Текст книги "Роман и повести"
Автор книги: Сергей Баруздин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
– И пусть себе дружат. Ты что, не была такой в его возрасте?
– Ну, знаешь, я…
– Знаю, знаю! Ты, видно, просто забыла, как мы с тобой познакомились! – рассмеялся отец. – Сколько тебе было тогда? Четырнадцать? Ну и ему почти четырнадцать. А я, например, в десять лет впервые влюбился. В десять! И всерьез. И притом во взрослую женщину. Вот какая штука!
– Тише, тише! Умоляю! – попросила мать. – Ведь он может услышать.
Утром мать сказала мне:
– Я все вот думаю, почему ты не позовешь домой своих товарищей по Дому пионеров? Ну и девочек, конечно, с которыми дружишь.
– Зачем?
– Зачем? Просто так. Пусть они дома у тебя побудут…
– Хорошо, мама, я как-нибудь позову, – вежливо пообещал я.
Она затащила меня к своей подруге. Я упирался, отнекивался (ведь она даже не ответила на мою записку), но Наташа настояла:
– Мы совсем ненадолго. Я только поздравлю. У нее день рождения.
Денег у меня не было, но была книжка, относительно новая: Георгий Шенгели, «Законы стихосложения».
– Тогда, может, это подарим? – предложил я не без некоторых раздумий. Мне жаль было этой книжки, которую я раздобыл с трудом.
– Подарим! – сразу же согласилась она. – Это даже весело будет. Ведь Леночка тайно стихи пишет. Только тебе не жалко?
– Что ты!
Для нее мне ничего не было жалко. Не для Леночки, конечно.
Мы оказались напротив Кремля, на Софийской набережной, в стареньком одноэтажном домике. В небольшой комнате шумело человек десять ребят – девчонок и мальчишек лет пятнадцати-шестнадцати. Я не чувствовал себя среди них лишним, благо о моем возрасте и даже имени никто не спрашивал. Мы играли в «испорченный телефон», а потом «в почту», и все было хорошо, пока…
– А теперь танцевать! Танцевать! – закричала раскрасневшаяся именинница.
Уже через минуту патефон назойливо загнусавил:
Утомленное солнце
Нежно с морем прощалось.
В этот час ты призналась,
Что нет любви…
– Ты танцуешь? – спросила меня именинница.
– Я не танцую, – сказал я одеревеневшим голосом.
Но это было еще полбеды. Наташа, видимо, не слышала моих слов.
– Пойдем! – подбежала она ко мне.
Я так и знал.
Это было ужасно! Теперь мне казалось, что я упустил самое главное в жизни, не научившись танцевать. И как это мне в голову раньше не приходило.
– Нет, – промычал я. – Не хочется что-то…
– Ну, тогда почитай стихи! – сказала она. – И Леночка послушает. Ведь она тоже пишет. Леночка! Леночка! Послушай! – попросила она. – У него очень хорошие стихи.
Я был растерян настолько, что начал читать:
Мы родились среди берез,
Нас вскормили русские матери,
И недаром, друзья, до слез
Полюбили равнин мы скатерти.
Сотни тропок, лесов, дорог —
Все, что было когда-то пройдено,
Все, что каждый из нас берег,
Мы назвали с тобою Родиной.
Мы гуляли в родных лесах
И в сады мальчишками лазали,
А постарше в густых ветвях
Увлекали друг друга рассказами:
О Мадриде, где не было нас,
О дозорах на наших границах…
Моя Родина! Как сейчас
Я хочу с тобой породниться!
Меня никто не слушал. Не слушала Леночка. Не слушали другие ребята. Даже она не слушала.
Она пошла танцевать с другими. Эти – другие – казались мне отвратными ребятами. Но самым отвратным из всех был я. Я ненавидел себя.
С трудом я дождался окончания вечера. Хорошо хоть, что ждать пришлось недолго. Через полчаса вся компания разошлась по домам.
Я молча проводил Наташу и, прощаясь, прятал от нее глаза… И про мою записку она не сказала ни слова, будто ее не было.
По всей Москве висели объявления о школах танцев. Но туда мне дорога была закрыта. Ведь школы танцев – для взрослых.
После уроков я прибегал домой и – до прихода родителей с работы, отодвинув в сторону стол, – начинал:
Утомленное солнце
Нежно с морем прощалось…
Так было несколько дней, и у меня уже что-то получалось. Пожалуй, теперь я бы даже не отказался попробовать потанцевать с Наташей.
Но тут я неожиданно вспомнил: а вдруг она меня на каток позовет? Вот если бы прыгать с парашютной вышки в парке культуры! А на коньках я…
Я катался далеко не блестяще. Да и коньки у меня старые-престарые, столетней давности.
Вечером я пристал к родителям:
– Мне нужны деньги на коньки. На новые.
Мать с удивлением посмотрела на меня:
– Еще в первом классе купили тебе коньки, валяются…
– Они же малы, – сказал я. – А я хочу…
Отец выложил деньги.
– А на абонемент? – попросил я. – В парке культуры есть школа такая, где учат хорошо кататься. Семь рублей.
– Ну, если так серьезно, – произнес отец, – получай.
– Баловство это все! Пустая трата денег! – проворчала мать.
В отличие от отца мать всегда экономила. Впрочем, наверно, и правильно. Я знал, что денег у родителей вечно не хватало.
Но это было не баловство. Две недели подряд я ездил в парк культуры. Возвращался в снегу, с синяками и шишками.
Родители поражались моему рвению.
– Спорт – полезная штука, – говорил отец, больше матери, чем мне. – Пусть занимается.
И вот я решил проявить инициативу сам:
– Наташа, поедем на каток в выходной? Или завтра? А?
– Ты знаешь, я почти не катаюсь, – сказала Наташа. – Да и зима скоро кончается. Не сердись. Давай лучше на будущий год. А вот плаваю я неплохо. Поедем летом? – предложила она.
Этого я не ожидал. Неужели мне теперь записываться в школу плавания?
Чудесный день – зимний и уже не зимний, мартовский, с щедрым солнцем и подтаивающим снежком на московских улицах. Дворники скребли тротуары. Радио гремело маршами на улицах и площадях, как в дни праздников. Закончилась война на Карельском перешейке. Она прошла как-то мимо меня. Но она не прошла мимо других…
Наша огромная квартира ликовала. Огромная потому, что в ней, помимо нас, жило сорок шесть жильцов, или восемнадцать семей. Они, то есть все мы, занимали целый четвертый этаж дома, когда-то принадлежавшего кондитерской фирме Абрикосовых. Этой фирмы давно не было, а мы – четвертый этаж, надстройка над этой некогда существовавшей фирмой, – жили в одном коридоре, с двумя кухнями, одной уборной и одним телефоном, в общем, дружной семьей! И вот сейчас все поздравляли одну из соседок, Евгению Ивановну, а она целовала всех, и плакала, и смеялась, и без конца говорила:
– Господи, неужели теперь вернется! Живой вернется!
А во дворе у ворот стоял Боря Скворцов, стоял, по-моему, с самого утра, и сообщал всем, что его отец награжден медалью «За отвагу».
– Вот придет скоро – сами увидите! – говорил Боря для большей убедительности. Вдруг, в самом деле, ему кто-то не поверит!
Вечером, когда я шел в Дом пионеров, у газетных киосков стояли длинные очереди за «Вечеркой».
Я тоже радовался, но думал сейчас совсем о другом. Может, зря ей написал? Как все просто и хорошо было до этого! А сейчас… Мало мне этих танцев! Смотри, еще плавать придется!
Конечно, зря! И все этот Боря. Посоветовал. Правда, сегодня не надо на него сердиться. Он счастливый. Медаль «За отвагу». Теперь в нашем доме есть еще один настоящий герой! Первый – полковник из третьего подъезда – имеет медаль «XX лет РККА». А «За отвагу», пожалуй, даже повыше?
Наташу я встретил после занятий в раздевалке. Как всегда, спросил:
– Ты идешь?
– Только недолго. Ладно?
Дошли до остановки трамвая, и она сама предложила:
– Пройдем дальше? Через Красную площадь?
– Конечно.
Молчали почти до самой Красной площади. Кто-то из нас должен был заговорить первым. Я не знал, что сказать…
– Ты давно не читал мне ничего, – сказала наконец она. – Почитай.
Что же прочесть? Я читал ей много-много раз. Кажется, все перечитал, что было можно. Я не читал ей только то, что было написано о ней. Но сейчас? Нет! Нет! Хватит записки!
– А что? – растерялся я.
– Что хочешь. – Она сказала это почти без интереса, словно думала сейчас совсем о другом.
И, кажется, я вспомнил:
– Хочешь, прочту самое-самое первое? Только не смейся! Мне и самому сейчас смешно. Это давно, когда мне десять лет было…
Она кивнула головой.
И я начал:
Жил-был папа,
Очень добрый,
Только поздно приходил
И носил домой работу.
Этим маму он сердил.
Думал я:
Принес машину,
А он работу притащил.
Положил ее на полку,
А работу не раскрыл.
Каждый день
Приходит папа
Только ночевать домой.
От такой большой работы
Папа наш бывает злой.
Иногда бывает так:
Папа наш
Берет работу
И над ней всю ночь сидит.
Утром папа
Чай глотает
И на службу с ней бежит.
Правда, смешно и глупо? – спросил я ее. И сам засмеялся.
Но что это? Я посмотрел на ее лицо – она плакала.
– Не сердись, – сказала она сквозь слезы. – У меня папу убили… Там, под Выборгом…
Это был день окончания войны с Финляндией. Это был чудесный мартовский день, принесший людям радость. Играла музыка. По Красной площади ходили толпы людей. Люди веселились в домах – мы слышали сквозь окна их смех, и песни, и шумные голоса.
Но сейчас я понял, что не видел всех окон. Я не видел Наташиного окна. Не видел и других – таких же. А они были.
Выборг! Я не представлял себе этого города. Я никогда не был в нем. Я слышал слово «Выборг» по радио, читал его в «Пионерской правде» и еще раньше знал это слово от отца.
– Вон Выборг, – говорил он, когда мы купались в Финском заливе под Сестрорецком.
Мы провели там с отцом неделю в тридцать шестом. Выло тепло, и вокруг шумели сосны, и песок под ногами был усыпан шишками и иголками. Иногда иголки вонзались в голые ноги, но я бежал к воде, и отец кричал мне:
– Смелей! Смелей!
Он хотел научить меня плавать.
Выборг был где-то рядом.
И вот теперь я опять услышал – Выборг. Там убили ее отца. Убили. Я старался представить себе это и не мог. Сосны, шишки, иголки, камни, море, и вдруг – убили…
Наверно, его сейчас там хоронят. Хоронят, как героя, с военным оркестром и салютом. А Наташа – его дочь. Дочь настоящего героя!
Боре Скворцову – хорошо! Его отец тоже герой, он вернется с медалью «За отвагу». И полковнику из третьего подъезда хорошо!
А что я! И сам ничто, и отец у меня самый обыкновенный служащий. Занимается какими-то там мотопомпами. И еще обезвоживанием торфа. И нарядами на спецодежду…
Правда, мой отец летом был на сборах комсостава. Мы с матерью ездили к нему по выходным в лагерь, в Покровское-Стрешнево, и я очень гордился, что отец в форме, что в петлицах у него шпалы, как у настоящего военного…
Ночью, во сне, я взял ее за руку. Я никогда еще не держал так долго ее руку – маленькую, теплую, с длинными пальцами. Когда мы здоровались и прощались, это были секунды. А сейчас – не отпустил. Нагнулся, кажется неловко, и поцеловал ее в лоб.
«А еще?» – попросила она.
И я снова поцеловал ее.
«А еще! А еще!»
Мне хотелось, чтоб было так.
Она плакала, а может быть, смеялась и повторяла:
«Так нечестно! Нечестно! Я же первая тебя спросила!»
Теперь она меня целовала в губы.
«А еще! А еще!» – просил я.
Вдруг я почувствовал, что она действительно плачет.
«Не надо, Наташ! Не надо!»
Но она плакала и бормотала:
«Нечестно! Нечестно! А я и не знала, что так кончаются войны…»
ГОД 1941-й
Воскресенье – выходной день. И вообще хороший день. Мы уезжали в пионерский лагерь. Уезжали весьма кстати. В Москве уже было жарко и душно, да и школьный год давно закончился. Я изнывал от безделья.
Мы уезжали в восемь утра с Белорусского вокзала. Уезжали без оркестров и прочих почестей, с которыми отбывали обычно пионеры. У нас не было даже особого поезда, а так просто – два вагона в составе Москва – Смоленск. Матери, отцы, бабушки и дедушки провожали нас, стоя на платформе, словно мы были рядовыми отъезжающими.
Да и лагерь наш не походил на обычный пионерский лагерь. Как сказала моя мать, это был лагерь какого-то санаторного типа для таких тощих и бледных существ, как я.
Прежде я никогда не бывал в пионерских лагерях. Маленьким отправлялся с детским садом на дачу, но этого я почти не помню. А потом, когда учился в первом классе, родители снимали дачу в Ильинке, кажется, а потом… Потом мы ездили по разным деревням – снимали комнаты. Месяц со мной проводила мать, второй – отец. Или наоборот. Таким же «диким способом» были мы два года назад в Крыму, в Судаке. Всюду я находил ребят, с которыми можно было дружить, ходить по лесам и играть. И все же я всегда завидовал тем, которые вставали по горну, и купаться бежали по горну, и выступали в какие-то интересные военные походы, и плясали по вечерам возле яркого пионерского костра. Мысль о моей нынешней поездке в лагерь принадлежала, как это ни странно, именно матери, которая окончательно потеряла надежду добиться соответствия между моим ростом и весом.
– Там все-таки санаторное питание и режим особый. Ведь это не просто лагерь, – говорила она отцу, не то оправдываясь, не то убеждая в чем-то себя.
Я и в самом деле был очень похож на ощипанного цыпленка. Правда, меня это вовсе не угнетало, а когда я попал в вагон, заселенный такими же цыплятами, то и вовсе воспрянул духом. Подумаешь! Есть еще длиннее и тощее меня.
Все было отлично: и то, что я впервые уезжаю один в лагерь, и то, что уезжаю далеко, куда-то под Смоленск, на неизвестную реку Вопь, и то, что пробуду там все лето, а значит, не поеду с матерью в какую-нибудь деревню, где она опять будет пичкать меня с утра до вечера парным молоком и следить за каждым моим шагом.
Я даже Наташе рассказал про реку Вопь. И про красоту тех мест, куда я еду на лето, хотя сам я не видал этой красоты. Но там красиво – в этом я был уверен.
– Там у нас какие-то родственники, – уверял я Наташу.
Не мог же я ей сообщить, что еду в пионерский лагерь! Ей, которая бросила школу и пошла работать, как взрослая!
Плохо только, что поезд так долго не трогается, и я уже устал от расставания с родителями и от маминых советов, которые я слышу, по крайней мере, пятидесятый раз:
– Зубы не забудь чистить!
– Не забуду.
– Смотри голову от солнца прикрывай!
– Ладно.
– Немецкий повторяй, слышишь! Когда вернешься, Эмилия Генриховна проверит. Учти! Она сама мне сказала…
– Хорошо.
– По вечерам свитер надевай!
– Знаю.
– Как приедете, сразу напиши!
– Напишу…
Мне было стыдно. Я не любил маменькиных сынков и сам, кажется, никогда им не был. А вот оказывается, и я такой же, по крайней мере в глазах ребят, слушающих мои разговоры с матерью. Или это оттого, что я впервые уезжаю один?
И вообще я терпеть не мог вокзалов с их непонятной сутолокой и нервозностью. Почему бы не уезжать людям спокойно, без провожающих: пришел на вокзал, сел в поезд, занял место и поехал? Почему бы и не приезжать так же спокойно? Ведь все равно все, кто уезжает, возвращаются. И те, кто возвращается, все равно приезжают домой.
А тут шум, гам, беготня, суета у окон вагонов, цветы, наставления, слезы, улыбки. Чего только нет! А к чему?
Хорошо хоть, что отец не давал никаких советов. Он ходил по платформе, курил и лишь изредка улыбался мне в окно.
Но вот наконец паровоз протяжно загудел, и мы двинулись. В окна полетели последние наставления, которые я уже, к счастью, не слышал.
– Пока! Пока! Пока!
– Дети, садитесь! И, пожалуйста, не высовывайтесь в окна! Садитесь! – Женщина в синем берете и с красным галстуком на белой кофте покрикивала на нас, как на маленьких. Может быть, сопровождавшей нас немолодой, лет под тридцать, вожатой мы и в самом деле казались маленькими. Но малышей среди нас не было. Все мои ровесники или около того.
Поезд медленно полз мимо неприглядных московских окраин. Бессистемное скопище разнокалиберных полуразвалившихся сараев, ветхие домишки и бараки, свалки и грязные лужи, какие-то жалкие склады и заводишки – все это так не вязалось с городом, от которого мы только что отъехали. Словно город взял да и выбросил за свою черту весь мусор, всю дрянь, да и свалил здесь в кучу.
Старый вагон ходил ходуном, колеса скрипели и охали на стыках. Смешно, что нам приходится ехать в таком вагоне – тесном, приспособленном для дальних путешествий с ночевками. Наше путешествие закончится скоро – до наступления вечера мы должны прибыть на станцию Ярцево, а оттуда уже двинемся в лагерь. Пойдем пешком целых восемь километров!
Вот почему вожатая сейчас опять придирается, осматривая нашу обувь. Сколько разговоров было про эту обувь! Мать чуть ли не ежедневно говорила о ней перед нашим отъездом. И все из-за этих несчастных восьми километров, которые мы пройдем от станции до лагеря. Подумаешь, детишки – четырнадцать лет! Меньше были и то пробирались в Тушино пешком на авиационный парад! И обратно – тоже пешком! И никакой специальной обуви!
Постепенно мы перезнакомились. С соседями и с обитателями соседних отсеков. Труднее всего было вожатой. Она без конца бегала по вагонным клетушкам, уговаривала кого-то раздеться, а кого-то одеться, советовала кому-то закрыть окно, а кому-то открыть, спорила с кем-то по поводу слишком громкого разговора и прикладывалась ладонью к чьим-то лбам – нет ли температуры?
Казалось, мы уезжаем невесть куда и на долгие годы!
– Как настоящие папанинцы и маманинцы, – сострил сидевший напротив меня длинноносый мальчишка.
Я уже знал, что его зовут Вадя, что фамилия его Цейтлин и он самый старый из нас: ему скоро шестнадцать.
Теперь мы не смотрели в окна, а рассуждали о предстоящей жизни в лагере. Оказалось, что мои соседи, как и я, впервые едут в пионерский лагерь. Но это ничуть не мешало всем нам со знанием дела рассуждать о том, что нас ждет.
Первые три часа пути прошли незаметно. Вадя перебивал нас всех, острил, выказывал свою эрудицию в самых неожиданных вопросах, и вдруг – замолчал. То ли иссяк, то ли устал. Я стал мучительно думать, о чем бы мне заговорить, чтоб поразить и Вадю, и всех слушавших его с раскрытыми от удивления ртами. Приезжавшего в Москву Риббентропа я, как Вадя, не видел, и даже линию Маннергейма мой отец не брал. Не знал я ничего и о том, что в испанских событиях участвовали советские добровольцы, и, уж конечно, не имел родственников, награжденных за боевые заслуги в Испании орденами!
Наконец я вспомнил, что два месяца назад получил значок «Юного ворошиловского стрелка» и, прикинув, что явно близорукий Вадя никак не мог похвалиться отличной стрельбой, спросил его как бы невзначай:
– А с двадцати пяти метров ты сколько выбиваешь?
Вадя смекнул, что это подвох, и сделал вид, что мой вопрос к нему не относится. Он озабоченно посмотрел в окно:
– Чего это мы застряли? Встречного ждем или что?
Поезд наш уже минут десять стоял на каком-то безлюдном разъезде.
За окнами вагона палило солнце и пели птицы. В воздухе летал тополиный пух. Белые бабочки кружились у самой железнодорожной насыпи. Здесь было много цветов: луговая гвоздика, лютики, клевер, донник. То ли я давно не был за городом, а может быть, просто после унылых московских окраин, которые мы только что проехали, но здесь действительно было сказочно хорошо.
– Поваляться бы на травке, – за отсутствием других мыслей сказал я. – Пока стоим.
– Тебе вожатая поваляется. – Вадя высунулся в окно и прислушался. – Шумит… Значит, поедем сейчас. Скорый пропускаем.
И верно, мимо нас тяжело прогромыхал поезд, но не скорый. Два паровоза тащили воинский эшелон с зачехленными танками. В товарных вагонах ехали танкисты – веселые, с загорелыми лицами, кто-то даже с гармошкой.
– На маневры, – как можно авторитетнее заметил я.
Две девчонки – соседки по нашему отсеку – согласно закивали головами.
– У меня папа как раз на маневрах сейчас, – подтвердила одна из них.
– Почему обязательно на маневры? – заявил Вадя, когда шум эшелона окончательно стих. – Просто на новое место переезжают… Сейчас и мы тронемся.
«Вундеркинд! – подумал я. – Все он знает!..»
Коричневая бабочка села на стекло нашего вагона. Села, сложила крылышки и замерла. Может, отдохнуть решила или на нас посмотреть?
Прошло пять минут, и двадцать, а мы все стояли. Оказалось, что так просто в вагоне сидеть скучно. Многие ребята, к полному неудовольствию вожатой, разбрелись по вагону и по тамбурам и стали все чаще нудить:
– Когда поедем? Долго ли здесь будем стоять? Тут и станции нет, почему же остановка?
Вожатая еле успевала отвечать на вопросы и бегала по вагону, уговаривая, упрашивая, покрикивая. Она нервничала, как, впрочем, бывает всегда, когда нарушаются точные планы.
За окнами вагона опять стало удивительно тихо. Слышно было даже, как жужжат пчелы и шмели, как стрекочут кузнечики, как еле заметный ветерок временами шелестит листвой березок и где-то, не близко, мычит корова в невидимой деревне. И бабочка продолжала спокойно сидеть на оконном стекле – легкая, красивая, с чуть вздрагивающими крылышками.
Пока поезд двигался, жара как-то не чувствовалась. А теперь пригретый солнцем тесный вагон постепенно превращался в настоящую парилку.
Вдруг уже не Вадя, а я, оказавшийся возле окна, опять услышал шум приближающегося поезда со стороны Москвы.
– Еще один пропускаем!
Словно очнувшись, бабочка спорхнула с окна и полетела куда-то в сторону, вдоль состава.
Вновь тяжелый эшелон, на сей раз с пушками и автомашинами, прогромыхал по соседней колее.
Я обрадовался:
– Конечно, на маневры едут. Смотрите!
Вадя почти сдался:
– Что ж. Возможно, и на маневры.
– Ты хотел бы на маневры? – спросил я Вадю.
– А зачем? Я же не красноармеец и не командир.
– Ну просто так. Все же интересно, – сказал я.
Вадя подумал или просто отвлекся – посмотрел в окно, потом безразлично сказал:
– Я и в кино видел такие маневры раз десять. Подумаешь!
Эшелон прошел, но опять мы остались стоять на разъезде. Это уже никому не нравилось. Самые спокойные из нас заворчали.
Вожатая терпеливо обходила всех нас и уже более дружелюбно, чем в начале пути, говорила:
– Когда поедем, так жарко не будет!
– А какая станция следующая? – поинтересовался Вадя, к полному нашему удивлению. Нам казалось, что Вадя знает все и создан для того, чтобы отвечать на вопросы, а не задавать их.
– Сейчас узнаю, дети, узнаю, – почему-то обрадовалась вожатая. – Пойду у проводника спрошу…
Наш отсек был последним в вагоне, и вожатая быстро выскочила куда-то в тамбур, сказав еще раз на ходу:
– Сейчас спрошу…
Мы исчерпали все темы для разговоров и просто смотрели в окно – на тихую, уходящую вдаль зеленую луговину, покрытую травами и цветами, на две березки и маленькие елочки, которые росли поблизости, на зеленевшие за оврагом поля.
Вокруг было пустынно и безмолвно. Из душного вагона тянуло туда, вдаль: в эти поля, и травы, и леса у самого горизонта. Выскочить бы сейчас, поразмяться, крикнуть во все горло «а-а-а!» и на минуту замолкнуть, слушая, как эхо разносит твой голос по этому безлюдью.
Вадя достал чемоданчик, порылся в нем и предложил сначала девочкам:
– Берите! «Дорожные» есть и «Алло». Мать сунула. Берите!
Вслед за девочками и я взял конфету. Просто так взял, чтоб не обижать Вадю: уж очень настойчиво он предлагал.
– Дети! Что ж это такое? Что же это?!
Мы обернулись, ничего не понимая.
Наша вожатая, бледная, растерянная, прислонилась к косяку вагонной перегородки, смотрела на нас какими-то странными глазами и лепетала:
– Как же это может быть? Как?! Ведь неделю назад сообщали, официально сообщали, что не будет ничего. И вот – говорят, война!..
– Ну когда?
– Скоро там?
– Что?
– Война? Какая война?
Все сгрудились в вагонном проходе.
– Война! Ур-ра! – восторженно крикнул кто-то, но тут же осекся, взглянув на лицо вожатой.
– А у меня Васятка в Бресте… – бормотала вожатая. – Как же это… Разве может так быть?
У нас не было часов. Ни у кого, даже у Вади. И все же мы узнали, в котором часу вожатая сообщила нам о начале войны. Узнали у проводницы: двадцать пять минут первого. Но война, оказывается, началась в четыре часа утра. В четыре, когда мы и наши родители спали. И в шесть, когда мы проснулись, уже шла война. И в семь продолжалась, когда мы выехали на Белорусский вокзал. Мы сели в поезд и двинулись в сторону Смоленска, мы болтали и смеялись, а война уже шла.
Я четыре раза смотрел фильм «Если завтра война…». Смотрел с восторгом и гордостью. Я все знал о войне. Я знал, чем она кончится. Но не знал почему-то, что она так, именно так начнется. Разве так начинаются войны?..
Нас не трогай —
Мы не тронем!
А затронешь —
Спуску не дадим!
И в воде мы не утонем,
И в огне мы не сгорим!
Я знал слова этой песни – наизусть помнил. И в самом деле, мы никого не трогали. Тронули нас. Так держитесь! Мы не дадим спуску! А что и в воде мы не утонем, и в огне мы не сгорим – само собой разумеется.
И потом – на нас напали немцы.
Я знал: немцы – это Маркс и Энгельс, Люксембург и Цеткин, Либкнехт и Тельман. У них же коммунистическая партия, чуть ли не самая сильная на Западе.
Я знал Германию по «Болотным солдатам» и «Профессору Мамлоку». Герои этих фильмов боролись, их было большинство. Значит, на нас напала какая-то пузатая мелочь. Те, что стреляли в болотных солдат. Те, что унижали профессора Мамлока. Те, которых даже мальчишки из фильма «Рваные башмаки» водили за нос.
И еще. В Германии была революция. Мы знали о ней во всех подробностях по учебникам истории. Мы «проходили» ее.
Конечно, все это – недоразумение. Ерунда какая-то. И наоборот: уж раз они напали, то теперь немцы воспрянут духом и у них будет революция. Настоящая, как когда-то у нас!
И от мысли об этом, и вообще оттого, что произошло новое, необычное, нарушившее слишком спокойное течение жизни, я испытывал чувство, близкое к восторгу.
…Мы вернулись в Москву к пяти часам. На вокзале уже ждали нас. И встречали, будто мы чудом приехали с того света.
Мать бросилась ко мне и заплакала:
– А папа наш в военкомате. Не знаю, что и подумать…
Дома я слушал радио. После каждого сообщения о мобилизации, о введении военного положения в приграничных районах звучали марши и песни.
Звучали торжественно, бодро, и я не понимал, почему мать прикладывает к глазам мокрый платок, почему надо бежать в магазин за солью, мылом и спичками. Я чувствовал, что начинаю потихоньку скисать.
Вскоре вернулся отец.
– Не взяли, – сказал он усталым голосом. – Мой год не берут пока… Говорят, когда нужно, вызовут…
Мать обрадовалась:
– Так это очень хороший признак. Значит, все это ненадолго, раз берут не всех…
Родители завели долгий и не совсем понятный для меня спор.
– Это полнейший идиотизм был! – говорил отец. – Кому поверили? Ручки жали. Улыбались. Ничего себе договор о ненападении… Они к границе поперли, а мы…
– Значит, так было надо, – отвечала мать. – Не будь договора, они раньше напали бы…
– Раньше! Куда раньше!.. Подписи под бумажками не высохли…
– Но ведь, Алеша! – возразила мать. – Сталин же знал, что он делает. Ведь – Сталин!
– А если не знал? – неуверенно сказал отец. – Святой он, что ль?
Тут уже я не выдержал:
– Папа! Что ты говоришь! Разве можно так говорить?
– А ты слушай! – сказал отец. – Не маленький. Сам должен все понимать.
– Ты с ума сошел! – зашептала мать. – Не знаешь, что за такие слова бывает! Мало тебе было неприятностей в тридцать седьмом! Ради бога, тише. И вообще лучше не говорить на такую тему…
Отец махнул рукой:
– И верно, лучше не говорить… А то черт знает до чего договоримся…
Они замолчали. В комнате какая-то гнетущая тишина, хоть на стене и гремит маршами радиотарелка. Не зная, куда девать себя, я почему-то достал портфель и стал бессмысленно перебирать тетрадки и учебники.
– Лучше подумать о нем, – наконец сказала мать, кивнув в мою сторону. – Что теперь делать с ним? Ведь все же – лето.
– Надо подумать, – согласился отец.
– Папа! Я думаю, что мне лучше всего устроиться на работу, – вдруг сказал я.
Отец посмотрел на меня, кажется, с любопытством.
– Что ж ты молчишь? – спросил он мать. – Он пойдет работать, а учиться за него пойду я. Поскольку в армию меня не берут. Вот какая штука!
– Я говорю серьезно, – подтвердил я. – Зачем ты шутишь?
– Я? Шучу? – возразил отец. – А впрочем, возможно, ты прав, – добавил он уже совершенно иным тоном.
– Не пори ерунду! – прикрикнула мать. – Тошно слушать! До сентября и война закончится. Что ж ты думаешь, она все лето будет продолжаться?
Я ничего не думал. Мысль о работе пришла мне только что, и я обрадовался ей.
Работать! Я пойду работать. Обязательно. И ничего другого! Да, именно сейчас мне надо идти работать. Самое подходящее время! Куда угодно и кем угодно, но работать.
Тогда мне не будет стыдно перед ней – перед Наташей. Ведь она работает. После гибели отца она закончила курсы машинисток и сейчас служит в Наркомате речного флота. А что я? Так и останусь школьником? Чтобы всю жизнь выглядеть перед ней мальчишкой?
Весь следующий день я шатался по Москве. Просто так. Шел по улицам, где мы ходили прежде с Наташей, читал плакаты и объявления на заборах и у ворот каких-то заводиков и мастерских.
Возле военкоматов толпились люди – призывники, провожающие и просто прохожие. И празднично гремела музыка в репродукторах, и было жарко, и светило солнце. Но праздника не было.
Плакаты и объявления извещали о разном. Извещали о мобилизации, призывали совершить путешествие по каналу Москва – Волга или отдать все силы на разгром врага. Рядом со свежими лозунгами висели знакомые мне, но такие устаревшие сейчас объявления о школах танцев. Довоенное и новое, военное, перемешалось.
Требовались рабочие «Дальстрою». Это заманчиво, но далеко. Уезжать на край света, когда идет война? Нет! Требовались ученики поваров, официантов и разнорабочие тресту столовых. Требовались упаковщики в галантерейную артель и слесари первого – третьего разрядов на завод пишущих машин. Требовались электромонтеры на МОГЭС и сторожа на мебельную фабрику. Требовались…
Кем же я могу быть? У меня были мечты. Не те, о которых я говорил когда-то с Наташей, а другие – о том, чем я буду заниматься, когда вырасту. Но это были мечты о том, что должно быть не скоро. Когда я вырасту. Когда окончу школу, в которой мне еще трубить и трубить. Когда закончу институт. И, уж конечно, в этих мечтах не было сегодняшнего – войны.
А сейчас, читая объявления, я видел себя и слесарем, и токарем, и электромонтером, и шофером…
А может, лучше махнуть на большой завод? На военный! Уж если работать, так делать что-то настоящее: танки или самолеты, пушки или винтовки…
На Пятницкой я втиснулся в трамвай и вскоре оказался у автозавода.
– Работать? – спросили меня в отделе кадров. – Пожалуйста, в ремесленное. Здесь рядом, за уголком. Ремесленное номер один, молодой человек.
Идти в ремесленное, чтобы учиться два года. Дудки! И разве я смогу признаться Наташе, что учусь в ремесленном!
Я уже возвращался домой с мыслью объехать завтра другие заводы, как вспомнил: «А ведь рядом с нами типография. В Потаповском. А что, если сходить спросить?..»
– Ну и молодчина, – сказал отец, когда я вернулся домой. – А кончится все быстро, пойдешь учиться. Ничего страшного. В конце концов, я гимназию нормально тоже не кончал.
– Кем ты будешь? – переспросила мать. – Катошником? А что это?
Я объяснил.
– И неужели уже завтра?