кипяток сделал свое дело. Я тоже согрелся и почти погрузился в приятную полудрему. Мы оба молчали. Казалось, нет ничего лучше, чем сидеть вот так, молча, накинув шинели, и смотреть, смотреть, смотреть...
Я помнил, как когда-то давно, до войны, мне хотелось показаться ей очень взрослым. Кажется, я анекдот ей рассказал, и она отчитала меня как мальчишку: "Не надо так, прошу. Мне это не нравится..."
Сейчас она попросила:
– Почитай мне что-нибудь! Ведь ты пишешь?..
Я промолчал. Не знал, что сказать ей. Признаться, что за все это время я не написал о ней ни строчки? И вообще ни строчки ни о чем? Просто не до этого было...
– Не хочешь? – сказала она.
– Я ничего не писал нового, а старое...
– Ты, правда, стал совсем другим, – произнесла она. – Другим, взрослым...
В дверь постучали.
– Может, открыть? – вскочил я.
– Нет, я сама, – поспешила Наташа и вышла из кухни.
– Кто? – спросил я, когда она вернулась. Я боялся, что ее сейчас куда-нибудь вызовут.
– Да ничего серьезного...
Вдруг стук повторился уже в кухонную дверь, и чей-то мужской голос назвал Наташину фамилию:
– ...Ну прошу тебя, открой. Ну что ты из меня мальчишку делаешь!
Наташа вспыхнула и подбежала к закрытой двери:
– Я уже сказала, Георгий Фролович! Сто раз вам говорила! Как вам не совестно, товарищ полковник... А то, честное слово, члену Военного Совета скажу, если вы... Хватит!
За дверью раздались скрип удаляющихся шагов и ворчливая брань.
Наташа вернулась к столу. Мы удручающе молчали.
– Кто это? – наконец не выдержал я. – Голос знакомый.
– Ты там его видел, в Лежайске, – сказала Наташа и добавила с паузой: – На похоронах... Прямо проходу не дает... Не знаю, что делать... А ведь так – человек храбрец, умница, а выпьет – за каждой юбкой бегает... Вот так мы и живем... Ну ладно, бог с ним...
Мы опять помолчали. Я выпил кипяток, и Наташа подлила еще мне и себе.
Потом села и вновь встала с беленькой кухонной табуретки, поправила накинутую на плечи шинель и подошла ко мне.
– Я все знаю и верю, – сказала она, сняв с меня шапку (как я забыл снять ее сам?!), – но только подожди. Не сердись! Подожди! Не надо ничего, ничего говорить сейчас! Хорошо?
Морозно. В бледно-голубом небе холодно светило солнце. Ветры пронизывали насквозь. Февраль был противнее января, хотя и свершилось долгожданное – мы были в Германии. Может, еще и потому так раздражала погода, что мы опять застряли. После долгого и радующего душу наступления, бесконечных переездов с места на место, когда казалось, так все теперь и пойдет до самого Берлина, – остановка, и притом прочная. Уж лучше бы стоять в Волау – сильно разрушенном, горевшем, но все же городке. А здесь какая-то Деревушка, исхоженная нами вдоль и поперек, и ни души вокруг.
Говорили, что рядом Одер. Говорили, что где-то подтягивается наша техника, готовясь к прорыву. А к нам должна подойти бригада тяжелых минометов.
По ночам мы лазали с Соколовым в поисках места для наших постов. Исходили все поля и веси – места голые, ровные, годные лишь для теодолитных ходов, но не для засечек и наблюдений. Случись что, тебя моментально накроют. С утра до вечера привязывали позиции бригады, которая пока так и не подходила. В короткие часы передышки грели у печки закоченевшие руки, сушили мокрые портянки.
Неожиданно нам прислали пополнение: нескольких офицеров прямо из училища и около тридцати солдат.
Среди вновь прибывших оказался – о чудо! – Вадя Цейтлин.
– Гора с горой не сходится!..
Вадя, смешной, забавный Вадя, с которым мы отправлялись в пионерский лагерь в подходящий день – 22 июня 1941 года.
Вадя уже не выглядел вундеркиндом.
– Понимаешь ли, я и не ожидал, что так все получится, – признался он. – Мать возражала, а мне как раз повестка. Ну, ушла она на работу, и я пошел. И давно уже, год шесть месяцев в армии. Теперь на пополнение вот прислали к вам: вычислителем. А то, что тебя увижу – не ждал...
Вадя! Милый, дорогой Вадя! Ты – пополнение! Это же здорово! В армии и земляк – друг. А знакомый – это уже нечто большее.
– Я вот все хочу спросить тебя. Странная у нас судьба, ты не думал? Работаем, вроде делом занимаемся, а как настоящее начинается, мы уже не нужны. Давайте в сторону! Вроде домработницы – обслуживаем...
Мы с Сашей, заляпанные с ног до головы грязью, толкали нашу машину. Минометная бригада прибыла, расположилась на привязанных нами позициях, и мы уже тронулись в путь.
Холодно-холодно, но на дорогах к Одеру грязь непролазная. Машины приходится тащить на себе. Земля разворочена гусеницами и колесами, бомбами и снарядами, сапогами солдат и ногами лошадей. Все движется туда, к Одеру, где взлетают в небо сигнальные ракеты, где стучат топоры саперов, заранее готовящих переправы, где раздаются истеричные пулеметные и автоматные очереди по нашему берегу – немцы явно нервничают. Войска и техника идут и ночью и днем, чего раньше не было. И хотя вражеские "мессеры" нет-нет да и жужжат над нашими дорогами, снижаются до бреющего и строчат по колоннам; хотя бьет немецкая артиллерия и все чаще среди наших солдат появляются переодетые власовцы и бандеровцы; то на ходу, а то и присев на минутку к солдатскому котелку, балакают о том о сем, вздыхают и как бы между прочим расскажут о новом страшном немецком оружии, которое, мол, еще даст о себе знать в последнюю минуту войны, о чем сам Гитлер заявил на секретном совещании; и хоть это, возможно, так, поскольку, говорят, одна такая штука весом в семь с половиной килограммов повергает в прах все на участке в шестьдесят четыре квадратных километра, а столб огня от взрыва достигает высоты в четырнадцать километров, а самое главное даже от ожога, самого легкого, человек умирает страшной, мучительной смертью, а если и выживает, то все равно умрет позже... – несмотря на это, солдату, прошедшему ад, огонь и медные трубы, солдату, которому и сама смерть слаще фашистской неволи, все нипочем.
После очередного налета встанет он из грязи, кое-как шинелишку отряхнет, похоронит-пожалеет убитого, перевяжет раненого, вздохнет:
"Пронесло, значит..."
А то и байку о новом оружии послушает всерьез, даже поохает, потом встанет, ложку оближет, в сапог спрячет и, на дорогу взглянув, заметит:
"Прет и прет... В открытую прет при свете божьем. И верно, наша силушка сильнее ерманской!"
Деревня Домбзен, в двух километрах от Одера, где мы остановились на сей раз, забита до отказа. До немцев рукой подать, а тут на улицах и во дворах сутолока, кутерьма, все есть – вплоть до гармошки и заграничного аккордеона, до лирических сцен у фронтовой прачечной и у батальона связи.
На окраине разместилась артиллерия, и мы, выскочив из машин, сразу пошли в дело. Важен темп: через час орудия должны приготовиться к бою.
Артподготовка началась прежде, чем мы успели дать координаты последней гаубичной батарее. Саперы уже наводили переправы на покрытом льдом Одере. От огня нашей и вражеской артиллерии на реке взломало лед, и он двинулся, сметая переправы. Первые два танка ушли под воду. Минутная суматоха, и вот уже на берегу появились понтоны. Их установили за рекордный срок, а какой-то пожилой солдат даже вбил на берегу столбик с заранее подготовленным указателем: "Река Одер".
– Ребятки, вот это сервиз! – весело произнес Володя, когда мы приблизились к переправе.
– Слушай, он неграмотный, разве так говорят? – шепнул мне Вадя. Поправить вроде неудобно...
Вадю опередил Саша:
– Я вот все хочу тебе сказать, Володя... Ты не произноси, пожалуйста, слов, смысла которых ты не понимаешь... И даже ударение не знаешь, где ставить...
Соколов так и не стал комбатом вместо отправленного в госпиталь Бунькова. Почему наш лейтенант остался командиром взвода, а комбатом был назначен новичок – младший лейтенант Заикин, мы не понимали. Но выяснять было не у кого. У самого Соколова не спросишь. У командира дивизиона – тем более...
Младший лейтенант Заикин оказался человеком тихим и вполне сносным. То ли он сам чувствовал неловкость своего положения перед ранее служившими в дивизионе офицерами, то ли просто в силу скромности своей был обходителен и предупредителен, но он советовался по каждому поводу с Соколовым и другими командирами взводов и был предельно внимателен к солдатам. Поэтому, когда Саша как-то поинтересовался у меня: "Я вот все хочу спросить, как ты думаешь – наш новый комбат приличный человек?" – я без запинки ответил:
– По-моему, да.
И действительно, у меня не было никаких оснований думать о младшем лейтенанте Заикине худо. Тем более Буньков жив, поправляется и, значит, рано или поздно вернется в батарею.
– А ты как думаешь? – спросил я Сашу.
Саша в последние дни выглядел довольно забавно. Во время артподготовки на Одере он потерял очки и ходил какой-то если не растерянный, то смущенный. Он плохо видел без очков и вместе с тем не хотел показывать этого: работы было много, особенно юго-восточнее Бреслау. Правда, лейтенант Соколов сказал Саше, что в таком большом городе, как Бреслау, наверняка удастся срочно заказать новые очки. Но этому пока не суждено было сбыться. Окруженный Бреслау не сдавался. Город горел сотнями пожаров, вспыхивал взрывами бомб и снарядов, но упорствовал. Уже не первый наш парламентер, выходивший с белым флагом к вражеским частям, расположенным в городе, расстреливался в упор гитлеровскими автоматчиками.
Мы торчали на юго-западной окраине Бреслау добрых две недели, когда я узнал наконец, что Наташа где-то рядом. От нее не было писем. Вернее, одно – короткая записка, из которой трудно было понять что-нибудь путное. Я писал ей сам, и вдруг в районе бывшего фиктивного аэродрома немцев встретил ее подружку по политотделу и услышал:
– А она тоже как-то искала тебя...
Не успел вернуться к своим (думал, может, отпрошусь?), как меня вызвали в штаб дивизиона.
– Есть срочное задание. Вот тебе. – Майор Катонин протянул мне трофейные блокноты. – Берите мою машину с лейтенантом Соколовым и отправляйтесь в Лампенсдорф, а потом в Поршовиц. Это там, где мы были. Зарисуешь схемы обороны немцев на Одере. Вернетесь, перенесешь на кальку. Учти, я тебе доверяю, тебе! Это очень важно. Понял?
"Учти, я тебе доверяю, тебе!" Эти слова командира дивизиона почему-то не выходили у меня из головы. Может быть, потому, что мне доверяют, и я был горд и счастлив! Наверно, потому, и все же было что-то еще...
"Я... Тебе..." Почему только мне? А разве другие ребята у нас хуже? Нет, что-то здесь не то...
Доверие. Не просто доверие, а доверие к человеку. Помню, когда-то отец мне говорил: "Я тебе доверяю..." И я был горд, не задумываясь над его словами, ибо тогда все было ясно и просто в них. И еще я где-то слышал: "Надо ребятам доверять!.. Доверять и проверять, конечно. Но доверять обязательно!" А-а, это было еще в Ногинске, в школе АИР. Это слова Бунькова. А потом еще другие: "Людям надо доверять. Всем... И не только детям". Кто же это говорил, когда? В Доме пионеров? Но ведь это не слова Веры Ивановны. Нет, это слова Соколова, кажется. Да, точно, Соколова! Помню, помню, в медсанбате, только все это было в каком-то сне, бреду... Тогда, под Новый год...
Какое это хорошее слово – "доверие"! Сколько радости оно приносит человеку! И вообще всем людям!
Не будь у нас в этот вечер комсомольского собрания, я сразу бы вырвался хоть на пяток минут в "хозяйство Семенова". Но собрание Саша назначил на 18.00, и повестка дня его была обязательной: "О роли комсомольцев дивизиона в боях за окончательное овладение г. Бреслау". Этот "г. Бреслау" порядком надоел всем нам, и, уж коль скоро он попал даже в повестку дня нашего собрания, мы понимали: видимо, готовился решительный штурм.
Это было первое комсомольское собрание со дня нашего приезда на фронт. Девяносто девять процентов солдат нашего дивизиона – комсомольцы. Если к этому добавить девяносто пять процентов офицеров-комсомольцев, то легко понять, почему на собрание пришел почти весь дивизион. Лишь те немногие люди, что находились в нарядах, не участвовали в собрании да те, кто лежал в госпиталях и медсанбатах.
Саша Баринов открыл торжественное собрание, которое проходило в авиационном ангаре, и, дабы не волноваться более, чем положено, сразу же предоставил слово командиру дивизиона. Майор обрисовал обстановку под Бреслау. Он сообщил, что взятие этого города поможет штурму фашистского логова – Берлина, и бегло рассказал о задачах каждой батареи и взвода.
Все всё понимали, и говорить, по существу, было не о чем. Для порядка три комсомольца выступили, поддержали речь Катонина во всех ее тезисах и добавили свое:
– Мы готовы!
И тут, когда собрание, казалось, уже пошло на убыль, с места раздалась робкая реплика нашего комбата – младшего лейтенанта Заикина:
– А скажите-ка, товарищ комсорг, как вы считаете: все ли в порядке у нас сейчас в дивизионе по части морали?
Саша, к которому относился вопрос, поправил на носу отсутствующие очки и посмотрел растерянно не в зал, откуда прозвучал голос Заикина, а на сидевшего рядом с ним майора Катонина. Командир дивизиона то ли не слышал вопроса, то ли вообще не понял, о чем идет речь, и, в свою очередь, удивленно посмотрел на Баринова.
Выручил Сашу замполит, сказавший довольно громко:
– Попросите уточнить, о чем спрашивает младший лейтенант Заикин.
Саша попросил Заикина уточнить, и тот охотно согласился. Он прошел в первые ряды, где сидел на соломе президиум, и сказал:
– Я могу уточнить. Правда, я новый человек в дивизионе, но я говорю о том, что слышал уже не раз, и поскольку сейчас у нас такое ответственное собрание, считаю своим долгом сказать об этом. У нас есть бойцы и, добавлю, – комсомольцы, которые в условиях напряженных фронтовых условий заводят, простите меня, любовные интриги. Я не могу констатировать, что это плохие бойцы. Но, как известно, мы должны смотреть вперед и думать о моральном облике каждого воина, в том числе и хорошего...
Собрание поначалу затихло. Все затаили дыхание. Но вот по ангару прошел первый неуверенный шумок. Комсомольцы зашушукались, а майор Катонин даже привстал на коленях, словно желая сесть поудобнее.
Заикин продолжал:
– Должен добавить, что эти явления находят, как бы это точнее выразиться, ну, неодобрение, что ли, в высших инстанциях, в частности соседней артиллерийской дивизии. У меня там служит товарищ. Так вот он сказал мне, что полковник из штаба дивизии прямо возмущен тем, что солдат нашего дивизиона заводит какие-то шашни с младшим лейтенантом, кстати сотрудницей политотдела, что, естественно, отвлекает эту работницу...
Тут Заикину не дали договорить – собрание загалдело под сводами огромного ангара десятками голосов. Соколов первым закричал: "Точнее!" Кто-то непонимающе воскликнул: "О ком вы?" Еще несколько человек выкрикнули: "Нельзя же так! Назовите фамилию!"
Этого же потребовал и Саша, вновь поддерживаемый лейтенантом Соколовым. Лейтенант зло выкрикнул: "Возмутительно! Это же собрание, а не обсуждение базарных сплетен!"
И Заикин назвал:
– Простите, я не помню фамилии младшего лейтенанта из политотдела артдивизии, да это и не столь важно. Но я назову, как это мне ни неприятно, фамилию нашего комсомольца, присутствующего здесь на собрании. Пусть он правильно поймет меня...
Младший лейтенант назвал мою фамилию.
Я случайно повернулся к своему соседу Ваде Цейтлину. Он сидел, неловко прижавшись к стене ангара, и смотрел растерянными, широко открытыми глазами на президиум. Вадя ничего, судя по всему, не понимал.
– Это о тебе?
– Ты же слышал...
– Вот не думал, – признался Вадя.
Я готов был разозлиться на него: настроение и без того испорчено, а тут еще Вадя готов поучать меня.
– А ну тебя!
– Странно как-то, – опять произнес Вадя. – Война, фронт, и вдруг такое. Это же возмутительно! Почему он вмешивается? Какое этому Заикину дело? Скажи!.. – И вдруг шепотом: – А что, у тебя правда любовь?..
Этого еще не хватало! Пропади ты, дорогой друг, пропадом со своей наивностью!
Собрание не осудило меня. Наоборот, и Соколов, и Саша, и даже Катонин вроде бы осудили Заикина. И все же мне было тошно...
Кажется, эта деревня называлась Гремсдорф. Но дело не в том, как она называлась. Просто мы попали в удивительное место. Островерхие древние деревянные дома с резными петушками и загадочными ветряками, показывающими юг, север, восток, запад. Могучие дубовые сараи и местами такие же изгороди, и пивнушка в виде огромной бочки, и какие-то папы Карлы, вырезанные из дерева, постаревшие от времени, но неунывающие, у входа в танцзал, тоже сработанные под древность. Кто здесь только не вспоминался! И Шиллер, и Гейне, и братья Гримм, и гномы – все знакомое с далекого детства.
И на нас, временных обитателей Гремсдорфа, смотрели с удивлением. С дороги – она шла рядом с деревней – пленные немцы, которые топали и топали стройными колоннами почти без охраны в тыл наших войск. Французы, чехи, поляки, мадьяры, возвращавшиеся по той же дороге в наши тылы после долгих лет "трудового немецкого фронта". Махали нам, радостно приветствовали, но вряд ли понимали, почему это русские солдаты в древней немецкой деревушке очищают улицы от грязи, снега и прошлогодней листвы, выравнивают любые неровности и плюс к этому посыпают их даже песком. Желтым, чистым, бросающимся в глаза!