355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Баруздин » Повторение пройденного » Текст книги (страница 5)
Повторение пройденного
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:14

Текст книги "Повторение пройденного"


Автор книги: Сергей Баруздин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)

Немцы не появлялись. Замолчала и их артиллерия. Мой сосед по окопу изредка переставлял поудобнее ноги, чтобы они не увязали в грязи и воде. В окопе было не просто грязно. В окопе была жижа, и я окончательно промок. Но шевелиться я не решался. Не решался потому, что мне было неловко перед своим соседом – красноармейцем. Ведь он очень осторожен.

Но я ошибся. Сосед думал вовсе о другом.

– Слушай, я вздремну чуток, пока тихо. – Он повернулся в мою сторону, сильно хлюпнув сапогами. – А ты посмотри. В случае чего... А то третью ночь с недосыпом...

– Конечно, конечно! – обрадовался я.

Красноармеец как-то ловко присел на корточки и закрыл глаза, довольно вздохнув.

Я замер с винтовкой у края окопа и смотрел на деревенскую улицу неровную, мокрую, с косыми палисадниками, с замершими избами – целыми и полуразбитыми, крытыми соломой, дранкой и совсем редко железом. Деревня как деревня.

Сколько я видел таких и в Ярославской, и в Ивановской, и в Тверской, и в Московской областях. Все эти деревни напоминали чем-то одна другую, и я одинаково любил их. Любил и простор полей и лесов, их окружавших, и речки малые, и реки большие, омывавшие их. А главное, любил относительную свободу, которая ждала меня прежде в каждой такой деревне. Здесь мне разрешалось делать то, о чем я обычно и помышлять не мог в городе: я купался до одури и сидел с ребятами в ночном у костра, забредал в лес аж до самой глухомани и скакал на потных лошадях, пылился на току, таскал яблоки в чужих садах и катался на самодельных плотах.

И вот сейчас я в такой же деревне. Но время другое. И рядом – немцы. Говорят, совсем рядом.

С каким увлечением прежде я стрелял на школьных и районных соревнованиях, бросал деревянную гранату – на дальность и точность, топал в противогазе. А сейчас и увлечения нет, и даже гордости, а только напряженность и неожиданные сомнения. Неужели гранаты, которые лежат у меня в боковом кармане телогрейки, могут на самом деле взорваться? А что, если они взорвутся раньше, чем я брошу их? А винтовка? Ведь она заряжена точно так же, как, бывало, на соревнованиях, и все же это не малокалиберка. А выстрелит она, если будет нужно? А вдруг не выстрелит?

А может, я просто трушу? Нет, нет! У всех такие винтовки, и патроны, и гранаты. У всех! И наверняка все не думают о том, о чем подумал я...

– Непривычно с непривычки? – спрашивает вдруг сосед.

– Вы уже?

– Соснул! Хорошо! – отвечает он. – Говорю, как – непривычно с непривычки?

Я все понимаю и бодрюсь:

– Что непривычно?

Будто не понимаю.

– Да так, – сладко зевая, говорит, почти шепчет сосед. – Промерз ты, чую. Дрожишь.

Наверно, я и правда дрожу.

Холодно. Ноги мокрые, и вообще как-то зябко. Зуб на зуб не попадает.

– Я не дрожу. Откуда вы взяли, – говорю я. И тут для большей убедительности перекладываю винтовку и подтягиваю ватные штаны. Подтягиваю с независимым видом, встав в окопе во весь рост. Потом достаю из кармана гранату, взвешиваю ее в правой руке и вновь опускаю в карман. – А вы давно на фронте?

– С начала... – отвечает сосед. Он уже не смотрит на меня и через минуту говорит, ни к кому не обращаясь: – Курить охота – вот беда.

Курильщиков я никогда не понимал. Какое в том удовольствие? Правда, отец мой всю жизнь курит и прокурил всех нас, как говорила мать. Однажды она пошла в поликлинику, а врач ей: "Не следует вам курить". – "Я не курю! Что вы, доктор!" – сказала мать. А доктор: "Табачищем от вас разит". "Это муж у меня курит".

Сейчас рядом с соседом-красноармейцем я должен быть таким, как он, отец.

– Верно, хочется, – соглашаюсь я и спрашиваю: – А вы какие папиросы курите?

Марки папирос я знаю, особенно традиционный отцовский "Беломор". Сосед не понимает моего вопроса и бурчит с удивлением:

– Какие! Махры бы щепотку.

Мне хочется сделать что-то доброе этому человеку.

– Сейчас я достану, – говорю я. – Подождите.

– Брось ты! С ума сошел! – Сосед схватил меня за ногу, когда я уже готов был перевалить через край окопа. – Я ведь это так...

– Я бы мог у отца "Беломор" попросить...

– С отцом, значит, здесь?

– Ага.

– Потом, потом. Не надо сейчас. Потерплю.

...А тишина вокруг вовсе не фронтовая и даже не прифронтовая. Где-то кукарекал петух, вяло летел снежок, изредка мычали коровы и кудахтали куры. Над голыми деревьями кружили, играя, молодые галки. Но все будто замерло. Людей не видно, и все же они где-то рядом, в деревне. Изредка дымок выплывал то из одной, то из другой трубы, слышался скрип двери и колодца, а вот и перебежал кто-то деревенскую улицу.

Снежинки падали на край нашего неуютного сырого окопа. Медленно опускались на шапку и на шинель моего соседа. А моя телогрейка, пропитанная, как мне казалось, насквозь типографским мазутом и краской, была настолько мокра, будто я в ней только что искупался. Снег не успевал лечь на нее – таял.

Вдоль относительно свежего окопа вразнобой торчала трава – пожухлая и еще живая, чуть тронутая осенью. Пахло свежей зеленью и прелой листвой, и еще хвоей, смолой. Война посбивала ветки елей и шишки, и они доживали теперь последние дни на земле, которая вот-вот покроется снегом и превратит их в перегной.

Мне никогда не доводилось лежать на земле в такое время года. Да и за городом в октябре я, кажется, никогда не бывал прежде. Но, может быть, именно потому, что я рос среди камня и асфальта московских улиц и лишь на короткие летние месяцы вырывался к полям и лесам, я всегда испытывал радость при виде земли и травы, каждого кустика и деревца – настоящих, не городских, без устрашающих табличек: "Не рвать", "Не ходить", "Не лежать".

И сейчас я уже не думал о слякоти и грязи, о войне и немцах. Кажется, я даже согрелся немного, и мне было почти хорошо, уютно. И тишина, тишина вокруг, как дома, когда, усталый, погружаешься в сон. А может, я и в самом деле?.. Я вздрогнул, да так, что толкнул рукой соседа.

– Ты что? – шепнул он. – Уснул?

Началось непонятное и неожиданное. Впереди меня и рядом загрохотали выстрелы. Не сразу я сообразил, что мой сосед тоже стрелял. Стрелял, не обращая внимания на меня. А я? Как же я?

Только теперь я посмотрел на деревню и ясно увидел мотоциклы с колясками, а в них немцев. Живых, настоящих, каких я видел на фотографиях в газетах и в кинохронике. Мотоциклов два, а немцев? Раз, два – на одном. Три, четыре – на другом.

Я прицелился, чтобы выстрелить, но мотоциклы не стояли на месте. Один подскочил на бугорок и прижался к плетню, второй скрылся за стеной сарая.

Может быть, и глупо было стрелять без цели, но я нажал курок.

Кажется, я окончательно пришел в себя. Достал патрон, прицелился в мотоцикл, чуть заметный из-за стены сарая. Я ясно видел колесо и часть руля и старался метиться именно в это место. Вновь нажал курок, но что из этого получилось, понять было трудно. Выстрелы громыхали слева и справа, и спереди, и рядом. Колесо и руль скрылись за сараем. Второй мотоцикл тоже исчез.

Значит, немцы отступали? Но не успел я так подумать, как услышал от своего соседа:

– Взяли деревню, гады! Теперь держись! Как бы не поперли... Авось ночь спугнет. Темноты фриц боится.

Перестрелка длилась не больше десяти минут. Потом стало тише. Лишь несколько раз ударили перед нами взрывы мин. Так, по крайней мере, объяснил мне сосед:

– Из минометов садит!

Но и это продолжалось недолго. Раз такая тишина, то неужели немцы заняли деревню? Мой сосед, конечно, ошибся.

Цепь нашей обороны протянулась метров на триста. Она шла откуда-то из-за кладбища, вдоль окраины деревни, где лежали мы, и спускалась вниз к пруду. Пруд, скрытый кустарником и углом леса, был не виден мне, но мой сосед несколько раз беспокойно поглядывал именно в ту сторону:

– Не слышно...

– Что – не слышно? – переспросил я.

– Петеэровцы там наши. Слышал такое: противотанковые ружья. Но их мало. Батарея сорокапяток должна подойти. Еще с обеда обещали.

Из слов соседа я понял, что как раз возле пруда проходит дорога единственная, по которой немцы могут предпринять прорыв дальше к Москве. Дорога не ахти какая, но других поблизости нет. Без сорокапяток будет туго.

– А деревня?

– Через деревню и идет она, дорога. Потом, видишь – влево, к пруду.

Деревня замерла. Не верилось, что в ней могли быть немцы: ни единого звука, ни выстрела.

В вечернем небе сквозь молоко облаков пробилась луна. Заблестел снег в ее блеклом свете, и мокрая трава перед нашим окопом, и две чахлые елочки, торчавшие на краю деревни у полуобвалившегося плетня. Елочки были кособокие, с драными вершинками; издали они напоминали танцующих деревянных человечков из далекой детской сказки.

Справа за деревней полыхали пожары. Небо вздрагивало, передергивалось желто-красными вспышками.

Со стороны кладбища в окопе появился взводный, не из нашего батальона, а из красноармейской роты, занимавшей рубеж вместе с нами, хрипло спросил моего соседа: "Как? Небось кишка кишке весть подает?" – и обрадовал, что "кухня уже "коптит".

– А сорокапятки пришли? – спросил сосед.

– Порядок! На месте!

– Тогда жить можно.

Изредка где-то ухало. Судя по всему, не близко.

– Утихомирились, – миролюбиво сказал мой сосед. – И мы отдохнем.

Мы продолжали смотреть на край деревенской улицы. Слева в избе с развороченной соломенной крышей протяжно и нудно заскрипела дверь. Еще скрип, еще, и – я видел – дверь тяжело распахнулась, и на пороге появилось крошечное существо в шапке-ушанке, в одной рубашонке, босое.

– Смотри, мальчонка, – удивился мой сосед. – Вот номер. Голышом, да в шапке!

Тем временем мальчонка деловито посмотрел по сторонам, повернулся задом к ступенькам и начал спускаться с крыльца. Встав на землю, он опять развернулся и быстро засеменил к калитке.

– Сейчас ему мамка задаст. Ведь простудится, клоп! Надо ж! – Мой сосед даже причмокнул от досады.

Но ни мамки, ни кого другого из дома не появилось. Мальчонка благополучно миновал калитку, вышел на дорогу и тут вовсю заревел. Теперь он стоял в свете луны, и мы не могли ошибиться: года три ему было, не больше.

– Что же делать? Ведь убьют! Убьют! – заволновался мой сосед.

В других окопах тоже заметили мальчугана. Тоже охали и вздыхали: "Беги ты, чудачок!.. Обратно давай, обратно! В избу!.. Простынешь!"

Грянул ружейный выстрел. За ним автоматная очередь, Мальчонка, словно его подстегнули, рванул в нашу сторону. Он бежал по дороге и еще громче кричал.

– Смотри! Смотри! – зашептал, толкая меня в плечо, сосед.

Со стороны кладбища кто-то выскочил из окопа и, пригибаясь к земле, бросился вниз. Я заметил телогрейку и черную шапку на его голове. Значит, это был кто-то из наших. Он катился вниз по глинистому скату, сапоги его хлюпали и чавкали, за спиной от кладбища раздавались крики: "Стой!"

Но он бежал в сторону дороги. Бежал под углом. Так, видимо, было легче.

И вдруг он грохнулся. Грохнулся вместе со страшным ударом впереди, когда до дороги оставалось не больше одного рывка.

– Убили! Неужто убили? – Теперь уже я толкал своего соседа.

А на дороге, где только что бежал мальчуган, дымилась небольшая воронка. И больше – никого.

У меня начался приступ кашля. Почему кашель? Я не мог остановить его, он душил меня до рвоты.

– Да подожди ты! – зло вырвалось у соседа. – Он жив, гляди, ползет...

Боец, бросившийся вниз спасать мальчонку, и в самом деле полз. Потом он встал и быстрыми перебежками понесся обратно, наверх, к окопам. Я заметил в его руках пистолет, увидел голову его без шапки, – неужели это отец? Мелькнула знакомая фигура. Ну конечно, отец!

– Это он, он! – закричал я соседу, но тут и мой голос, и что-то сказанное соседом заглушил нарастающий рев моторов.

– Танки! Гранаты к бою! – одновременно раздалась по окопам команда.

Я уже не видел отца, скрывшегося в стороне кладбища. Перед нами по деревенской улице ползли тупорылые громады.

Вспышка! Удар! Вой! И опять удар – уже позади! Головной танк стрелял по нашим позициям. А за ним ползли еще, и еще, и еще, и шум их моторов все нарастал. Снова выстрел, удар – слева. Снова – еще ближе слева. Значит, и мальчонка убит выстрелом ревущего головного танка, который движется сейчас прямо на нас, и если ему вздумается, он не свернет по дороге к пруду, а, задрав свою морду, пойдет на наши окопы.

– Ты что, ошалел? Гранаты!

Меня передернуло от крика соседа.

Танки, круто разворачиваясь, ползли теперь по дороге. Мимо нас! Мимо! Вот головной, с закопченным черным крестом на боку, прошел над тем местом, где всего лишь несколько минут была воронка, за ним второй, третий. Четвертого уже не было, а был бронетранспортер и вслед за ним грохочущий отряд мотоциклистов.

– Гранаты! Давай гранаты! Кому говорят! – кричал сосед, бросая гранаты прямо в сторону дороги.

Я схватил "лимонку", дернул кольцо и метнул ее туда, где шли танки.

– Что ты делаешь! В пехоту давай! В пехоту! У тебя же пехотные! опять заорал сосед, когда я развернулся, чтобы бросить вторую "лимонку".

И верно! Как я не сообразил, что "лимонкой" не поразишь танка. Другое дело сосед – у него противотанковые.

Я бросил вторую и третью гранаты. И в ту же минуту справа от нас ударили орудия. Звонко, весело, лихо!

– Что я говорил! Наши сорокапятки! Работают батарейцы! – Мой сосед чуть не запрыгал от радости.

Мотоциклисты рассыпались по дороге. Их задерживали впереди идущие танки и бронетранспортер. Впрочем, уже не идущие. Головной танк сполз на обочину и, ревя, завывая, будто в истерике, крутился на одной гусенице. Два других еле заметно дергались, стараясь обойти первую машину.

На дороге творилось непонятное. Грохотали выстрелы. Надрывно, со скрипом и скрежетом гремел от ударов снарядов металл. Трещали мотоциклы и очереди автоматов. Столб дыма с огнем взметнулся над бронетранспортером. Немцы орали, отдавая команды, орали, когда рядом рвались гранаты.

– Ниже голову! Ниже! Видишь, по нас садят!

Я слышал эти слова соседа и нагибал голову, но в грохоте и суматохе боя толком не понимал, откуда и кто стреляет по нас.

Тут меня окликнули, как мне показалось, справа. Я обернулся, инстинктивно обернулся не вправо, а назад, и вновь услышал:

– Давай сюда! Только ползком, осторожнее!

– Кого? Меня? – переспросил я.

– Да, тебя, тебя! Давай! Осторожнее!

Я схватил винтовку, выскочил из нашего окопчика и обернулся назад к соседу:

– Зовут вроде...

– Ложись, балда! Вот человек! – что было силы закричал красноармеец, и я плюхнулся прямо в какую-то лужу. В ту же минуту рядом свистнули пули. Неужели это в меня?

Я пополз по мокрой земле и возле заднего окопа вспахал ее стволом винтовки. И верно балда! Что бы сразу сообразить! А то вытянулся как памятник!

Перевалившись через бруствер окопа, откуда меня звали, я скатился к ногам того самого старого плановика, с которым утром шел по Ленинградскому шоссе. Он помог мне подняться на корточки и сказал с мягким сожалением:

– Нельзя же так. Рисковать так нельзя. Давай вместе, только осторожно.

Мы поползли еще дальше назад и потом в сторону, к кладбищу.

Кладбище было на самом бугре, и там тоже находились наши. Сейчас я видел их ясно. Несколько бойцов стояли во весь рост на тропинке, прикрытой с двух сторон, словно специально от немцев, естественными холмами с могилами и кустарником.

– Кто звал меня? – спросил я на ходу, пока мы еще не добрались до кладбища.

Старый плановик промолчал. Видно, не расслышал...

Отец лежал на мокрой тропинке, без шапки, в расстегнутой телогрейке, откинув правую руку. Почему руку, когда кровь заливала его живот, – я ничего не понимал в эту минуту.

– Ты? Вот... – сказал он, глядя на меня неестественно большими глазами, и повторил: – Вот... И тебе крещение. А мальчишку жалко... Не удалось... Вот какая штука. Страшно... Только головка... В шапке... Без тела... и рот раскрыт. Прямое попадание... Ты что?.. Не волнуйся! Я буду жить. Буду! Только пить мне не давайте. Нельзя!.. – и застонал, сжимая губы.

Рядом со мной стоял командир батальона.

– Что делать? А? – Я схватил его за рукав.

– Ничего, дружок, все будет хорошо. Сейчас принесут носилки и узнаем насчет медсанбата. Если далеко, возьмем у артиллеристов машину. Ты поедешь с отцом.

– А как же там? – Я показал в сторону боя.

– Что значит – там! – вспылил комбат. – Сказал, с отцом поедешь! Понятно, с отцом! И точка.

– Да я не про то...

– А я про что! – резко сказал комбат. И потом уже мягче: – Немцев отбили. До утра, по крайней мере. Обидно, – вдруг добавил он. – Когда туда бежал, ничего, а тут накрыло...

Мы долго плутали в санитарной машине по окрестным дорогам, но медсанбата так и не нашли. Повязка, сделанная отцу у кладбища, окончательно промокла, и мне было больно смотреть на него. Отец дышал тяжело, с хрипом и свистом, и от этого становилось совсем не по себе.

– Ты не думай... Я правду тебе говорю... – бормотал он. – Понимаешь, сущую правду... Я буду жить... Буду... А ты мать береги!.. Очень прошу... Ведь я, ты знаешь, виноват перед ней... А ты... Ты молодец... Мальчишку жалко... Мерзавцы... Изверги... По мальчишке из танка... Какая штука...

– Надо что-то делать! Так же нельзя! – Я подбежал к кабине шофера, когда машина забуксовала на развилке проселочных дорог. – Надо врача найти!

Шофер вылез из кабины, глянул в кузов на отца:

– Может, в Москву махнем? Верней будет...

Вскоре мы выбрались на Ленинградское шоссе. Теперь – скорей, скорей! Только бы скорей добраться до города!

Отца похоронили лишь на пятые сутки. Мог ли я думать, что похоронить человека так трудно? Вдвоем с сослуживцем отца, которого я чудом встретил на улице, мы четыре дня ездили по кладбищам. Четыре дня нас водили за нос и надували, прежде чем мы поняли: ни здравый смысл, ни деньги не спасут положения. Три буханки хлеба, две поллитровки, месячная продовольственная карточка – и все было завершено.

Мы похоронили отца на Немецком кладбище. На Немецком, среди сотен похороненных там людей с немецкими фамилиями, лежал теперь человек с фамилией русской, погибший от осколка немецкой мины. Правда, у этого кладбища есть и другое, не немецкое название: Введенские горы...

Прошло несколько дней. Я окончательно понял: все надежды мои на возвращение в армию рухнули. Наших я не нашел, хотя искал двое суток. В военкомате меня и слушать не хотели. На сборном пункте, откуда уходил наш особый батальон, сказали малоутешительное: батальон здорово потрепан, а оставшиеся бойцы влились в действующую армию. Если бы я не забыл свою винтовку там... Да, тогда все было бы иначе.

Я вернулся в типографию. Вернулся, чтобы не болтаться без дела. Сидеть на шее матери я не мог.

Мать, хотя и не работала, сдавала кровь на донорском пункте и получала за это особую карточку и дополнительный паек.

По ночам мы опять дежурили на крыше. Немецкие самолеты по-прежнему ночами рвались к Москве. Они шли на город большими массированными группами по сто, двести, а иногда и триста машин. Их били возле Москвы или, как говорилось в сводках, на ближних подступах к Москве, били и в московском небе. Били, сбивали, отгоняли. Недобитые "юнкерсы" и "хейнкели" сбрасывали бомбы на окраинах города и в дачном Подмосковье. В том самом Подмосковье, где журчали тихие речки, шелестели листвой леса, где каждый год отдыхали люди. За несколько месяцев войны бомбы перепахали эту землю.

В нашей типографии печатались необычные газеты и листовки для оккупированной территории: смоленская – "Рабочий путь", брянская "Брянский рабочий", калужская, районные газеты. На каждой из них рядом со словами: "Смерть немецким оккупантам!" стоял гриф: "Прочти и передай товарищу".

Удивительное чувство испытывали мы, когда на ротационных машинах печатались эти газеты! Вовсе не такое, когда печатались давно знакомые московские газеты. Это было одно. А тут каждый номер газеты, каждая листовка были особо значимы. Прямо из типографии пачки необычных газет и листовок увозили на аэродромы люди в военной форме, чтобы через несколько часов сбросить их туда, где хозяйничают немцы. Они попадут и к фашистам, но попадут и к нашим людям, неся им русское слово, надежду и веру в то, что их помнят.

Для немцев мы печатали особые листовки. Я не был силен в немецком языке, как и большинство печатников. Но слово "пропуск", напечатанное на листовках не только по-немецки, а и по-русски, казалось нам почти магическим. Вот попадает такая листовка в руки к немцу, и он сразу же пойдет сдаваться в плен. Ну, а раз листовки печатаются такими огромными тиражами – значит, и война скоро кончится. Я ловил себя на мысли, что начинаю думать о конце войны.

Москва была уже не та, что шестнадцатого октября, хотя с этого дня и минуло всего каких-нибудь две недели. Обстановка на фронте, судя по сводкам, особенно не изменилась. Немцы полукольцом окружали город. Официальное осадное положение с каждым днем принимало все более суровые формы. Становилось холоднее и голоднее.

А настроение! Великая штука – настроение людей. Оно было совсем иным. Если бы кто-нибудь сказал сейчас, что немцы могут взять Москву, то его растерзали бы как вражеского провокатора. Но никто и не говорил этого, никто так не думал. Железный порядок, вернувшийся в Москву после шестнадцатого октября, изменил жизнь города – она стала по-военному нормальной.

Из Москвы эвакуировалось большинство предприятий и учреждений. И все равно людей осталось много. На месте эвакуированных заводов начинали работать сначала мастерские, а через несколько дней – и целые цехи по ремонту танков и машин, самолетов и орудий. Бывшие консервные заводы выпускали гранаты и снаряды, а там, где прежде разливали молоко, сиропы, лимонад и пиво, делали бутылки с зажигательной смесью. Самые что ни на есть научные лаборатории, вроде Центральной лаборатории автоматики, изготовляли простейшие детали для автоматов. Сотни швейных мастерских и ателье верхней одежды, которые волею судеб уже готовы были совсем закрыться месяц назад, перешли на производство обмундирования и белья для нужд фронта. Белья и особенно теплых вещей не хватало. В городе начался сбор подарков для армии. Плакаты извещали и призывали: "Теплые вещи фронту – залог победы", "Послал ли ты подарки фронтовикам?", "Защитник Родины твоим теплом согрет!". Газеты печатали стихи:

Боец придет из схватки жаркой,

Седой от пыли, непогод,

И наши скромные подарки

С любовью, с радостью возьмет.

Он не забудет нас с тобою,

Заботой нашею согрет.

Силен и смел, готовый к бою,

Пойдет дорогами побед.

Работали и наркоматы. Эвакуированные почти в полном своем составе, они возникали на прежних местах – сначала отдельные представители, затем группы, а потом отделы и подглавки – для связи, согласования и просто для работы. Москва продолжала жить, а связываться с нею из Горького, Куйбышева, Свердловска, естественно, было труднее, чем с площади Ногина.

Каждое утро люди двигались на работу и каждый вечер возвращались с работы. Возвращались, чтоб, опустив маскировочные шторы в своей комнате, скудно поужинать, потом выйти на очередное ночное дежурство или отправиться ночевать в метро, если в семье есть малые дети. Двигались трамваи, автобусы и троллейбусы. Под землей бежали переполненные поезда метро. На перекрестках мигали светофоры и стояли милиционеры. По улицам и переулкам ходили военные патрули. В магазинах отоваривали карточки. Трудно было попасть в немногие действующие театры и кино: там в буфетах продавали бутерброды по коммерческим ценам. Бутерброды с сыром и любительской, настоящей любительской колбасой!

Мать снова работала. Теперь работала в солидном наркомате: там нерегулярно, но довольно часто выдавали без карточек суфле. Говорили, что так называемое молочное суфле – это эрзац на сахарине и с точки зрения здравого смысла продукт бесполезный. Но меня это мало трогало. Я любил суфле хотя бы за то, что оно начисто отбивало аппетит. После ежедневного крапивного супа и ложки пшеничной каши, которую я проглатывал в типографской столовой, суфле мне казалось роскошью.

Сегодня мать сказала по телефону, что суфле есть, и добавила:

– Если хочешь, встречай меня.

К семи вечера я был на углу площади Ногина и улицы Разина. Я ждал у подъезда наркомата. До окончания рабочего дня оставалось не более трех минут. Репродуктор на соседнем доме только объявил: "...третий сигнал дается в девятнадцать часов по московскому времени".

Передо мной лежала площадь – темная, вечерняя, слабо мерцающая голубым светом автомобильных и автобусных фар. Снега в Москве еще не было. Иногда выпадал вместе с дождем и сразу таял. А сейчас стояла прохладная, но сухая погода. Вдоль голого Ильинского сквера вверх и вниз ползли переполненные трамваи.

Мать вышла из подъезда как раз в ту минуту, когда по радио прозвучал третий, последний сигнал "проверки времени". И в ту же минуту страшной силы удар потряс землю. Столб дыма, огня и пыли взметнулся от Ильинского сквера, раздались отчаянные крики, полетели стекла и оконные рамы. Два трамвайных состава, спускавшихся к площади Ногина, перевернуло взрывной волной и бросило в сквер.

Трудно было сообразить, что случилось: бомбардировка или просто взрыв. Мы побежали по улице Разина в сторону Красной площади.

– Скорей, скорей домой! – говорила мать.

– Тогда надо обратно. Зачем сюда?

Мать остановилась:

– Да, да, обратно...

Площадь Ногина бурлила людьми. Слева вдоль сквера уже не пропускали. Справа мы с трудом пробежали метров двести...

На мостовой кровь, кровь и люди, люди! Убитые, растерзанные, раненые, живые.

– Папусенька! Папусенька! Пойдем, папусенька! Страшно! Ой, как страшно, папусенька! – кричал обезумевший мальчишка в пионерском галстуке, выбившемся из-под пальто. Он поправлял галстук и пытался поднять своего отца, но сил не хватало. Отец лежал на тротуаре с перерезанной осколком шеей.

Грузная старуха тащила на руках раненную в ногу девочку лет шести видимо, внучку.

– А зоомагазин! Как же черепаха, бабушка? Ты же обещала! – билась на руках внучка.

Кричали все – дети, взрослые, мужчины, женщины. Кричали раненые и живые.

– Я не могу, не могу, пойдем назад, – шептала мать и тащила меня куда-то за рукав.

Мы побежали назад и еле пробились через цепь красноармейцев. Сквер уже окончательно оцепили. Пропускали только санитарные машины и пожарных. А санитарные машины все подъезжали и подъезжали, и выли, и вой их сливался с криками.

– Пойдем через Солянку, – продолжала тянуть меня мать.

Вдогонку нам завыла радиосирена, и голос диктора сообщил:

"Граждане! Воздушная тревога! Граждане! Воздушная тревога!"

Радио еще продолжало оповещать о воздушной тревоге, когда мы подбегали к дому. Впрочем, бежали не одни мы – на улицах и в нашем переулке было довольно много людей, спешащих, наперекор воздушной тревоге, по домам. Необычной силы взрыв и с опозданием объявленная тревога подгоняли – все словно утратили спокойствие и дисциплинированность, которые выработали прежде.

– А где бидон? – вдруг спросила мать.

– Не знаю...

Она махнула рукой:

– Бог с ним! Какой ужас!

Возле наших ворот стояла "скорая помощь". Я увидел ее еще издали и невольно ускорил шаг.

Что случилось?

Люди в белых халатах только что вкатили в машину носилки и захлопнули дверцы:

– Поехали.

– Что случилось?

– Да что там, – безнадежно махнул рукой управдом, стоявший на тротуаре с другими жильцами дома. – Надо же такой глупости случиться! Без тревоги! Вдруг!

– А увезли-то кого? Кого? – переспросил я, так и не поняв, что же произошло.

– Скворцова хлопнуло, дружка твоего, Бориса, – сказал управдом.

– Борю? Как – хлопнуло?

– На крыше песок проверял... А тут как раз... Смахнуло взрывной волной... Пока подбежали, а он уже...

Мы с матерью поднялись в квартиру. В коридоре – хаос. Обвалившаяся штукатурка. В кухне выбитые рамы и стекла на полу. Еле-еле открыли дверь своей комнаты – в ней тоже все перевернуто. Гуляет ветер. Выбитая, без стекол, рама повисла на одном шпингалете.

– Вы о Николае Степаныче уже знаете? – Старушка, соседка по квартире, заглянула в нашу дверь и как-то растерянно развела руками. – Или не знаете?

– А что?

– Беда с ним. Ох, беда!

Я побежал в комнату Николая Степановича и не сразу понял, что там случилось.

– Шкафом его и придавило. Надо же, шкафом, – пояснила соседка.

Николай Степанович уже не дышал. Старик погиб, задавленный книжным шкафом. В этом шкафу лежали и те книги, которые я собирался продать по просьбе Николая Степановича, но так и не продал.

Шкаф никак не поддавался. Наконец, не помню как, я приподнял его, вытащил Николая Степановича. Рядом с ним лежала тетрадка. Тетрадка с его стихами. Бисерный почерк. Его почерк. Я взглянул мельком, увидел свое имя, фамилию. Пробежал глазами стихи, которых не знал прежде:

Скоро, милый, лес проснется,

Весь проснется

Скоро.

Каждый листик встрепенется,

Встрепенется

Скоро.

И, весенней полон жажды,

В Веснину его простора

Убегу я скоро.

Это – мне? Никогда Николай Степанович не читал мне этих стихов. Может, они – последние?.. Последние!

Боря Скворцов... Николай Степанович... И там, в сквере... Сколько же смертей сразу!

В эти минуты я не знал еще об одной смерти. В здании ЦК, куда попала немецкая торпеда, погиб Александр Николаевич Афиногенов – драматург, веселый, умный человек, которого я видел у Николая Степановича.

Все это случилось в один вечер – 29 октября 1941 года, через шесть дней после похорон отца...

Три дня мы разгружали баржи в Северном речном порту. Зима уже настала, и надо было торопиться. Вот-вот мороз прихватит водохранилище и канал, а баржи должны успеть уйти на зимний судоремонт.

Нас было немного – человек сорок, присланных с разных предприятий и учреждений, а баржи две – огромных, забитых до отказа мешками и тюками. Металлических, скользких и люто холодных барж!

Когда меня и еще двух молодых ребят отправляли из типографии на это дело, многие нам завидовали:

– Там хоть отъедитесь. Небось овощи или продукты какие разгружать.

У нас сводило желудки. Есть действительно хотелось ужасно.

Но отъедаться в Северном порту было нечем. Мы разгружали мешки с солью и тюки с суровьем для текстильной фабрики.

Работали с восьми утра до восьми вечера и спали тут же в порту: кто в дирекции, кто в медпункте, кто в редакции многотиражки.

Мне, казалось, повезло больше всех – меня определили спать в шкиперской каюте одной из двух барж с красивым именем "Альбион". Что это значит – "Альбион", я не знал. Не знал и сам шкипер – замкнутый старичок, проживший всю жизнь бобылем на баржах.

В каюте было тепло и сухо. После многочасовой работы на ветру да на морозе – блаженство.

Утром и днем нас кормили в портовой столовке. Кормили супом из мороженой капусты и ложкой каши или пюре из картофеля, тоже мороженого.

Вечером мы чаевничали со шкипером.

Сидор Кузьмич доставал для себя ломоть хлеба, отрезал кусок сала, открывал банку варенья и разливал из котелка кипяток – на двоих:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю