355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Баруздин » Роман и повести » Текст книги (страница 8)
Роман и повести
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:08

Текст книги "Роман и повести"


Автор книги: Сергей Баруздин


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

ГОД 1944-й

Еще месяц назад на наших погонах значилась цифра «8». Погоны мы носили уже с год, и цифра эта, говорившая о нашей принадлежности к Восьмому Учебному разведывательному артиллерийскому полку, всем нам порядком надоела. Прослужить всю войну курсантом – небольшая честь!

Но вот мы уже не курсанты, а солдаты, и Гороховецкие лагеря остались далеко позади. Две недели в теплушках по России и Украине – первое мое большое путешествие. Смоленск, Брянск, Киев, Винница, Тирасполь, Львов, Перемышль. По ним прошла война.

На наших погонах уже три загадочных цифры, полные глубокого смысла для каждого из нас: «103». Куда мы едем, мы не знаем, но мы знаем – мы едем на фронт. На то мы теперь бойцы 103-го Отдельного разведывательного артиллерийского дивизиона, 103-го ОРАДа.

Правда, воевать мы будем по-особому. То, что мы должны делать на войне, можно точнее назвать словом «работа». Мы будем тянуть теодолитные ходы и ловить в стереотрубы вспышки орудий противника, записывать по звуку огонь немецких батарей и фотографировать линии расположения немецкой обороны. Все это называется обслуживанием нашей артиллерии, которой мы будем приданы.

Нас около двухсот. Солдаты – почти все москвичи одного возраста. Сержанты и старшины – чуть постарше, но тоже молодежь. И только офицеры – старички, все под тридцать и за тридцать. Командиром дивизиона стал майор Катонин. Нам, топографам, повезло: комбатом к нам назначили Бунькова, который получил недавно звание старшего лейтенанта. И взводный у нас остался прежний – лейтенант Соколов. Как-никак свой!

У меня теперь имелись карабин и противогаз, бинокль и вешка – красно-белая палка с металлическим наконечником. Вешка, видно, основное мое оружие. По новому штатному расписанию я числился передним вешечным. Бегать с вешкой, выбирая лучшее место для очередного колена теодолитного хода, что может быть приятнее! Работа веселая и сноровки требует. Уж, во всяком случае, это куда лучше, чем работать на теодолите или быть вычислителем – возиться все время с таблицами Брадиса.

Наш эшелон прибыл на станцию с непонятными буквами на фронтоне: «Lezajsk».[1]1
  Лежайск (польск.).


[Закрыть]
Это была явно польская надпись, ибо мы находились уже на польской земле, но никто из нас на первых порах не мог толком перевести ее. Немецкой надписи рядом не было, ее благоразумно сбили.

Разгрузка эшелона шла быстро. Мы скатили с платформ автомашины – грузовые хозвзвода, специальные – звукометристов и фотографов и, наконец, наши – обычные, военного выпуска грузовые «газики» с построенными на них фанерными крытыми кузовами. Скатили походную кухню, выгрузили ящики с приборами и стали ожидать обеда. Сухой паек, выданный нам на всю дорогу, давно был съеден, а горячую пищу мы ели в последний раз позавчера.

Пока повар и дежурные тут же, около вокзала, растапливали кухню, мы в полном вольном блаженстве разбрелись по станции. Команд никаких, кроме единственной: «Далеко не расходиться!» Все располагало к самому благодушному настроению. После гороховецких снегов и морозов, сопровождавших нас в пути до Смоленска, здесь, на польской земле, стояла необычная для середины декабря погода – солнце, слякоть, лужи, зеленая травка, птичий гам. Шинели наши мы бросили в машины и ходили в одних телогрейках и то распахнутых.

В здании вокзала работал буфет. За прилавком стояли два дюжих молодых парня и женщина. Они переговаривались между собой на непривычном языке и не обращали на нас никакого внимания. Покупателей не было, а мы с этой точки зрения вряд ли представляли для них интерес.

На стойке буфета стояли разнокалиберные бутылки с яркими этикетками, лежали крошечные белые булочки по двенадцать злотых каждая и куски полукопченой колбасы с астрономической ценой – двести пятьдесят злотых.

– Заграница! – Володя подробно исследовал стойку, пустил слюну и добавил довольно зло: – Такие лбы, а не в армии.

– Ты о ком? – не сообразил я.

– Не о нас, – подтвердил Володя и показал на буфетчиков.

Мы вышли из вокзала и потянулись к своей кухне. Сведения были неутешительные:

– Раньше, чем через час, не успеем. Гуляйте, хлопцы.

– Гулять так гулять. Отпросились у комбата и пошли в город. С первым же встречным поляком долго объяснялись по поводу названия города.

– Ниц нима! Вшиско герман забрал, – односложно отвечал наш собеседник на все вопросы.

– Город как называется? Город? – спрашивали мы. – Еайск? Цеайск?

– Лежайск? – наконец сообразил собеседник и поднял палец к фуражке. – Лежайск! Так, пан, так – Лежайск! – и он тут же заторопился в сторону от нас.

Нас нагнали другие ребята из дивизиона: вычислитель Витя Петров – маленький, с круглой детской мордашкой, за что его прозвали Макакой, и киргиз Шукурбек из звукачей (так мы называли батарею звукометрической разведки).

– Тихо, – произнес Шукурбек и добавил с грустью: – Как у нас на джайлоо…

Городок имел вполне мирный вид. Разрушений нет. Зеленые газоны, чистые домики и улицы, сады за заборами. Сады фруктовые, как сразу заметил Шукурбек. Он, служивший в армии больше всех нас и попавший к нам перед самым сформированием ОРАДа, видно, тосковал по своим краям. Шукурбек был влюблен в Тянь-Шань и считал самым красивым городом на свете Фрунзе. Как все гостеприимные восточные люди, за недолгое пребывание в нашем дивизионе он успел пригласить чуть ли не поголовно всех солдат и офицеров после войны к себе в гости и в самых вкусных красках расписывал, каких мы будем есть барашков.

И сейчас Шукурбек, вспомнив о чем-то своем, заметил мечтательно:

– Нет, не так у нас, как тут. Пришел человек, приехал – всегда дорогим гостем будешь. Обида большая, если в дом не зайдешь, на почетное место не сядешь, от еды откажешься… А вода в Иссык-Куле голубая-голубая… Тут Запад, конечно. Может, и нравится кому…

– Хватит тебе! – перебил его обычно молчаливый Витя Петров. – Сил нет, как есть охота.

Вежливый Шукурбек, видимо, сообразил, что и в самом деле завел разговор не на подходящую тему и, чтобы как-то исправить положение, добавил:

– Сейчас война, конечно. И у нас, наверно, с едой трудно. Из дома пишут, что мужчин не осталось. Одни женщины остались да ребята остались… Ты прав, Макака. Не буду!

– Ничего, ребятки! Прошу не хныкать! – произнес Володя и хлопнул Шукурбека по плечу так, что тот покачнулся.

– Не надо так, Протопопов, – попросил Шукурбек, с трудом произнося Володину фамилию. – Зачем ты так?

Улицы Лежайска пустынны. Поляков мало, да и наши военные встречались не часто.

– Я все хочу спросить тебя, – начал Саша со своей любимой фразы, – как ты думаешь, фронт далеко отсюда?

– Кто его знает – наверно, не близко…

Макака поддержал меня:

– Какой тут фронт! Сам видишь.

– Вас волнует, ребятки, фронт, а меня закусон! – продекламировал Володя.

Вдоль улицы-аллеи, по которой мы шли сейчас наобум, высились могучие каштаны. Припекало солнце, по голубому небу плыли мирные, нежные облака. На большом двухэтажном здании мы без труда разобрали надпись: «Bursa Gimnazyjna».[2]2
  Гимназия (польск.).


[Закрыть]

– Забавно, как во времена Помяловского, – сказал Саша. – Бурса!

Оказалось, что мы совершили почти круг по улицам города и вышли туда же, откуда начали свое путешествие, – к вокзалу. Кухня дымила вовсю, пахло обедом. Но только пахло.

– Гуляйте, славяне. Гуляйте. Еще полчасика. Зато обед будет особый – с фронтовой нормой, – обрадовали нас.

Про фронтовую норму – сто граммов водки, а сейчас, по зимним временам, – сто пятьдесят граммов, мы уже слышали, но не думали, что они ждут нас здесь, в Лежайске.

– Значит, недалеко, раз водку будут давать, – обрадовался Володя не то близости фронта, не то обещанной норме.

– Пошли и правда погуляем. Центра мы так и не видели, – подтвердил Саша.

Пошли к центру, хотя и не знали, где он находится. Ориентировались по высокой макушке костела, которая хорошо была видна со всех сторон.

– Где костел, там и центр, – пояснил Саша. – Пошли!

Саше я привык верить с первого слова. Он много знал, и, может быть, я даже завидовал ему.

– Веди, Иван Сусанин, – согласился Володя.

Каких все-таки разных людей собрала война. Вот Саша – умный, тактичный и честный в суждениях. Не будь войны, мы, возможно, так и не познакомились бы друг с другом, хотя и ходили в один Дом пионеров. Выросли бы, разошлись в разные стороны и никогда бы не встретились. А сейчас дружим, хотя я вовсе не такой, как Саша.

В первый год нашей службы в армии Саша больше всех отсидел на «губе» и наряды вне очереди получал чаще других. И не из-за себя. Саша вступал в любой спор и разговор, когда ему что-то казалось несправедливым. Придрался сержант или старшина к курсанту, придрался ни за что, – Саша тут как тут. Приказ командира – закон, но для Саши эта формула существовала только в одном понимании: справедливый закон. И нередко было так, что тот, кого защищал Саша, отделывался простым замечанием, а Саша, вступившийся за него, шел на «губу» или отправлялся чистить уборную – самое незавидное дело. И все же постепенно Саша завоевал авторитет. Как раз тем завоевал, что был прям и честен и не боялся оставаться таким всегда и во всех обстоятельствах. Он стал даже комсоргом.

И у Володи был авторитет. Его любили за простоту и балагурство, за силу и… не знаю, за что еще.

А я? Я тоже немало отсидел на гауптвахте и тоже получал наряды вне очереди, а потом стал приличным курсантом, но не обладал и долей того авторитета, который был у Саши. А если и был у меня сейчас какой-то авторитет, то он – часть Сашиного. Все знали, что мы дружим, и дружим крепко. Одни шутили: «Три мушкетера!» Другие: «Святая троица!»

И с Сашей, и с Володей я чувствовал себя легко и просто.

А впрочем, разве только с ними? Я не представлял себя сейчас не только без Саши и Володи, но и без Шукурбека, без Макаки – Вити Петрова, без других ребят, с которыми свела нас война.

Пожалуй, раньше я никогда не присматривался так к людям. Люди были разными, и я принимал их всегда такими, какие они есть. Но, может быть, именно теперь я подумал, что разные люди – это разные человеческие качества внутри каждого человека. Наверно, нет людей целиком хороших или целиком плохих. В каждом человеке есть и хорошее, и плохое, и всякое. И уже от самого человека, если он – человек и умеет управлять собой, зависит, какие качества в нем берут верх…

Звуки траурного марша мы услышали издали, не успев дойти до центра города. Марш был знакомый с детства, когда по Москве еще ходили похоронные процессии – могучие белые катафалки и белые лошади с траурными попонами. Когда-то мальчишками мы бегали за этими процессиями и порой сопровождали их через весь город до крематория или кладбища.

– Хоронят кого-то. Пойдем посмотрим, – предложил Володя.

Мы действительно бросились на звуки музыки, как это делали четыре-пять лет назад в Москве.

– Марш-то шопеновский, – сказал на ходу Саша. – Может, кого из поляков?..

– А почему ты считаешь, что шопеновский?

Я не знал, что этот марш шопеновский, и вообще не предполагал, что Шопен писал траурные марши, но признаться Саше в своей музыкальной серости не решился.

Мы спешили и вскоре оказались на площади возле костела. Хоронили не поляка, хотя за полуторкой с открытыми бортами, на которой без гроба на хвойных ветках лежал покойник, вслед за военным оркестром шли рядом с нашими командирами польские офицеры и многие поляки в штатском. Лица покойника я издали не разглядел, но форму на нем увидел. На медленно двигающейся машине лежал наш офицер, с крутым белым лбом и темными волосами. Ветерок развевал его волосы, и шедшая рядом девушка в гимнастерке несколько раз поправляла их рукой.

Процессия осторожно огибала скверик, где по кучам свежевырытого песка угадывалась открытая могила.

Когда мы подошли ближе, машина остановилась у входа в сквер.

Звуки марша стихли. Вдруг над площадью зазвучала необыкновенная мелодия. Я никогда еще не слышал такой музыки и невольно обернулся в сторону костела. Это был не оркестр, а какой-то один могучий инструмент, изливавший величественную скорбную мелодию. Казалось, что поет само здание костела – высокое, темное, загадочное в своей одинокой недосягаемости. Тоскливые и одновременно торжествующие, раздирающие душу и успокаивающие, нежные и громовые звуки вырывались из дверей и окон костела, гремели где-то под его сводами и потом заполняли площадь.

– Это Польша провожает капитана Смирнова, – сказал на чистом русском языке, обращаясь к нашему полковнику, польский офицер. – Жители Лежайска никогда его не забудут.

– Да, – тихо согласился полковник, – Геннадий Васильевич много сделал и для нас и для вас. Как говорится, всем бы нам так…

Геннадий Васильевич! Меня словно подтолкнул кто-то вперед. Я протиснулся к машине и через плечи стоявших впереди офицеров и штатских увидел лицо покойника. Неужели это был он, Геннадий Васильевич, секретарь нашего райкома комсомола, вручавший мне в октябре сорок первого комсомольский билет? Он! Конечно, он!

Как же это? Я не знал никаких подробностей о гибели капитана Смирнова и вообще ничего не знал о Геннадии Васильевиче. Три года – это много, а на войне – очень много. Он, отправлявший на фронт других, теперь погиб сам, и вот его хоронят на далекой польской земле, и над ним стоят офицеры, русские и поляки.

Когда смолк орган, полковник сказал несколько прощальных слов. Потом сняли тело Геннадия Васильевича с машины и осторожно положили на край неглубокой могилы. Кто-то тихо произнес:

– Прощай, Гена!

Потом я заметил девушку в гимнастерке, которую видел несколькими минутами раньше. Она склонилась над Геннадием Васильевичем и опять поправила его волосы. Сейчас я видел лишь ее руки – правую на лице капитана и левую со стиснутой ушанкой.

Я не мог рассмотреть ее лица, скрытого чужими спинами, но невольно подумал о том, кто она. Вероятно, жена… А может, сестра… Ведь бывает же так на фронте.

Мужчины подняли тело капитана и опустили его в могилу, и в ту же минуту девушка быстро направилась мимо меня к выходу из скверика. Она словно бежала от самого страшного – от первых комьев песка и земли, которыми сейчас засыплют Геннадия Васильевича.

Я увидел орден Красной Звезды на ее гимнастерке и погоны младшего лейтенанта и только потом – лицо. Оно промелькнуло передо мной на какую-то секунду – такое, каким я знал его всегда. Высокий лоб и большие, будто удивленные глаза, тонкий нос и пухлые губы. И еще – чуть испуганное, чужое…

«Наташа!» Я побежал за ней и только тут сообразил, что она же меня не слышит, не может слышать, потому что я только хочу выкрикнуть ее имя и никак не могу.

– Наташа!

Это была она и одновременно не она. Я никогда не видел ее в форме – такой взрослой и совсем чужой.

– Наташа!

Она безразлично обернулась.

А над площадью за моей спиной гремел ружейный салют и оркестр исполнял гимн.

Над могилой уже вырос песчаный холм, и солдаты вкапывали в песок не очень ровную фанерную пирамидку с белой некрашеной звездочкой.

Через час, может, чуть позже мы сидели с Сашей и Володей около нашей машины. На земле стояли котелки с супом.

– Не надо так огорчаться! – просил Саша. – Прошу тебя, не надо! Да, а я письмо получил только что. Смотри, у меня братишка родился – Игорек. Правда, хорошее имя?

– Хорошее, – согласился я.

– А тебе не было письма, – некстати добавил Саша. – Впрочем, что это я…

– Брось! – советовал Володя. – Подумаешь! Сколько раз говорил тебе. Мало ли таких на свете! Сами побегут!

– А любовь? – спросил Саша.

– Ха-ха! Любовь! Выдумки все это. Писатели напридумали, а вы, ребятки, поверили…

– Ты циник, Володя! – сказал Саша. – Противно…

– Да брось ты!

Все наши ушли в баню, кроме хозвзвода. Лейтенант Соколов разрешил нам прийти позже. На обед мы опоздали, но почему-то никто нас не ругал. Или Саша объяснил что-то Соколову, или Шукурбек с Макакой, или Володя.

Я чуть захмелел от выпитой водки. В голове шумело, и есть не хотелось. Водка была гадкая, с запахом сивухи и бензина. Хорошо хоть, что нам выдали табак. Я закурил.

Володя побежал с котелком за вторым. Его почему-то долго не было, и вдруг он появился с кашей и бутылкой – не нашей, украшенной яркой цветной этикеткой:

– Давай еще!

– Откуда это? – спросил Саша.

– Неважно откуда. Давай, – предложил Володя, наливая мне в кружку густую сиропообразную желтую жидкость. – Сменял. На часы сменял. И тебе давай, Сашок. Ругаешь меня, а я вот о вас забочусь.

Сам Володя выпил полную кружку и налил себе еще, пока мы с Сашей дожевывали второе.

– Пьющие составляют не самую худшую часть человечества, – сказал Володя, – видимо желая развеселить меня. – И не надо ни о чем думать! – наконец добавил он, видя, что я не пью.

А я в этот момент ни о чем уже не думал. Мне было тепло, хотя погода хмурилась. Моросил мелкий осенний дождь, и дул пронизывающий ветер. Над городом повис низкий густой туман, пахнущий сыростью и хвоей. Все напоминало что-то далекое, детское: деревню, утреннюю реку, росистые луговины, костры в ночном. На минуту я вспомнил Наташу, но не сегодняшнюю, а прежнюю – в коричневом платье, в котором она ходила со мной на Утесова…

Вечером я сказал Саше:

– И все-таки мы с ней встретимся. Она сама сказала…

А зачем?

Как все просто было прежде, когда мы не видели друг друга и я ждал от нее писем, и писал ей сам… Придуманная любовь… Тогда можно было верить, фантазировать о чем-то несбыточном…

Теперь я все знаю. Геннадия Васильевича уже нет, но любовь – незнакомая мне, взрослая ее любовь к нему осталась. Это была та любовь, о которой она мне писала. И в которую я, по наивности своей, не верил. Я писал ей: «Все равно… Люблю все равно…» А может быть, это… Может, я просто выдумал, внушил себе то, чего не было, и достаточно сейчас выкинуть это, несуществующее, из головы, как все пройдет?

Детство я отвергал сейчас начисто. Дом пионеров, конфеты, мороженое, совместные хождения по Москве. Смешно! Разве тогда мне не нравились другие девчонки? Нравились, но я никогда не говорил им об этом. Не говорил потому, что мне казалось, они не поверили бы мне. А она? Она тоже не верила, но слушала меня – то шутя, то серьезно.

И знаю ли я, что такое любовь? Где я видел ее? Может, прав Володя! Впрочем, знаю, конечно, знаю. Мать моя любила отца. И отец любил мать. Как же все это было у них? Любила, любил… Они просто были вместе по утрам и вечерам, и по выходным дням, и во время отпуска, но не всегда, а когда их отпуска совпадали. Они разговаривали, ссорились, спорили о чем-то, иногда целовались, но ведь на то они – мать и отец. Что же еще я знаю о любви? Павка Корчагин любил. В такое время, а все же была любовь! Любовь – что же это в самом деле, если разобраться всерьез, по-взрослому? Ведь мы теперь взрослые… Я читал о ней, но это была любовь необыкновенная, книжная. И еще я видел любовь в кино. Но кино это кино. В кино и Чапаев был, и Максим, и мальчишки из фильма «Мы из Кронштадта», и пограничники, и разведчики из «Высокой награды», и «Ошибки инженера Кочина», и летчики из «Мужества» и «Истребителей» – все это было мечтой, но несбыточной. Разве я мог бы когда-нибудь стать таким, как люди в этих фильмах?..

В бане было жарко, шумно и туманно, как на улице. Шумели ребята – повизгивали, плескались водой, откровенно баловались, как школьники. И только тихий Саша молчаливо мылил голову, мылил долго и упрямо, словно обдумывал что-то серьезное. Подошел Володя, хлопнул его по спине, и Саша вздрогнул, но посмотрел в мою сторону, а не на Володю:

– Мойся, а я тебе спину потру. Хорошо?

Пройдет много лет, окончится война, и я узнаю о Геннадии Васильевиче Смирнове то, чего не знал сейчас. Узнаю, как в памятный день шестнадцатого октября сорок первого года Геннадий Васильевич, или просто Гена – как буду называть его потом, через десять лет после смерти, – ушел в партизанский отряд. В тот день, когда он вручал мне комсомольский билет, когда он уличил меня во лжи, когда… Когда я не знал, что секретарь райкома комсомола, с которым мы сидели в комнате завхоза, заставленной «наглядной агитацией», который мне говорил: «Не темни! Никогда!» – через час или другой сам уйдет туда, где труднее трудного. Я узнаю, что он отлично владел немецким, которому с детства учил его отец, окончивший в далекие времена «Петропауле шуле» – немецкую школу в Старосадском переулке. Я увижу его фотографии – многие и разные: вот он под Москвой, в телогрейке и с автоматом; в тверских болотах среди друзей-партизан; под Сталинградом, с погонами старшего лейтенанта; и на Курской дуге, в немецкой офицерской форме; в освобожденном Киеве и оккупированном Львове и последнюю – снятую в Лежайске, там, где он погиб…

Я узнаю, как под Москвой Смирнов поджег и взорвал штаб немецкой пехотной дивизии вместе со всеми его обитателями: как «служил» в дни курской битвы в штабе командующего второй немецкой танковой армией генерал-полковника фон Шмидта и получил лично от него план наступления; как в суматохе отхода фашистских войск из Киева он привез к своим оберштурмбанфюрера СС; как во Львове один уничтожил отряд бандеровцев; как во время боев за Лежайск он с помощью самих же немцев пустил под откос вражеский эшелон; как в том же Лежайске, уже освобожденном, он погиб от руки провокатора…

Я прочту его письма – совсем мальчишеские, которые уже не будут волновать меня своей нежностью к той, кому они адресованы. Старые, пожелтевшие, с помарками военной цензуры письма – они добавят мне то, чего я не знал пока о Геннадии Васильевиче, который был мне сейчас и дорог, и неприятен, даже покойный…

По сторонам стоял сосновый саженый лес. Ровный, довольно чистый, с тонкими длинными деревьями, тянущимися в небо. Казалось, что каждое дерево старается опередить соседнее, вытянуться как можно выше. Вытянуться, выжить, достичь зенита. Чего бы ему это не стоило! Каждое дерево – само по себе. И хотя их много, их вместе никак не назовешь лесом. Парад сосен – одинаковых, скучных, будто нарисованных.

И лишь на опушке стояла одна березка. Чахлая, кургузая, мать-одиночка. И все же очень родная, своя, русская, до слез милая.

 
Ты стоишь, красивая и русая,
С шапкой нерасчесанных кудрей.
Ты такая, как и наша русская,
На далекой родине моей.
 
 
Только лишь задумчивей, печальнее,
Грусти сокровенной не тая,
Словно и тебя судьба случайная
Занесла в далекие края…
 

Стихи бормотались сами собой.

Но и она, одна эта березка, – не лес…

Лес это лес. Смешанный, сосновый, ореховый, дубовый, осиновый, березовый, еловый. С полянами и оврагами, буреломами и просеками, кочками и ручейками, зарослями кустарника и болотами. Лес это лес. Мы знали с детства наши леса, и, хотя у каждого был свой лес, не похожий на любой другой, в них было что-то общее – манящее, могучее, бескрайнее. По лесам можно бродить и плутать, там можно купаться в лесных речках и загорать, собирать ягоды и грибы, рвать цветы и пить березовый сок, щелкать орехи и грызть дикие яблоки, охотиться и валяться в высокой траве. Лес кормит и нежит, согревает и охлаждает, лечит и пьянит. Даже лес возле нашей школы под Ногинском и гороховецкие леса, в которых мы провели не самые лучшие полтора года своей жизни, – это леса. Их не смогли испортить ни солдатские землянки, ни строевые плацы, ни площадки для физкультурных занятий, ни бараки складов и гаражи.

И вот он, лес, по которому мы идем сейчас. Ни кустика, ни сухой травинки – одни сосны ровными рядами и вылизанные междурядья.

– Остановка в лесу, – сказал майор Катонин.

– Парк какой-то! – заметил Соколов.

– Как питомник. Совсем как питомник, – добавил Шукурбек.

– По-моему, ничего, только редкий, – произнес Саша.

– Ну и лесок! Насквозь дырявый, – пошутил старший лейтенант Буньков.

За лесом тянулись поля – голые, почти не прикрытые снегом и такие же дырявые, как этот лес. Узкие полоски земли и жнивья. Каждая полоска сама по себе, и как ни старайся представить их вместе полем – не представишь. И тут пошли сравнения с нашими бескрайними полями, лугами и пашнями, где глянь – конца-края не увидишь…

Наутро прозвучала команда:

– По машинам!

Все воспрянули духом и засуетились. Собрались быстрее обычного.

Машины выехали на дорогу, затряслись в сторону не то запада, не то северо-запада.

Наконец за маленьким городком Тарнобжегом появились указатели: «На переправу».

– Что за переправа?

– Через что?

Впереди лежала река – не очень широкая, тихая, перерезанная понтонами. По понтонам тянулись машины, телеги, танки, самоходки, «катюши». Мы встали в хвост, ожидая очереди.

В нашем фургоне девятнадцать ребят. Лейтенант Соколов в кабине шофера. Команды вылезать нет, и мы сидим, тесно прижавшись друг к другу, с единственной мыслью: скорее бы ехать!

Соколов вышел из кабины и заглянул к нам:

– Как дела?

– Все хорошо. А что за река, товарищ лейтенант?

– Река знаменитая – Висла. Слышали такую? Да вы выйдите, промнитесь немного, – предложил Соколов.

Все обрадовались, выскочили из машины и сразу же оказались у братской могилы:

«Вечная слава героям, погибшим при форсировании р. Вислы в августе 1944 г.»

Каждый прочел эту надпись молча, про себя, а через минуту мы уже были опять в машине. Теперь никто не говорил. Наверно, все думали. Вот нас девятнадцать сейчас, а с комвзвода и шофером – двадцать один. А сколько будет потом, когда все закончится?

Подошел комбат Буньков:

– Что, славяне, нахохлились? Погуляли бы.

– Ехать бы уж скорее, товарищ старший лейтенант, – сказал Шукурбек, и его поддержали еще несколько голосов.

– Застряли совсем!

– Когда едешь, как-то веселее.

Мы перебрались через Вислу и все продолжали молчать. Странно, но братская могила не выходила из головы. Неужели это – смерть, и такая реальная, возможная, ощутимая, – где-то рядом?

А как же Геннадий Васильевич? Он был живой, а потом убитый – лежал на машине, в зелени хвои, и люди провожали его, как провожают живого близкого человека. И она провожала, поправляла его волосы… Она любила его. И это так же точно, как то, что существовал он, и существует она, и есть я, и все мы…

Смерть… Странно… Ведь и раньше были смерти… Смерть отца – наверно, самая тяжелая… И другие… Как их было много… А сейчас…

Забыть и выбросить всё из головы! Ребята молчали, но, наверно, молчали потому, что впереди у нас бои и, значит, надо думать о них. Это самое важное сейчас. Ведь где-то там – победа, окончательный разгром немцев и, значит, конец всему тому, чем живут люди вот уже четвертый год. Конечно, ребята, сидевшие рядом со мной в машине, думали сейчас об этом и потому молчали.

Почему же я думал о братской могиле, и о могиле – свежей, совсем свежей могиле Геннадия Васильевича в Лежайске, и видел Наташу? Ведь когда мы встретились с ней, мы не говорили об этом. Говорили о чем-то другом, менее важном, и совсем не важном. А потом она сказала: «Мы встретимся». И даже добавила, как искать ее, и узнала, как искать меня.

А я так и не знал раньше, что она любила его…

Вечерело. По дороге шли и шли воинские колонны. Трехтонки и «газики» с продовольствием и снарядами, «студебеккеры» и «шевроле» с легкими пушками и минометами на прицепе. Телеги с пожилыми возницами и уставшими, тяжело дышащими, как астматики, лошадьми. Реже двигались машины в обратную сторону, к переправе. Чаще санитарные и легковые – «эмки» и виллисоподобные «газики».

Но вот все сгрудилось и перемешалось на дороге. Из-за ближнего леска над колоннами появились два «мессера», пронеслись низко, так что даже было видно летчиков в кабинах, и пошли стегать по шоссейке. Дико заржала лошадь, раздались крики: «Воздух! Воздух!», несколько солдат, подняв в небо автоматы и винтовки, стреляли по самолетам.

У нашей машины упал шофер. Он стоял у радиатора с ведром воды – и вдруг осел на асфальт, и глухо ударилось ведро и потом загремело, уже пустое, полетев под откос.

«Мессеры» скрылись, и мы бросились на дорогу. Приподняли шофера, долго трясли его, пока Саша не произнес:

– Смотрите, голова!

Две пули прошли через голову. Шофер был мертв. Мы отнесли его в сторону от дороги, положили на мокрую траву. И слева, и справа от нас, и по другую сторону шоссейки тоже несли кого-то.

– Глаза бы ему закрыть, – неуверенно сказал Саша. – Говорят, пятачками надо.

– Я так…

Веки покойника были еще теплые, и когда я опустил их, минуту придерживая пальцами, из его глаз – застывших и удивленных – показались слезы.

…Так было у отца. Тогда, восемнадцатого октября сорок первого. Мы уже подъезжали к Москве. Вот! Вот сейчас! Сейчас мы доберемся до первого же госпиталя, и все будет хорошо. Это близко, совсем близко. Шофер санитарной машины говорит: у завода Войкова.

Кажется, мы проезжали мост через Окружную железную дорогу. Отец молчал в забытьи и вдруг захрипел. Потом тяжело вздохнул, и словно что-то оборвалось в нем. Он присвистнул и открыл, широко открыл глаза.

– Папа! Папа! – Я тормошил его и умолял. – Папа…

Машина остановилась у ворот госпиталя.

– Как? – Ко мне заглянул шофер.

И без моих слов все понял.

Через минуту спросил:

– Куда поедем? Сюда? Или прямо домой? Ведь ты москвич?

– Домой.

Я назвал адрес. Мы поехали, и отец все время так и лежал, как умер, с открытыми глазами.

Возле нашего дома шофер посоветовал:

– Глаза закрой ему. А то нехорошо, да и испугать можно. Кто-нибудь у вас дома-то есть?..

Было темно. Я на ощупь закрыл отцу глаза и почувствовал, что пальцы мои стали мокрыми. Мокрыми от последних, уже холодных его слез…

Мы стояли теперь за Вислой – на Завислянском, или Сандомирском плацдарме, как его по-разному называли офицеры. Может быть, если бы я участвовал во взятии этого плацдарма или хотя бы видел его на карте, я представлял бы себе его размеры и понимал смысл существования этого плацдарма, да и цену тех человеческих жертв, которые были отданы за его взятие и удержание. Деревни, городки, поля, холмы, саженые леса, всюду, где мы оказывались, были усеяны могилами наших солдат и офицеров – одиночными и братскими, поименованными и безымянными. Но я не участвовал во взятии плацдарма, а карты, которые видел (без карт мы не работали), ничего не говорили мне: это были карты тех малых кусочков плацдарма, где нам приходилось работать. И, к слову сказать, очень старые, неточные карты.

Карты кляли все: майор Катонин, и старший лейтенант Буньков, и командир нашего взвода лейтенант Соколов – длинный, выше меня на голову, лохматый, мужчина в очках, в прошлом учитель из Орла. Он, немного странный и непонятный, все больше нравился мне.

– Все карты путают эти карты! – ворчал Соколов.

На картах значилась довольно развитая опорная артиллерийская сеть: обилие геодезических пунктов со сложными и простыми сигналами, пирамидами и вехами, надстройками и турами. А на деле их не было. И наоборот, на картах вовсе не значились многие дороги, селения, реки, костелы, водокачки и другие естественные ориентиры, существовавшие на местности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю