Текст книги "Роман и повести"
Автор книги: Сергей Баруздин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
11
Утром небо прояснилось. Птицы, невесть откуда появившиеся, обрадовались. Галки и воробьи заходили-запрыгали по улице в поисках пищи, в ожидании весны.
Весна наступала медленно, а пищи не было. Галки вступали в драку с воробьями, воробьи отчаянно бросались на галок. После того как три «мессершмитта», пользуясь погодой, прочесали деревню, птицы чуть поуспокоились, но через час вновь появились на улице. Немцы ударили из минометов, и птицам пришлось убираться подобру-поздорову…
Во время налета авиации и минометного обстрела в батальоне никто, слава богу, не пострадал. И все же налет и обстрел мешали подготовке к очередному, и сейчас очень важному, наступлению.
Была нарушена связь.
К полудню погода стала портиться. Небо затянуло. Пошел снег. Начала мести поземка. Немцы успокоились. Не любят они настоящей зимы!
Варя умудрилась проспать все самое шумное, а очнулась от сравнительно тихого – в штабной блиндаж собирались на оперативное совещание командиры взводов и рот. Появился и старший политрук – комиссар полка, увидел ее заспанное, растерянное лицо, бросил:
– Привыкаешь?
– Привыкаю, товарищ комиссар! – вскочила она, поправляя полушубок и съехавшую набок шапку. Она так и уснула. В блиндаже было холодно.
– А напарник как? Полковой?
– Он же погиб…
– Да…
Командиры столпились у наспех сколоченного столика – обрубок соснового бревна и три доски на нем. Они наклонились над картой. На столе чадила коптилка – консервная банка и фитилек к ней – голубовато-желтый огонь и струйка дыма. Основание стола – сосновое бревно – блестело. Капельки смолы набухали, полнились и медленно стекали вниз на земляной пол и на сапоги командиров.
– Артподготовка… Удар по городу должен быть стремительным… Взятие Юхнова – решение Ставки… Соединение с частями тридцать третьей армии обязательно… Четвертая рота… С юга пойдут танки… Вторая и третья роты… Немцы не ждут… Перехват Варшавского шоссе обескуражил их… У третьей роты – задача, я бы сказал, особая… Смотрите… Если же говорить об общей обстановке, то надо учесть следующее. Юхнов противник укреплял еще со времени боев за Калугу… Калуга пала. За ней Медынь, Мятлево… Южнее – Мещовск, Мосальск, Сухиничи… Потом вот – Дорогобуж… Мы располагаем сведениями, что Юхновский гарнизон – один из сильнейших. Долговременные огневые точки, минные поля, рвы, заграждения… Бой, видимо, пойдет за каждую улицу, за каждый дом… Многое зависит от состояния наших войск… Надо немедленно провести беседы в ротах, взводах… Подчеркнуть важность задачи… Знаю, люди устали… Поговорите – душевнее, проще… Это очень…
Она слушала и не слушала. Вернее, слышала обрывки фраз. Она смотрела на Славу – сосредоточенного, подтянутого, почти незнакомого сейчас ей, далекого, чужого и очень своего. Он стоял вместе со всеми командирами, смотрел на карту и лишь изредка потирал глаза. Видно, он тоже не спал толком и свет коптилки резал ему глаза.
До заступления на дежурство оставалось еще более получаса, и она вышла из блиндажа.
К деревне подтягивались новые части. Дивизион «сорокапяток». Заградотряд, сформированный из совсем молодых красноармейцев. В поле размещались гаубичные батареи. Торопились топографы: с теодолитами и вешками бегали от деревни туда, в поле. На окраине деревни остановился медсанбат. Помещений не было, и санитарный транспорт двинулся в лесок.
Погода дурила, но, может быть, сейчас это и хорошо. Немецкая авиация скована. Артиллерия тоже молчит. Лишь далеко, очень далеко слышна глухая ружейная перестрелка.
Сейчас Варя, пожалуй, радовалась плохой погоде. Конечно, она не специалист – не генерал, не полковник, не полковой комиссар и даже не младший лейтенант, как Слава, но почему-то она чувствовала, что это хорошо. И снегопад – хорошо! И мутное, невидимое с земли небо – хорошо! И метель – хорошо!
Деревни нет. Домов нет и жителей. Но деревня живет. Слышны команды на улицах. Движутся люди в шинелях – медленно одни, другие почти бегом. Шумят моторы машин. Всхрапывают лошади. Коптит кухня. В земле, в отменных окопах, подготовленных немцами, наши люди спят, едят, совещаются, пишут письма, читают, перебинтовывают раны или, как ее новый напарник сейчас (молодой совсем!), или, как она ночью, кричат в трубку:
– «Небо»! «Небо»! Я – «Береза»!..
Забавно, что напарник «Береза». Она «Береза» – это понятно. А он? И как жаль прежнего…
Она почти не узнала его. Только несколько часов в работе. И вот его нет… И на его место пришел новый…
Удивительная штука жизнь! Она вечна, неистребима. Она пришла сюда, в эту деревню, в которой уже не было жизни, и опять тут – жизнь. Она сильнее павших, сильнее умерших, сильнее войны. Люди идут в бой не только с мыслью победить, а и с другой, подспудной – как бы остаться живыми, и они продолжают жизнь. Они совещаются тут, на войне, как быстрее и посильнее ударить по противнику, смять его, уничтожить, и они продолжают жизнь.
Растает снег, и придет весна в эти края, в эту несчастную, забытую русскую деревеньку. И на пепелищах пробьются зеленые ростки из земли. И на деревьях, покореженных немецкой и нашей артиллерией, распустятся почки. И побегут ручьи, смывая воронки от бомб и снарядов, унося в небытие признаки бывших тут боев.
И вскроется речка Воря, которая покрыта сейчас, наверное, льдом. И птицы построят свои гнезда, и рыбы будут метать, как извечно, икринки, и люди – частью вернувшиеся, а частью новые – придут, повздыхают над развалинами, вспомнят невернувшихся, упьются до чертиков горьким самогоном – за их благополучие, что ли, на том свете! – а наутро начнут разбирать разбитое и ставить новое…
Из штабного блиндажа выходили командиры рот и взводов. Слава вышел тоже. Обрадовался, как ей показалось. Вроде покраснел. От неожиданности, что ли? Или от холода?
– Ты здесь? Выспалась?
Ей почудилось другое.
«Ты здесь? Ты любишь меня?» – будто спросил он.
Она обрадовалась, но сказала:
«Не знаю, Слава. Наверно…»
«А ты любила когда-нибудь?» – спросил он.
Она покраснела.
«Не знаю, Слава. Мне всегда казалось, что я любила Вову Соловьева и Женю Спирина, но это было давно».
«Как, сразу двоих?!»
«Да, Слава, сразу двоих…»
«Кто же они?»
«Кто? Это ведь давно, Слава, было, когда мы в клубе Наркомтяжпрома занимались. А с Женей Спириным я целовалась. Это плохо, да?»
«А со мной нет», – обиженно сказал Слава.
«Нет, нет, нет! С тобой я тоже целовалась! – возмутилась она. – Разве ты не помнишь?»
«Помню, Варюша, все помню, – сказал Слава. – А то, что с Женей Спириным целовалась, я не сержусь. Я тоже целовался с девчонками, когда маленьким был».
– Относительно выспалась, – призналась она. – А ты не спал? Я же знаю, не спал!..
Он промолчал. Сказал о другом:
– Посмотри, а ведь живет деревенька! Фрицы, наверно, считали, что все – конец! Все уничтожили, все разбили, с землей сровняли… А ребятки наши крутятся. И, знаешь, такое еще будет!.. Сегодня!
Это как раз то, о чем и она думала. Странно, как совпадают их мысли.
Она спросила почему-то:
– А ты говорил, что жил с тетей, да? А что с твоими родителями? Разве у тебя нет матери? Мамы?
Он, кажется, удивился. Еще бы не удивиться! Она перескакивает с одного на другое так же легко, как воробей.
– Мама у меня в голод умерла, – сказал он. – Помнишь такое – голодающие Поволжья? В те годы мы там жили. А отец раньше, на Дальнем Востоке, в гражданскую. Он с Лазо вместе воевал. Там и погиб…
По соседству с их блиндажом творилось что-то непонятное. Красноармейцы, человек пять или шесть, с грохотом подкатили пустую бочку с желтыми немецкими надписями, установили ее на кирпичи и стали таскать ведрами воду. Натаскали, разожгли под бочкой костер. И не только под днищем, а вокруг, так что бочка вся вспыхнула, – видимо, из-под горючего она. Слава тоже заинтересовался и, когда красноармейцы уже начали скидывать шинели, полушубки, телогрейки и гимнастерки, спросил:
– Вы что, ребята?
Красноармейцы на минуту смутились, потом заговорили вразнобой:
– Вошей мы тут…
– От вошей житья нет…
– Говорят, сыпняк от них идет…
– Политбеседу среди нас проводили…
– Переморить решили, как фрицев…
– Нам не до сыпняка сейчас…
Слава рассмеялся, сказал в тон:
– Видишь, вошей морят!
– Не простудитесь, ребята! – бросил он красноармейцам. – Холодно сегодня.
И опять раздалось:
– Это пусть фриц простужается…
– Закаленные авось…
– Фрицу зима наша не годится, а нам бы по такой погоде девицу! Хоть бы вот такую, махонькую…
Варя смутилась.
Слава заметил:
– Они шутят, не сердись!
Наступление началось к вечеру после удара наших гаубиц. Била и дальнобойная артиллерия. Батальон вступил в бой вместе с артиллеристами. Сорокапятчики шли в боевых порядках пехоты, с ходу уничтожая огневые точки противника. Немцы бросали в бой отряды автоматчиков, местную охрану, хозяйственные и похоронные команды.
Почти до утра шел бой в поле, потом батальон продвинулся вперед, на окраину города. Другие части обходили город с трех сторон.
Славу она увидела невзначай.
А он:
– Варюша! Я всюду ищу тебя. Ты как?
– Ничего. А ты?
– Как видишь… Я к комбату бегу. Связь у нас испортилась, потери… Говорили: подкрепление…
– Слава, – сказала она, – знаешь что, Слава? – У нее перехватило дыхание. – Сейчас тяжело, ты сам понимаешь. В общем, я хочу сказать тебе, Слава, что если что случится со мной… Если меня ранят или убьют… Ты не думай, я видела это. Я все видела, когда мы раненых выносили… В общем, знай, что я все равно… В общем, люблю тебя, Слава… Хорошо?..
– Что ты, Варюша! Вот возьмем Юхнов, я тебя на Ворю прокачу. Нам отдых как раз обещали после взятия Юхнова.
На рассвете немцы подтянули резервы.
По цепи наступавших разнеслось:
– Танки! Внимание! Танки!
В этот момент она тоже увидела танки. Один. Второй. Третий. Четвертый. Пятый. Шестой. Шесть черных громадин ползли по белому снегу на их позиции. Славу с его взводом она потеряла: видимо, они залегли.
За танками маячили фигурки. Десятки, нет, пожалуй, сотни фигурок немцев, идущих в атаку.
– Две роты, – определил старший политрук, так и оставшийся с ними после оперативного совещания в штабе батальона. – Не меньше двух рот. Но… Сейчас бог войны сработает!..
И действительно, ударили артиллеристы. И по танкам, и по пехоте. Два танка сразу вспыхнули. Другие замедлили ход. Рассыпалась пехота.
– В атаку, за мной! – Комиссар полка первым выкрикнул это и поднялся во весь рост.
– В атаку! – разнеслось по огромному полю.
– В атаку! – повторяли командиры рот и взводов, командир батальона и политрук.
Она на минуту замешкалась и, кажется, услышала его, Славин голос:
– В атаку!
12
А еще было так…
Волга. И в самом деле, огромная, великая, захватывающая дух. И город – бесконечно протянувшийся вдоль берегов реки и уходящий вглубь, такой же большой, как сама река.
Они приехали туда с мамой, когда… Там она пошла в школу, но приехали они за год до этого. Значит, ей было лет семь. Наверно, семь. И отец уже больше года работал на строительстве Сталинградского тракторного, и им, конечно, было плохо в Москве без него и даже трудно, как говорила мама. Отец звал их в каждом письме, но мама почему-то долго не решалась. Наконец решилась. И вот они там. Живут в бараке, где много таких же девчонок и мальчишек, как она. В соседних бараках – тоже. А были еще и землянки. Тогда их и называли «Шанхай». Странное это было соседство слов: «Сталинград» и «Шанхай».
Отец почти не бывал дома. Только по ночам, да и то редко. Когда приходил, говорил непонятное: «Соревнование», «Досрочный пуск», «Первая пятилетка», «Общественный буксир», «Индустриализация», «Смычка города с деревней», «Период реконструкции», «Техника решает все!» И еще без конца добавлял маме: «Не дуйся, славная моя! Но право же, в июне нам надо дать первый трактор. Понимаешь?»
А ей, Варе, Вареньке, Варьке, как ее звали все, нужен был не столько этот первый трактор, сколько лыжи. У всех ребят из бараков и землянок были лыжи, пусть толстые, корявые, не очень ровные, но ведь лыжи! Других не было и не могло быть: лыжи все делали сами и палки сами. Такие же продавали на базаре, не лучше. В магазинах лыж вообще не продавали, да и не было таких магазинов. И потом – трактор в июне, а сейчас зима и все ребята катаются на лыжах.
– Ладно, возьму вот отгул, – пообещал отец. – Смастерю тебе лыжи! Не хуже, чем у других.
И смастерил, и она была счастлива. В первый же выход хвалилась перед всеми ребятами, и они признавали:
– Мировые! Небось магазинные! Так не сделаешь!..
Отец тащил ее на спине, а она ревела не из-за боли в ноге, а потому, что сломала правую лыжину. И все ребята из бараков и землянок смотрели на нее с сочувствием, и от этого ей было еще горше.
Она сломала лыжину и сломала, как потом выяснилось, ногу. Три месяца лежала и ходила в гипсе. И даже когда на заводе – она помнила этот день – семнадцатое июня тридцатого года – выпускали первый трактор и был митинг, она еще прихрамывала. А потом в тридцать четвертом году был еще митинг: уже стотысячный трактор выпускали. После митинга они как раз уехали.
Почему она вспомнила это? Может быть, потому, что увидела землянки и бараки на окраине города. Много-много бараков и еще больше землянок. «Шанхай», – вспомнила она. Тогда о трущобах говорили – «Шанхай»…
А может, и потому, что она выносила раненых – волокла на плащ-палатке, затем на каких-то примитивных санках, которые нашлись в овраге возле помойки, а то и на себе. Не всюду с этими санками подберешься, когда вокруг стреляют, и свистят пули, и рвутся снаряды. Но ты прижмись к снегу и ползи, замри, когда очередной удар снаряда или посвист пуль, и опять ползи. Раненые ждут, а санитаров не хватает. Троих убило, еще двоих тяжело ранило, и потому, наверно, командир батальона цыкнул на нее:
– Бросай это дело! Раненых таскай! Женщина, в конце концов, твое дело! А мы и так справимся…
До этого она сидела на проводе, потом шла со всеми вместе в цепи наступающих и стреляла из автомата, доставшегося ей здесь, на войне, немецкого автомата. Он был совсем несложный, и освоить его оказалось проще простого. Винтовка, из которой она стреляла прежде, в дни занятий на курсах, была куда сложнее. Там один выстрел, и рядом преподаватель, и страх, что ты не попала в бумажную цель. Здесь рядом десятки людей, но им не до тебя, поскольку впереди – противник. И перед тобой впереди противник, и тут уж поступай как знаешь и можешь, и если не ты его, так он тебя.
И вот – командир батальона. Ей было обидно поначалу – она стреляла не хуже других и вообще вела себя в бою не хуже других, а тут – на тебе, раненые! Но стоило ей вытащить первого и увидеть рядом второго, которого она не могла захватить сразу, – его глаза, перекошенное болью лицо, – она поняла все. И то, что правильно она, связистка, пошла в бой вместе со всеми. Ей приказали, поскольку она была свободна. Пошли же даже повара, обозники, штабные писаря. И приказ командира батальона правильный: потери велики, раненых надо спасать.
И она спасала. Пятерых вынесла, вытащила, а потом потеряла счет. Подоспели новые санитары. И еще двое пожилых красноармейцев из хозвзвода. Они носили раненых теперь вместе. На санках, на плащ-палатках, на себе. И еще на собачьих упряжках. Две такие упряжки появились в середине боя. Они укладывали самых тяжелых на санки, и собаки вывозили их…
Но она не об этом вспомнила, когда чуть приутих бой и все раненые были подобраны.
А другим, павшим в бою, было уже все равно. Они ждали подхода тех, кто соберет их всех вместе, выроет им могилу и положит туда – человека к человеку, человека на человека, чтобы когда-то, через много-много лет, мимо памятника, который им поставят, проходили новые люди и думали, вспоминали о них.
А сейчас им все равно, они могут ждать. И прав, наверно, хирург, который обругал Варю последними словами, когда она на себе, еле дыша, притащила убитого:
– Ты, милая, рехнулась! Живых подавай, живых!
Она не могла тогда ответить ему. Растерялась. Это был первый человек, которого она тащила на себе. Это был первый ее раненый. И она подняла его, с трудом взвалила на плечи: он, кажется, дышал, хрипел, о чем-то просил и харкал кровью на ее шинель. Она же не знала, что не дотащит его живым…
Нет, конечно, тогда, в тридцатом, в начале тридцатого, в Сталинграде, когда отец тащил ее на себе, ему тоже, наверно, было тяжело. И все-таки, пожалуй, не так тяжело, как ей. Она просто тащила на себе раненых, и у нее была одна мысль: донести, дотянуть, спасти. А отец тогда, помнится, злился: она со своим переломом сорвала его с работы, сорвала в самый неподходящий момент, когда у них на заводе пускали конвейер. И там было что-то очень важное, без чего отец не мог жить.
– Угораздило же тебя в такой момент! – сказал он, взваливая ее на плечи. – Вот непутевая!..
Трудно верилось, что отца нет сейчас. Не просто сейчас, а вообще нет. Значит, он не вернется, когда закончится война. Значит, не придет к маме и не обнимет ее, как прежде, щекоча своей небритой щекой. Значит, в выходной он не купит своей очередной четвертинки и не будет потом спорить с мамой о том, что ему хоть и еще одну подавай, а он хоть бы хны. И не скажет, как прежде: «Ты смотри, Варвара! Одна у нас осталась! Нина померла, других не народили. На тебя и надежда вся наша, с матерью твоей». И – страшно – он не знает, что она ушла на фронт! Не знает и никогда не узнает. Как он ругал ее, когда она пошла на работу в райисполком! Говорил: «Уж лучше к нам бы, в наркомат! Устроил бы! А тут – на тебе! – нашла дело: квартирные склоки разбирать!» Странно, что сейчас отца нет и уже никогда не будет. Наверно, он гордился бы ею. Маме уже послали письмо за подписью командира батальона о том, что она вынесла с поля боя двенадцать (почему-то двенадцать, словно кто считал!) раненых и считается отличной связисткой. А отец не получит, не прочтет этого письма. И не вернется домой, в Москву. И не вспомнит о Сталинградском тракторном, и не скажет: «Вот было время! Время так время! Настоящее!»
…Где он похоронен, она могла только догадываться. Судя по всему, где-то за Смоленском. И есть ли там его могила, она не знала, Слышала, что там многие наши попали в окружение, бились насмерть, с трудом выходили к своим. Как Слава, наверно. А отец был в ополчении, их не снарядили толком: ни обмундирования, ни оружия.
Наверно, он лежит в такой же братской могиле, каких она повидала за эти дни сотни. И снесли его туда так же, как сносят всех и здесь, под Юхновом. Может, он был сначала ранен и какая-нибудь девушка или кто-то другой нес его с поля боя в надежде… А может, и нет. Тогда его и таких же, как он, что погибли сразу, собрали вместе, положили на край наспех вырытой могилы и затем опустили туда, в землю…
А потом уже написали в Москву. А там, в Москве, в военкомате заполнили стандартный бланк «похоронной»: «…погиб смертью храбрых…»
Она помнит эту «похоронную» так, словно и сейчас держит ее в руках. И ей стыдно, что она плачет, а мама не плачет и повторяет без конца: «Не надо! Не надо! Прощу тебя – не надо!»
13
Их батальон вступил на юго-западную окраину города. К утру части 49-й и 50-й армий с боями вошли в Юхнов. Вошла даже пекарня. Красноармейцы и девушки в белых халатах растопили печи. В воздухе вкусно запахло свежим тестом и хлебом, хотя вокруг еще стреляли и горели, рушились дома.
В небе – бледно-голубом, чистом – холодно маячили звезды. Действовала авиация – наша и немецкая. Словно обрадовавшись погоде, взвивались немецкие истребители, а наперерез им шли наши – короткие, тупорылые, и раздавались очереди, и немцы отваливали в сторону, упав на крыло. Три «мессера» и один наш истребитель, дымя шлейфами, ушли к земле. Больше немцы в небе не появлялись. А наши самолеты уже кружили низко-низко над самым городом, обстреливая немецкие позиции и не только позиции – немцы уже вовсю отступали по двум оставшимся, как бы специально для их бегства, дорогам.
На перекрестке Варя тянула провод. Штаб батальона занял полуразвалившийся дом, а до штаба полка метров пятьсот – шестьсот, не больше. Она вернулась к своим прямым обязанностям: прибыло медицинское пополнение, и приличное. Там теперь на каждых двух раненых не меньше трех санитаров будет. Значит, ее дело – связь.
По улице прошли двое – в нашей форме, но она перепугалась: чужая речь. Вздрогнула, бросила провод, схватилась за автомат:
– Хальт!
– Стой! Стой! – закричал один из них. – Не надо стрелять! Мы – латыши! Латышской гвардейской дивизии… Слышала? Из-под Наро-Фоминска идем. Там наших много побило. А мы…
Она смутилась, опустила автомат.
– Простите, а я думала…
Она не могла объяснить себе главного. Вот уже больше четырех часов она не видела его – Славу. И ничего не знала о нем и не могла узнать. В городе шли бои, у нее было свое дело и – ни минуты перерыва. Поэтому она и вздрогнула сейчас, занятая своим делом и своими мыслями.
Рассвет наступал медленно, будто бы нехотя. Заблестел в снегу, в осколках стекла и мокрых листах железа. Немецкий танк, обгоревший, со свернутой набок башней, и тот блеснул в лучах рассвета капельками росы. И длинный ствол разбитой нашей «сорокапятки» засветился такими же капельками, и развороченный радиатор брошенной трехтонки.
На деревьях что-то запело, забулькало, затренькало, и она невольно оторвалась от своей катушки, взглянув вверх, заслушалась. Подумала, что это и в самом деле весна. И что с весной всегда приходит к людям хорошее. И что они со Славой, конечно…
– Думаешь, соловьи, сестрица? – Она обернулась, увидела пожилого красноармейца. – Дрозды, миленькая, дрозды! Они и под соловьев могут, и под кого угодно! А соловьям рано, – пояснил он и пошел, гремя двумя котелками, своей дорогой…
О дроздах она слышала что-то. Или читала – в школе, давно. Невзрачные такие, серые пичуги. Неужели они поют под соловьев? Ведь соловей – это соловей. А тут дрозд. Впрочем, это не о дроздах ли рассказывали, что они даже говорить умеют, как люди, если их научить? Или о скворцах? Вообще странные существа эти птицы…
И все же где он, Слава?
После дежурства она пошла по городу, надеясь увидеть Славу. Их батальону и верно дали отдых. Слава был прав. Может, и верно он свезет теперь ее на речку Ворю? Ведь после Юхнова и война может быстро кончиться. Уж так здесь немцев долбанули, что вряд ли они скоро опомнятся. Ох, если бы все это быстро кончилось! Она шла и шла, а увидела другое. Колючая проволока. Грязные, темные земляные дыры. Зашла в одну из них с табличкой «№ 6»: над входом трупы наших красноармейцев, истощенных, оборванных.
Возле землянки стояли женщины, вздыхали.
– С октября и держали их тут, – объясняла одна. – Тогда их человек двести было здесь, пленных. Посля поумирали, и новых пригоняли. Еды никакой. И нас, баб, не подпускали, хоть и ходили мы сюда кто с чем. Офицер у них тут был, охранник, рыжий. Все с нагайкой в руке ходил. За ложку бурды работать заставлял. А то и так: поработал человек из последних сил, он ему кусок конины ко рту поднесет и тут же обратно отдернет. Дразнил, значит. Раненые сгноились совсем. Вшами изошли. До морозов-то они вовсе под открытым небом держались. Это уж потом, в декабре, что ль, или в январе, когда новую партию пригнали, разрешили им эти траншеи да землянки построить. Сегодня, когда наши-то пришли, пятерых только и увезли отсюда живыми. А сколько их, сердешных, тут померло да порасстреляно…
Потом Варя шла дальше. На улицах брошенная немецкая техника. Орудия, машины, ящики со снарядами и продовольствием. Люди, немногие люди идут с ведрами на Угру – за водой. Выглянуло солнце, и закапали сосульки на уцелевших домах. И даже под ногами снег становился все мягче и мягче, как весной.
Сейчас она увидит Славу. Она ясно представила себе, как это будет, как он скажет «Варюша», как обязательно добавит «будь осторожнее», как повезет ее на речку Ворю. Если даже не кончится война так скоро, все равно он повезет ее на Ворю. Ведь им дали отдых. За Юхнов дали! Это должно быть именно сейчас, она встретит Славу на этой улице, или на следующей, или на площади, вон за тем поворотом.
Она вспомнила слова песни, о которой говорил Слава:
Люди едут к синю морю,
Тратят деньги на билет,
А у нас есть речка Воря,
Лучше в мире речки нет!
Голубело, прояснялось небо. Кружили галки над старыми деревьями, с достоинством пели дрозды, чирикали воробьи на подтаявшем снегу, и вовсю где-то недалеко-неблизко перекликались петухи.
Видно, и в самом деле наступала весна. Правда, мама обычно говорила, что о времени года надо судить не по новому календарю, а по старому, отбрасывая тринадцать дней, и все же весна наступала. И как не поверить в нее, когда – вот она, рядом!