355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Баруздин » Повторение пройденного » Текст книги (страница 1)
Повторение пройденного
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:14

Текст книги "Повторение пройденного"


Автор книги: Сергей Баруздин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)

Баруздин Сергей Алексеевич
Повторение пройденного

Сергей Алексеевич БАРУЗДИН

Повторение пройденного

Роман

ГОД 1961-й

Я прилетел в полдень и не узнал своего города. Еще утром в Петропавловске-Камчатском буйствовала пурга, мы с трудом пробрались на вездеходе до аэродрома и там долго гадали: "Улетим – не улетим?" И вот мы обогнали на девять часов время, потеряли где-то в пути ночь и оказались в Москве – весенней, солнечной, зеленой, предмайской.

Возвращение домой – всегда радость. Возвращение в Москву – радость двойная, ибо город наш как-то особо притягивает к себе. А сейчас...

Не успевшая запылиться свежая трава и уже заметно распустившиеся липы, женщины в легких светлых одеждах, гагаринские портреты и красные полотнища с космическими кораблями на стенах домов – все было настолько необычным, будто я вернулся с другой планеты. А может, и правда с другой? Камчатка, Командоры, Курилы... Нет, конечно!

И все-таки прохожие с любопытством посматривали на мою длинную фигуру в полушубке и меховой шапке с тяжелым заплечным мешком.

Единственно, что могло хоть чуть ободрить меня, – гордость за содержимое мешка. А в нем лежали удивительные вещи: два огромных моржовых клыка; гудящая раковина величиной с суповую тарелку; могучий краб, лишь вчера вечером сваренный – красный, колючий, похожий на морское чудовище; пол-литра настоящего спирта, продающегося только на Севере да на Дальнем Востоке; свернутый в круг, как проволока, корень женьшеня и несколько банок крабовых консервов, которых сейчас в Москве днем с огнем не сыщешь. Впрочем, все это ломаного гроша не стоило в сравнении с действительно удивительными космическими апрельскими новостями!

Я прибавил шаг. Предстояло самое радостное и сложное – забежать на работу к жене и взять ключи от квартиры. Радостное – понятно почему: ведь я больше месяца не видел Наташи и вот – вернулся. А сложное? Мой камчатский внешний вид явно мог подорвать авторитет такого солидного учреждения, как архитектурно-проектный институт, где работала жена, тем паче что он размещался теперь в отличном, просторном, светлом здании.

Мне повезло: гардеробщица, поворчав для порядка, что у нее не камера хранения, приняла сначала мой мешок, а затем полушубок. Теперь – скорее наверх, к ней, к ней!

Я поднялся на лифте и приоткрыл знакомую дверь.

– Приехал?!

Наташа вспыхнула, неловко бросила длиннющую линейку и уже в дверях оглянулась на ближайших своих соседок по мастерской. Я не видел в эту минуту ее лица, но знал, что оно было растерянным и немного виноватым. Она всегда теряется от радости и чувствует себя виноватой перед этими женщинами. Может, не перед всеми, но перед многими. Она знает, что у них-то все не так, и боится обидеть их своим счастьем.

Мы стояли в коридоре, и я целовал ее в лоб, и глаза, и волосы, и губы, и руку с заметным шрамом у локтя, и она краснела, как школьница, и увертывалась, и что-то шептала мне, добавляя с испугом: "Люди же вокруг... Неудобно..."

– Но как ты? Доволен? – вполголоса спросила она, освобождаясь наконец и поправляя на мне воротник. Она часто делает так: поправляет мой воротник, или шарф, или перезастегивает застегнутую пуговицу, – и только мы с ней знаем, что это значит...

"Доволен ли я?"

Я мог бы наговорить ей сейчас тысячу самых красивых слов о том, где я был и что видел, и обязательно добавить в конце, что опять поеду туда, откуда только что вернулся. Но я не скажу ей сейчас ничего. Лучше как-нибудь потом... Потом... Я знаю, как она не любит, когда я уезжаю.

А я люблю уезжать, и не только потому, что это надо.

Я люблю уезжать, чтобы возвращаться. Вот так, как сейчас! И чтобы вновь видеть ее такой, какой я знаю ее много-много лет, и находить что-то новое в ней и в самом себе.

Я смотрю на нее. Она все такая же, такая... Она ничуть не изменилась за этот месяц. И за все многие-многие годы, хотя ей давным-давно уже не пятнадцать, а почти тридцать восемь. Боже, как давно я знаю ее. И – как люблю!

Она меняла прически и платья. Она училась и была на войне. Она рожала и опять училась. Она хоронила близких. "Она", а хочется сказать "мы". Но нет, я не скажу так. Я опять скажу – "она". Она всегда была такой и теперь стала еще лучше.

Я поздравляю ее.

– Читал? – Она удивляется, хоть и знает, с чем я поздравляю ее. Она кивает головой: – Спасибо. А знаешь, как здорово получилось. Казалось, уже все! Пропало. И вдруг Буньков приходит, сначала молчит, потом: "Девочки! Что-то вы важные сегодня!" И – достает бутылку шампанского. Только тут мы и сообразили. А как раз на другой день "Правда"...

Я читал на Камчатке короткую заметку в "Правде", но я и так знаю все: как продвигался их проект, как его считали мертворожденным. Я даже сам сомневался, нужно ли загонять в одно здание и детский сад, и магазин, и парикмахерскую, и столовую, и комбинат бытового обслуживания, и клуб? Она доказывала мне: "Нужно, можно, удобно". Доказывала и год назад, когда проект только задумывался, и позже, когда сидела над ним ночами дома.

Теперь я радуюсь, будто это мой проект.

– В Целинограде уже начинают строить, а на будущий год – в Москве! говорит она. – Здорово, правда?

– Ну, а дома-то как?

Дом – это Надюшка и Люба.

– Все хорошо, – говорит она. – Надюшка в школе, Люба в детском саду. Все ждут тебя...

– Удери пораньше. А?

– Постараюсь. – Она притрагивается к моему воротнику. – А ты, я смотрю, начинаешь седеть... Ой, и как здорово!.. Ну, ну, до вечера!

Поднимаясь по лестнице, я понял, что это в нашей квартире трезвонит телефон.

– Слушаю, – сказал я, не снимая шубы.

– Кто говорит? – спросил женский голос.

– А кого вам нужно?

– Это не отец Нади?

– Да.

– Где ваша дочь?

Как мне не было жарко, я почувствовал холодный озноб.

– Как – где? В школе...

– В школе ее нет.

– Как – нет?

– Так вот и нет! – раздраженно подтвердил женский голос. – Вы можете прийти сейчас в школу?

Не помню, как я сбросил шубу и оказался на улице. Школа была рядом метров триста от подъезда. Еще издали я заметил группку ребят с портфелями, толпившихся возле школьных ворот.

Может быть, я и не заметил бы их, но они явно с любопытством смотрели на меня и ждали. Вдруг выскочила Надюшка – живая, пунцовая и какая-то взъерошенная.

– Папочка, ты! Вернулся! – И добавила уже иным голосом: – А мы с уроков ушли... Тебя вызвали?

Я вздохнул с облегчением.

Тут же ко мне подошел какой-то парень, на голову выше Надюшки ("Где-то я его видел?"), и произнес подчеркнуто серьезным баском:

– Пожалуйста, не ругайте ее! Во всем виноват я!

– Очень приятно.

Я направился в школьный двор. А Надюшка и другие ребята остались у ворот. Около школьной двери какой-то юный философ, лет пяти от роду, возился с котенком.

Заметив меня, он произнес:

– Дядя, а ты думаешь, котенок сам родился? Его мама-кошка родила! Вот!

...В этот день я трижды слушал рассказ об одной и той же истории.

Первый раз – из уст Антонины Ивановны, директора школы, которая, как я узнал, по очереди беседовала с родителями учеников 8-го класса "Б". Я попал к ней третьим. До меня у нее уже побывали две матери.

– Понимаете ли, случай неприятный, – говорила Антонина Ивановна, и уже по ее первым словам я понял, что по телефону со мной разговаривала не она. – Конец учебного года. Многие ребята из класса готовятся к вступлению в комсомол. Кроме того, идет повторение пройденного. Ну, а было все так, насколько я знаю. На четвертом и пятом уроках у них история. Ни с того ни с сего один из учеников обругал преподавательницу истории бранным словом. Это случилось на четвертом уроке. Лидия Викторовна отправила его ко мне. Он был у меня, объяснялся, говорил, что, дескать, его слова не относились к преподавательнице. Я потребовала, чтобы он вернулся в класс и извинился. Он ушел от меня, а потом весь класс не явился на последний урок. Во главе с председателем совета отряда и старостой – вашей Надей. Удрали куда-то в Шереметьево, в аэропорт... Я знаю вашу Надю, знаю многих ребят в классе. Не пойму, как они не могли повлиять на других. Правда, – Антонина Ивановна улыбнулась, – двух учеников они в классе все же оставили, хотя те и хотели уйти вместе со всеми. Оставили чуть ли не силой: у них, мол, и так последние предупреждения, им грозит исключение из школы. И ребята сообразили, что им уходить нельзя. Так что, видите, народ не глупый, все понимает. Я вас очень прошу: поговорите с Надей. Ребята большие, ершистые, с нами, педагогами, они могут быть неоткровенны. Вот мы и решили обратиться к вам, родителям. Побеседуйте с ребятами по душам. Ну, а нам придется, конечно, принять какие-то меры. Завтра проведем пионерскую линейку. Поговорим со всеми на учкоме. Вероятно...

В кабинет вошла женщина – молодая, сухонькая, немного сутуловатая, с острым лицом. Она с любопытством взглянула на меня.

– Вот как раз Лидия Викторовна, – объяснил директор, – а это...

– Да, да, знаю, мне уже сказали, – перебила ее Лидия Викторовна и довольно подробно повторила мне то, что я уже слышал от Антонины Ивановны. – И вообще, – добавила она, – ваша Надя стала в последнее время довольно замкнутой. Я убеждена, здесь сказывается влияние этого лоботряса Игоря. Он старше всех в классе и хочет казаться умником. Он, видите ли, даже знал, что сегодня встречают какую-то делегацию! А у них с вашей Надей какие-то, я бы сказала, странные взаимоотношения... И вот...

– Ну что вы! – Антонина Ивановна встала из-за стола. – Не надо преувеличивать, Лидия Викторовна. И потом, говоря объективно, Игорь...

– Не убеждайте меня! Не убеждайте! – упрямо повторила учительница. Вы считаете Игоря способным, а для меня он переросток, дурно влияющий на весь класс, в том числе и на старосту. Нечего тут скрывать...

Я совсем опешил.

– И уж если говорить начистоту, – продолжала Лидия Викторовна, – то я не понимаю, какая может быть дружба, говоря языком Антонины Ивановны, у пятнадцатилетней девочки и семнадцатилетнего верзилы.

– Папочка! Ну как же ты не понимаешь! – говорила мне дома Надюшка. Ну неправа же она, Лидия Викторовна, неправа! Он совсем не про нее "дура" написал, а она пристала, отняла силой тетрадку и выгнала его из класса. А потом он пришел, извинился и говорит, что слово это совсем не в адрес ее, Лидии Викторовны. А она ему в ответ: мол, слово "дура" женского рода, а не мужского, и потому она прекрасно понимает, к кому оно относится. А он ей говорит: "Разве только вы в классе женщина, чтобы на себя это принимать?" А Лидия Викторовна опять: "Конечно. А кто же здесь еще женщина?" Глупо! Как будто девочек в классе не было. Ну тут он, конечно, неправильно поступил. Сел за парту и говорит: "Вот действительно дура!" А она услышала и закричала: "Вон из класса! Лишаю тебя до конца года права посещения моих уроков!" Только он не нарочно так сказал! Честное слово! Нечаянно у него сорвалось! Он сам объяснял нам потом, что и не хотел совсем так говорить. А когда урок кончился, как-то так получилось, что все решили больше не ходить на историю. Потому что неправа она, Лидия Викторовна! Правда, мы говорили с Люсей – она председатель нашего отряда, – что, может, не надо так. А мальчишки говорят: "Мы вас презирать будем, если останетесь!" Ну как же мы могли! Неужели ты не понимаешь? И потом же мы не просто гулять пошли... Мы в Шереметьево...

– Какие же мальчишки?

– Ну какие. Всякие...

– А все же, кто именно?

– Игорь, например, – произнесла Надюшка и опять добавила: – Ну не могла я иначе! Правда, не могла!

– Это тот самый Игорь, который учительницу... дурой обозвал?

– Да... то есть нет, – поправилась Надюшка. – Он же не про нее написал, я говорила тебе. Это потом он сказал...

– Он второгодник?

– Почему второгодник? Просто он старше нас на два года. Он в детстве болел полиомиелитом. И два года пропустил. У него и сейчас еще рука плохо двигается...

– Ну, а ты? Как ты относишься к нему?

– Как? Никак! Мы просто дружим. Он, честное слово, хороший. Только откровенный слишком. Прямо все говорит, как есть. Если хочешь знать, даже когда Сталина стали критиковать в газетах, он прямо учительницу спросил, а она говорит: "Не знаю". А он: "Вы же газеты читаете? Что вы думаете о культе?" А она ему: "Эта тема не для вас!" Вот с тех пор она и придирается к нему. И он ее не очень любит... А вообще-то ты не волнуйся...

– Я и не волнуюсь.

– Нет, я почему говорю... – продолжала Надюшка. – По истории мы нового ничего не проходим. Так, повторение пройденного...

– И что же вы сейчас повторяете из пройденного?

– По истории? Отечественную войну сорок первого – сорок пятого годов.

– И как?

– Что – как? – не поняла Надюшка. – Что – как? – повторила она почти испуганно. Видимо, все случившееся всерьез озадачило и взволновало ее.

– Как она, Лидия Викторовна, объясняет вам то самое пройденное? Хоть интересно, например, тебе?

– Н-нет! – призналась Надюшка. – Как в учебнике... Это мы и сами можем прочитать... Ты только... Папочка! Не говори, пожалуйста, маме! Да?

– Ладно, не скажу, – пообещал я. – А насчет повторения пройденного...

ГОД 1940-й

Это был дом в тихом московском переулке. Очень шумный, беспокойный дом в очень тихом переулке у Кировских ворот. Не знаю, может быть, и верно, что когда-то, давным-давно, до революции, он принадлежал какому-то знаменитому московскому купцу, торговавшему чаем. Это нас не волновало. Мы знали другое: вот уже почти четыре года этот дом был заветной несбыточной мечтой московских мальчишек и девчонок. Несбыточной потому, что он был единственный в Москве, и даже, может быть, во всей стране. И попасть в него было труднее трудного.

А мы попали. И мы ходили сюда, как в свой дом. Мы были горды и счастливы необыкновенно...

– Мальчик, а мальчик! Подожди!

Я остановился. В коридоре ко мне подбежала девчонка, ниже меня ростом, без пионерского галстука. Я еще удивился: "Почему без галстука?" В Дом пионеров все приходили с галстуками, если не считать взрослых и самых старших ребят.

– Это твои стихи в "Пионерке" вчера напечатаны?

– Да, а что?

И в самом деле – что? Вчера стихи в "Пионерке" – верно. И на той пятидневке были стихи. И в прошлом году. И в позапрошлом. Я уже три года печатаюсь. На то и деткор!

– Нет, мне просто сказали. Хорошие стихи. Только – не сердись! – там рифма одна плохая, по-моему: "тогда" и "вождя". Я сразу заметила и вот хотела...

Так все началось. А может, чуть позже, когда мы случайно вышли из Дома пионеров вместе. Она спросила, где я живу, и я соврал на всякий случай, что далеко, хотя жил совсем рядом. Мы больше часа шагали по Москве. Шли в сторону ее дома. И потом я еще раз соврал, когда сказал, что учусь не в шестом, а в восьмом классе. Хорошо, что она не спросила, сколько мне лет. Я бы не мог ей признаться, что мне тринадцать. Правда, только до лета. Летом будет четырнадцать.

В общем, что говорить: возраст трагически подводил меня. Школа ладно! Но и в Доме пионеров, в литературной студии, которая состояла из трех кружков – младшего, среднего и старшего, – мне была уготована честь находиться в младшем...

Все это было весной. И ей исполнилось уже (уже!) шестнадцать лет. А осенью ей будет семнадцать. Она училась в девятом классе. И, может быть, поэтому она еще больше мне нравилась.

В Доме пионеров было интереснее, чем в школе. В школе я учился, и даже, кажется, сносно. В этом году, например, за первые две четверти ни одной посредственной отметки, если не считать алгебры. Но школа – это школа. Я бы охотно променял свой шестой класс на седьмую комнату Дома пионеров.

Настоящие друзья были там. И туда всегда хотелось идти. У нас бывали когда-то Крупская и Чкалов, а потом папанинцы и Маршак, Чуковский, генерал Карбышев и авиаконструктор Микулин, Гайдар, Кассиль и Михалков. А наши руководители Рувим Исаевич, Вера Ивановна и Вера Васильевна – разве их сравнишь с обычными учителями!

С некоторых пор меня еще больше тянуло туда. И не только в седьмую комнату, где была наша литературная студия. Я приходил почти за час до начала занятий. И уходил позже всех: вдруг увижу? Приходил и тогда, когда занятий вовсе не было: а вдруг она там.

Она занималась в изостудии. Дни занятий у нас не всегда совпадали.

– Ты что какой-то? Пошли домой? – спрашивали меня приятели. Впрочем, даже не просто приятели, а друзья по литературной студии – Сема, Леня, Коля, Юра и Лида, в которую я был тайно влюблен.

– Почему ты по ночам не спишь? – недоумевала мать. – Опять всю ночь вертелся.

– Ну признавайся, не влюбился ли? – полушутя, полусерьезно говорил отец.

– Нет, – отвечал я, – и чего вы пристали!

Я сам не узнавал себя. Я грубил родителям и замыкался перед товарищами. А в разговорах с ней переходил вдруг на такой разухабистый тон, что однажды она удивилась:

– Что с тобой? Не надо так, прошу. Мне это не нравится...

– Ты какой-то рассеянный стал. Потерял что-нибудь? – интересовалась на занятиях Вера Ивановна.

– Нет, нет, ничего...

И верно. Я не потерял, а нашел. Но я не мог признаться в этом никому.

– Почему ты сегодня опять не читаешь нового? – Вера Ивановна смущалась.

Раньше я был, кажется, самым активным кружковцем. А я не писал теперь того, что писал раньше. Не писал о боях на озере Хасан и о событиях в Испании. Не писал о происках шпионов и о боевых делах пограничников. Не писал о вождях и о гражданской войне. И о войне в Абиссинии не писал, хотя прежде Абиссиния почему-то очень привлекала меня. Не писал о животных и о природе, что раньше мне, как говорили, особенно удавалось. Не только не писал, но и стеснялся признаться кому-нибудь, что дома у меня есть живая черепаха, три ящерицы, ежик и белые мыши. Не писал о Москве и о зарубежных детях, стонущих под игом капитала...

Мне было не до того. Я хранил под подушкой "Дикую собаку Динго, или Повесть о первой любви", которую читал столько раз, что уже почти помнил наизусть.

Я писал только об этом. Это были серьезные, взрослые стихи о настоящей любви! И я не мог читать их, да еще на занятиях кружка в Доме пионеров!..

А она любила сладкое. Ежедневно я откладывал деньги, которые мне давали на школьный завтрак, и покупал ей конфеты. Самые дорогие, каких никогда не бывало у нас дома. В самых красивых обертках. В кондитерской на углу Армянского переулка и Маросейки.

Сам я терпеть не мог конфет. В те дни я возненавидел их, кажется, пуще прежнего.

Я никогда не знал точно, увижу ли ее, и конфеты в моих карманах таяли, превращаясь в кисель. Потом, встретив ее, надо было улучить момент, чтобы передать конфеты. Не угощать же при всех!

Это было тоже сложно.

Я ловил ее и ждал случая, а потом...

– На, это тебе, – говорил я полушепотом и совал ей конфеты, как оказывалось, в самый неподходящий момент: рядом обязательно появлялся кто-нибудь из ее знакомых или из моих.

– Ну что ты! Большое спасибо! – говорила она и тут же добавляла: Девочки, берите! Угощайтесь!

Мальчишки тактично уходили. Девчонки не отказывались.

У нее были тугие толстые косы. А лицо круглое. Когда она брала конфеты, лицо совсем круглело, пухлые щеки становились розовыми. И на левой щеке появлялась ямочка. На правой не появлялась, а только на левой...

Я злился и на себя, и на не вовремя подоспевших девчонок. Злился, конечно, не из-за конфет, а из-за всех мучений, которые терпел только ради нее, а не ради каких-то девчонок.

И вдруг – о счастье! – неожиданно пришло спасение.

Это случилось в День Красной Армии. Мы шли с праздничного вечера в Доме пионеров. Около метро она сказала:

– Подожди минутку. Я куплю мороженое тебе и себе. Хорошо?

– Нет, я сам! – Я чуть не закричал от радости.

Она и опомниться не успела, как я сунул ей в руки мороженое.

– А ты?

– Я не люблю, – с подчеркнутым равнодушием сказал я. У меня не было больше денег.

С этого дня я уже не покупал больше конфет. Только мороженое и только тогда, когда мы шли вместе по улице.

Я был счастлив! Да и в школе теперь мне уже не приходилось голодать. Мороженое – не конфеты, и у меня оставались деньги, чтобы хоть немного перекусить в школьном буфете.

Кировская. Улица Кирова. Бывшая Мясницкая. Мясницкой ее называли раньше. И все же дело не в том, как называли ее, а в том, что она улица удивительная!

– Помнишь, как здесь челюскинцы ехали?

– Помню. И еще Чкалов, Байдуков, Беляков. Помнишь?

– Конечно.

– А потом Громов.

– А ты еще папанинцев забыл.

– Я не забыл. А Киров? Не помнишь, как Кирова здесь везли?

– Я не была тогда, – призналась Наташа.

Помолчала и добавила невзначай:

– Я письма отсюда всегда отправляю, с почтамта. Отсюда, говорят, быстрее всего доходят...

– А я был, – запоздало сказал я.

– Где?

– Когда Кирова здесь везли!

– А-а!

Мы вышли с ней на улицу Кирова.

– Скажи, а ты умеешь мечтать? Только по-настоящему!

Она спросила это так серьезно, что я растерялся.

– А ты?

– Нечестно! – засмеялась она. – Ведь я первая тебя спросила.

Только что она мне казалась страшно взрослой и серьезной, и вдруг я увидел в ней ровесницу. Увидел и испугался.

– Не знаю...

– Ну, о чем ты мечтаешь? Ну раньше, и вот сегодня, сейчас?

Как ей ответить? Мечты – это, наверно, что-то несерьезное для взрослого человека. А она взрослая. И я должен быть взрослым рядом с нею. Почему же она спрашивает меня? Может, хочет проверить? Считает мальчишкой? А я и в самом деле о чем-то мечтаю...

Я молчал.

– Ну? – нетерпеливо повторила она.

– О чем? Вот когда в Испании война была, – признался я, – мне хотелось там оказаться. Или на финской.

– А еще? А еще?

– На Северном полюсе побывать. Или с челюскинцами. Или просто на пограничной заставе. И вообще хорошо бы пораньше родиться. А так все без нас делается...

Я и верно не знал, что сказать еще. Глупо же мечтать об участии в гражданской войне, которая была давным-давно, чуть ли не двадцать лет назад. Или о революции, что случилась и того раньше. Ведь такое не повторяется. Конечно, о чем-то я мечтал. Вырасти поскорее мечтал. Когда-то шофером стать мечтал, а потом – писателем, и обязательно очень известным как Лермонтов, например, или как Шевченко, или как Жаров. И летчиком мечтал, и папанинцем, и пограничником... Но как об этом скажешь?

Она молчала, и мне уже стало стыдно. Неужели я дал маху? Ведь не хотел признаваться... Мальчишка! Действительно, мальчишка!

– А я не так, – сказала Наташа. – Я по-другому мечтаю. Вот приду домой, лягу, закрою глаза – и кажется мне, что я лечу куда-то, как птица, и все смотрю, смотрю... И все так красиво вокруг: и леса, и города, и деревни, и Москва... Не так, как сейчас, а по-другому красиво – все светится, и люди радостные, счастливые... И одеты красиво, и все улыбаются... И еще дома – много-много красивых домов! Светлых, просторных! И я иду к ним... Как в детстве... А может быть, это потому, что мне просто жалко детства? Оно прошло. У меня, по крайней мере...

И опять она казалась мне в эти минуты очень умной, очень взрослой, очень далекой... и совсем не такой, как я...

У Кировских ворот мы свернули на заснеженный Чистопрудный бульвар.

Чистые пруды! Я знал здесь каждую дорожку, кустик, скамейку, каждую песочную клумбу, каждую газетную витрину. Здесь я рос, отсюда из Наркомпроса с письмом Крупской пришел в Дом пионеров, где потом узнал Наташу...

Чистые пруды галдели ребячьими голосами, скрипели санками, лыжами и валенками. Казалось, вся ребятня высыпала сюда в этот воскресный день. Но я почему-то вовсе не завидовал ни маленьким карапузам, ни мальчишкам постарше, ни моим ровесникам, которых здесь тоже было много. Уж куда лучше быть взрослым, хотя бы года на три старше, как Наташа. А может быть, я просто глуп рядом с нею? Но Наташа... Удивительная она девочка! Она словно угадывала мои мысли. И даже старалась поддержать меня.

– А как ты, я думаю тоже, – сказала Наташа. – И чтоб совсем взрослой стать, и школу скорей кончить, и быть самостоятельной, но только обязательно счастливой. И чтоб все были счастливыми... И еще рисовать хорошо хочется. Но только не получается у меня ничего. А уж если быть художником, то только настоящим, чтоб весь мир тебе радовался! А так, обычным, средненьким – лучше и не быть...

Я хотел ей поддакнуть, но постеснялся.

– А как ты думаешь? – спросила она сама. – Права я?

– Вообще-то права, – как можно солиднее сказал я. – Только и художники, и музыканты, и писатели разные есть: есть гениальные, а есть талантливые. И всякие. И все знамениты.

– И все же очень хочется быть настоящим, гениальным! – призналась Наташа. Потом сказала вдруг: – А еще – может, это, конечно, смешно – мне очень хочется, чтоб папка скорей вернулся! Я так скучаю без него.

– Он в командировке? – спросил я.

– Нет, он там, на Карельском перешейке, – сказала Наташа. – Вчера как раз письмо прислал. Пишет, что теперь скоро...

А я и не знал, что Наташин отец на войне.

Да, она любила сладкое. Конфеты любила и мороженое. Она умела мечтать – красиво, не так, как я. Я это знал. И еще она любила рисовать, хотя ни разу не показывала мне своих рисунков. Говорила: "Потом, потом. Честное слово, мазня. Ничего интересного!"

Может быть, она больше любила другое – архитектуру, потому что могла безошибочно сказать, кто и когда построил этот старинный дом в Москве, и вот этот, и ту церковь...

А я не знал и малой доли того, что знала она. Но я не знал и другого, более важного: как она относится ко мне.

Я думал об этом, когда видел ее и когда не видел. Я думал об этом утром, днем, вечером и ночью. Ночью все кажется простым и легким. Будет день, и завтра я спрошу ее, и сам скажу.

Но наступал день, и я уже ничего не мог сказать.

За ночные мысли мне попадало. Отцу было некогда, и он, в худшем случае, шутил, а вот мать:

– Опять ночью не спал? И писал что-то? Думаешь, я не видела? Ведь зажигал настольную лампу?

Я не мог отговориться, что вскакивал ночью, чтобы приготовить очередное домашнее задание. И сказать правду – что писал стихи о Наташе тоже не мог.

Зато в Доме пионеров Вера Ивановна, кажется, понимала меня.

– Ничего, дети, он прочтет в следующий раз, – говорила Вера Ивановна. – А пока мы поручим ему подготовить очередной номер нашего журнала...

И я готовил очередной номер журнала "Зеленый шум", выходивший тиражом в два экземпляра.

...Во дворе у меня был приятель. Давний приятель и мой ровесник Боря Скворцов. По Боре вздыхали все девчонки. Он был красивый парень, не чета мне, и считался у нас специалистом по девчоночьим сердцам.

Я решил посоветоваться с Борей, как бы от имени одного своего друга.

– Ну и что? – сказал специалист, выслушав мой рассказ.

– Как – что! – Ведь она ходит с ним, разговаривает. Он провожает ее... В музей они ходили...

– Это все не имеет значения! – авторитетно заявил Боря. – Все девчонки любят, когда за ними ухаживают.

– А то, что она старше его и не стесняется?

Боря серьезно почесал лоб:

– Здесь две причины могут быть. Или ей интересно с ним, если, допустим, он умный, а она не очень. Или... А как у них с ростом?

– Что с ростом?

Признаюсь, насчет роста в таком смысле я никогда не думал. Но вообще-то из-за своего роста я буквально страдал в школе. Не хотелось быть похожим на второгодника.

– Кто выше из них, кто ниже? – пояснил Боря. – Девчонки маленьких не любят.

– Он выше, – бодро сказал я. Уж что-что, а за рост я отвечал головой – небольшой своей головой, сидевшей на длинной шее и на еще более длинном, тощем туловище.

– Понятно! Тогда все понятно. Значит, он ей чем-то нравится.

Я обрадовался и тут же испугался: а вдруг Боря догадается?

– Мне тоже так кажется, – сказал я неискренне, безразличным тоном. Ну, а как он-то, должен ей сказать, что она ему... что он любит ее?

Специалист опять задумался и почесал лоб.

– А он – как? – спросил наконец Боря. – Из смелых парень или так трусишка зайка серенький?

Мне явно не хотелось признаваться в своей робости, но я мужественно произнес:

– Нет, он не из смелых, пожалуй...

– Тогда лучше пусть записку напишет, – посоветовал Боря. – Так, мол, и так, люблю тебя и жить без тебя не могу! Только записку прямо ей надо отдать, в руки. А то всякое бывает... Попадется кому другому... Засмеять могут, и все такое прочее.

Судя по всему, Боря основывался на собственном опыте.

Я так и сделал. Написал. Но через час порвал и написал заново. Потом еще раз. Все получалось не так.

Больше всего я боялся матери, но на этот раз меня застиг отец!

– Что, опять стихи? О чем?

Мой отец сам когда-то писал стихи (мать говорила, что очень хорошие; наверно, стихи посвящались ей) и радовался, что я продолжаю его традицию.

Хорошо, что я записку писал в тетрадке со стихами.

– Вот, – сказал я и ткнул пальцем в срочно перевернутую страницу.

Отец взял у меня тетрадку (слава богу, записка осталась у меня в руках) и стал читать вслух:

В заунывном шуме сосенном,

В тишине дождливой дня

Приближенье серой осени

Вновь на сердце у меня.

Как забытое, далекое,

Где-то в самом тайнике

Вместе с пушкинскими строками

О печали и тоске.

Дни бегут, недели, месяцы...

Ведь должно же все пройти!

Как Есенин мог повеситься,

В жизни выход не найти?

Ведь не все еще заброшено!

Есть Россия – наша мать.

Даже в грусти есть хорошее,

То, что многим не понять!

– Вот какая штука. По-моему, достаточно меланхолично, – заметил отец. – И что ж, это ты вправду так мрачно настроен?

– Но это же стихи, папа!

– А, ну тогда конечно, – понимающе сказал отец.

Я и в самом деле считал, что стихи это стихи, и писать их надо не так, как говоришь или думаешь.

– А Николаю Степанычу показывал? – спросил отец.

– Показывал.

Николай Степанович – наш сосед по квартире, отец очень любил его.

– А в Доме пионеров?

Я промолчал.

– И хорошо сделал, – заметил отец.

На следующий день я вновь переписал записку. Теперь в ней было самое простое: три слова – и инициал вместо подписи...

В этот вечер я пошел в Дом пионеров, но ее не встретил. Вернулся домой, перечитал записку и добавил: "Очень!" А через минуту дописал ее любимые слова: "Не сердись!"

Через два дня я с огромным трудом передал ей эту записку. По-моему, она очень удивилась. Даже не столько записке, сколько тому, что я сразу удрал.

Но мне уже было все равно.

Одна комната – это одна комната, и часто я слышал то, что мне не положено было слышать.

– А я все-таки спрошу его, – как-то ночью прошептала мать. – Что же это? По вечерам пропадает, ходит с какой-то девочкой... Я же сама видела. И не подумай, что я против: просто хочу, чтобы все было нормально. Ну пусть позовет ее домой, познакомит. Со мной и с тобой, конечно... Хочешь, выберем время, когда ты будешь дома?..

– По-моему, все это чепуха, – сонно пробасил отец. – Приведет, познакомит, и что? Тебе легче станет? Только его смущать и ее, если, впрочем, она существует. По-моему, ты все преувеличиваешь... И вообще, что ты его опекаешь! Мало своих дел! Бегать за ним – это даже стыдно, по-моему... И вообще человеку надо доверять. Подумай о том, что он не просто твой сын, ребенок, а еще и человек. Вот какая штука!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю