355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Баруздин » Роман и повести » Текст книги (страница 16)
Роман и повести
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:08

Текст книги "Роман и повести"


Автор книги: Сергей Баруздин


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)

– Если б… Хуже, браток. Свихнулся наш младший сержант. Забрали его, ночью и забрали. Смирительную еле надели. Сильно буйствовал. Сестру побил. Вот меня покорябал всего. Жаль… Такой парень был…

– Недаром все молчком лежал. Думал, видно, много, – подтвердил второй сосед. – А плакал как, ну что тебе ребенок малый. Мол, головы у него нет и лица тоже. Все лицо свое искал. Страсть такая! Вот она тебе и война!

Я ждал письма.

– Тебе письмо, – сказала Вера Михайловна.

Я схватил заветный треугольник и сразу понял: не то.

Это – Макака.

«Наконец прибыли мы на новое место. Ехали очень долго, почти целый месяц. Всюду снега, снега, а дверь теплушки мы держали закрытой, потому что было холодно. Мерзли. Даже кипятку на станциях почти никогда не было. А дров мы с собой не захватили. Доставали в дороге, но все больше сырые.

Здесь устроились неплохо. Жалко только, что временно. Навигация откроется в мае, и тогда мы должны ехать дальше.

У нас все хорошо, все живы-здоровы. Я подхватил в дороге фурункулез, но сейчас он почти прошел. Катонин и Буньков останутся, кажется, с нами. Остальных офицеров уже перевели в другие части. Не считая наших ребят. Ребята все остались. Места здесь красивые, но глухие. Настоящая тайга. Много зверей. Говорят, что водятся даже медведи и тигры. Мы видели белок, лисиц, бурундуков, зайцев. Еще говорят, что летом здесь много гнуса и клеща.

По соседству с нами находится лагерь японских военнопленных. Говорят, что мы будем дежурить в этом лагере. Это очень интересно. Я никогда не видел в большом количестве японцев. Любопытно, что это за люди.

Мы теперь опять много занимаемся. Даже в дороге были занятия, а как приехали сюда, сразу же установили строгую дисциплину и по шесть часов занятий: три – до обеда, три – после дневного сна.

Кормят нас хорошо, лучше, чем в Венгрии. О мамалыге уже забыли.

Ребята часто вспоминают тебя. Да, а В. Протопопов все такой же. А теперь получил лычку. Важничает.

Обязанности комсорга выполняю пока я. Приезжай скорее, потому что я не очень умею все это делать, нет у меня способностей к этому. Если тебе будет не трудно, позвони, пожалуйста, моей маме (телефон К 2-44-23) и скажи, что у меня все хорошо. Пусть не беспокоится. Я сейчас и сам напишу ей.

Кино у нас бывает не часто, и картины, в основном, старые. Смотрели: «Три танкиста», «Антоша Рыбкин», «Большой вальс», «Секретарь райкома» и «Леди Гамильтон». Сегодня обещают «Черевички». Я пойду обязательно, если меня не пошлют в наряд.

Как твое здоровье? Поправилась ли нога? Мы даже не успели попрощаться с тобой, так как у тебя была очень высокая температура и ты никого не узнавал, бредил.

Напиши мне, пожалуйста, на полевую почту, которую я указал в обратном адресе. Как ты видишь, она у нас теперь другая.

Поправляйся и скорей приезжай.

С приветом

Витя Петров».

Под письмом была короткая приписка:

«Не хандри! Не валяйся долго! Ждем! Очень! Пытался навести здесь справки о местопребывании Н., но пока безуспешно. Поиски продолжу. Не горюй!

Обнимаю!

Твой Максим Буньков».

Она вошла в палату в гимнастерке и в сапогах, раскрасневшаяся, пахнущая зимой. В руках она держала что-то завернутое в несколько одеял – живое, глазастое, черноволосое, дышащее.

– Вот, – сказала она, – мы приехали… Ну, как ты? Ждал?

Вера Михайловна бегала вокруг нее и около меня, растерянная, ничего не понимающая:

– Как же это, Наташенька! Как? Ведь вместе в Порт-Артуре лежали! Рожали вместе, и я ничего не ведала… Как же назвала-то ее?..

– Назвала? Да никак, Верочка, не назвала. Вот вместе… Вместе с ним решим… Если не забыл… Может, Надюшкой?..

– Надя, Надежда – это хорошо! Ой как хорошо, Наташенька! – согласилась Вера Михайловна.

– Почему ты молчала? Почему? Я же писал тебе! – бормотал я, не веря тому, что все это не сон и не сказка.

– Не сердись, – сказала Наташа. – Я просто… Просто очень много думала…

ГОД 1961-й

Вечером я вел Любу из детского сада. Мне нравятся эти походы: по утрам – в детский сад, по вечерам – обратно. Я привык к ним давно. Когда-то вот так же мы совершали их с Надюшкой.

– А как Надя ходила в детский сад, когда она большая? – удивляется сейчас Люба.

Хорошо вот так идти по московским улицам и отвечать на такие вопросы.

– А мама вот и не знает, что ты приехал, а я знаю! – говорит Люба.

– Нет, мама знает.

– Все равно я раньше! Ведь ты за мной пришел! А не мама и не Надя.

Сырой весенний воздух совсем не по-московски свеж.

И светло, и чирикают воробьи, и купаются у парапетов тротуаров голуби – купаются в лужах по соседству с колесами автобусов и машин. И спешат люди, и машины, и мигают огни светофоров, и все суетно, обычно, весело вокруг.

– Надя тоже была такая же маленькая, как ты, – говорю я.

– А я уже большая.

– Значит, Надя была такая же большая, как ты. Но знаешь, как она любила детский сад? Даже по воскресеньям хотела, чтобы мы шли в детский сад…

Люба молчит. Потом заговаривает о чем-то постороннем. Вдруг сообщает:

– Я тоже люблю детский сад.

Она явно хитрит: понимает, почему я молчу, и произносит эти приятные слова специально для меня.

– Ну уж так и любишь?

– Люблю! Правда, люблю!

Не знаю, помнит ли она, что было год назад. Слезы начинались в семь утра, когда Люба просыпалась, а в половине девятого, когда мы приходили в детский сад, они превращались в откровенный рев. Я выкручивался как мог, потихоньку удирал, а вечером… Вечером узнавал, что Люба почти весь день провела не в группе, а в комнате заведующей и «звонила» по телефону по очереди «то папе, то маме».

А путь в детский сад? Ох, что это был за путь! Люба падала на мостовую, била ногами по асфальту и кричала на всю улицу: «Пусть лучше меня съедят любые злые собаки, чем я пойду в этот детский сад!»

– Я тоже захочу в воскресенье идти в детский сад, – говорит мне сейчас Люба. – Как Надя! Вот увидишь. А воскресенье когда?

Я отвечаю Любе, когда будет воскресенье.

Потом спрашиваю:

– А про Гагарина ты все знаешь?

– Не Гагарин, а Юрий Алексеевич Гагарин! – поправляет меня Люба.

…Я думаю о детстве – своем и нашем детстве. О детстве и юности, которые, может быть, не похожи на детство и юность наших сегодняшних ребят. Но и в непохожем есть похожее. Помним ли мы всё?

Мы идем сейчас с Любой по улице и даже по проспекту – он называется сейчас именно так, – но ведь когда-то его не было. А было шоссе, и мы приезжали сюда кататься на лыжах или просто гулять. Мы! А какими мы были в те годы? А потом мы шли по этому шоссе на фронт – ведь нынешний проспект был самой что ни на есть прифронтовой полосой. И мы шли по этой полосе, шли, шли вперед, но какими мы были?

Мы идем с Любой по Ленинградскому проспекту – широкому, зеленому, беспокойному. Мы идем с Любой, а я думаю о Надюшке. И о Наташе. Хорошо, что она собиралась удрать пораньше домой.

Люба уже спала. Наташа позвонила час назад:

– Не сердись, но у меня партком. Никак, никак не могу!..

Называется, удрала пораньше. Но я не сержусь. Я бы и сам так… Я жду ее.

Мы сидим вдвоем с Надюшкой.

– Папочка, а потом?

Мы сидим долго-долго и говорим о прошлом. О том, как все это было в сороковом, и в сорок первом, и позже. Об этом можно говорить без конца.

– А теперь иди занимайся, – советую я Надюшке. – Пока мамы нет.

– А потом ты мне еще расскажешь?

– Расскажу…

– Пойду повторять пройденное.

– Ты, наверно, этого не понимаешь, – говорю я, – но без пройденного трудно понять настоящее. Так что повторение пройденного…

– Я знаю, о чем ты, – перебивает Надюшка. – Вот там сегодня в Шереметьеве кубинцев встречали. Один из них очень хорошо выступал. Мы, говорит, повторяем то, что сделали вы, – революцию. Нам легче, говорит, чем было вам, потому что мы идем по вашему пути… Ты ведь об этом?

– И об этом, Надюш. А я смотрю, ты совсем выросла. Ну, иди!

Теперь Надюшка занимается, а я жду Наташу.

Наконец звонит телефон. Наверно, она!

– Позовите, пожалуйста, Надю, – серьезным мужским баском произносит трубка.

– Сейчас. Надюш, тебя.

Надя говорит с кем-то по телефону.

– Папочка, это Игорь. У него… У него… отец болен… Можно, я к нему сбегаю?..

Я киваю.

– Игорь, я сейчас приду, – бросает она в трубку. – Да, да, сейчас. Мне разрешили…

Надюшка уже б дверях.

– Подожди, – говорю я. – А как его фамилия?

– Чья?

– Да этого Игоря?

– Баринов, а что? – недоумевает Надюшка. – Ты же знаешь!

Ну конечно, имя его я слышал и фамилию слышал. Среди других. Мало ли, сколько их там в Надюшкином классе. Но как же я не подумал прежде…

– Ты не знаешь, брат у Игоря был? – спрашиваю я. – Старший брат?

– Конечно! – удивляется Надюшка. – Я, по-моему, тебе говорила. Он погиб на войне, в Берлине. Саша. Ты не помнишь?

– Помню. Помню. Ну, иди, иди! – тороплю я Надюшку. – И в случае чего, позвони мне. Хорошо?

…И вот – Наташа. Она входит усталая, бледная и, наверно, с головной болью, и все равно такая же, как всегда. Такая и еще лучше.

– Ну, здравствуй! – говорит она. – Теперь – здравствуй!

1953–1964 гг.


РЕЧКА ВОРЯ…


1

– Фронтовая любовь? Лучше не говорите об этом! Это же несерьезно!

Из случайно услышанного разговора

Юхнов – город, центр Юхновского района Калужской области. До районирования уездный город бывшей Смоленской губернии. Расположен на шоссе Москва – Брест, в 35 километрах от железнодорожной станции Мятлевская, на реке Угре, левом притоке Оки. Длина реки около четырехсот километров. Протекает Угра в пределах Смоленской и Калужской областей. Начало берет на юго-восточном склоне Смоленско-Московской гряды. Берега крутые, местами обрывистые. Главные притоки – Воря, Шаня, Ресса. Юхновский район – промысловый, с развитым отходом. В полеводстве преобладают зерновые культуры и картофель. Среди кустарных промыслов выделяются деревообделочный и кожевенный. В Юхнове имеются лесопильно-фанерный, авторемонтный заводы и льнозавод. Население: по переписи 1926 года – более двух тысяч жителей, по переписи 1959 года – четыре тысячи жителей.

Из справочников
2

Небо не голубое и не серое, чистое и не совсем чистое, а с какой-то грязинкой.

Такое иногда бывало в детстве, когда их в школе заставляли рисовать акварельными красками, и лень было сменить лишний раз воду, и кисточка явно мазала – голубого цвета не получалось.

Такое сейчас было небо. И еще с какими-то белесыми разводами и полосами, заметными и еле заметными, каких она сроду не видела в Москве. И вообще она никогда не видела там, у себя дома, такого неба. Она видела его до войны – или совсем ярким, или совсем хмурым – в зимы и дожди, а потом, когда шла война, – охваченным лучами прожекторов, стонущим, деребезжащим, грохочущим или беспокойно-спокойным в промежутках между воздушными тревогами. И все же прежде ей было не до этого неба, и, наверно, она его толком не видела – ни тогда, раньше, до войны, ни потом, в войну.

И вообще, что она видела, что понимала раньше? Ничего. Ей только казалось, что она была взрослая, а на самом деле – разве это так? И раньше она каким-то подспудным чувством понимала, что плохо разбирается в людях. Сегодня ей человек мог показаться хорошим, завтра плохим. Сегодня она кого-то жалела, завтра тот же, которого она жалела, ее раздражал. Сейчас она понимала: девчонка, глупая, наивная девчонка! Никогда не была она взрослой и умной! И даже не знает, как это быть такой…

Да, теперь она это отлично понимала. Теперь… А что думает он?

Он спросил:

– Ты чего это туда смотришь – в небо? Налета не будет, не думай!

Она и не думала о налете. Думала совсем о другом.

– Ты сердишься на меня? – спросила она.

– Зачем ты, Варюша? – снисходительно, как ей показалось, произнес он. – И давай не будем больше об этом!.. А речку Ворю я тебе обязательно покажу. Удивительная речка. Сейчас, правда, зима. А летом! Я до войны на ней бывал, мальчишкой. Даже песню помню, женщины в деревне пели:

 
Люди едут к синю морю,
Тратят деньги на билет.
А у нас есть речка Воря,
Лучше в мире речки нет!
 

Он посмотрел на нее нежно, с доверием и – закурил в рукав шинели.

– Зря ты меня не послушала… Две специальности имеешь – и на вот! Говорил! Вот тебе и попала сразу в заваруху!

Зря или не зря она не согласилась остаться в штабе полка? Кто знает! Сейчас она знает: не зря! Потому, что он напомнил ей об этом и он – рядом!

– Не зря, – сказала она ему. – Я никогда ни о чем не жалею, что сделала…

– А все-таки автомат – вещь! – сказал он через минуту. – Если б ты знала, как было в сорок первом. Винтовочки – дрянь, карабинчики – рухлядь. А это – штука.

Она обрадовалась. Поняла: он тоже доволен, что она не осталась в штабе полка. Хотя и корит ее, доволен. От мысли, что он, старший, бережет ее, стало хорошо. Она вспомнила его слова – о сорок первом. Значит, он говорит с ней, как с равной.

Как было в сорок первом, она не знала. Поначалу, 22 июня, как все, растерялась, но потом успокоилась. И только, когда ушел на фронт отец и настала трудная осень, в канун зимы, она поняла, что это надолго. Поняла потому, что никакого другого исхода войны, кроме победы, не представляла себе. Но для победы надо было гнать немцев назад, а на это нужно время.

На улицах Москвы она видела сильных, веселых, хорошо одетых и вооруженных красноармейцев и командиров. Видела танки и пушки на параде 7 ноября, видела сибирские и уральские полки, шедшие на фронт. Конечно, Москва была в опасности, но это, как ей казалось, слишком нереальная, далекая опасность, ибо странно и глупо себе представить, что немцы могут войти в Москву.

А сейчас он говорит: «Винтовочки – дрянь, карабинчики – рухлядь». Может, и так.

– Да, – согласилась она.

– Ты пригнись, Варюша, – посоветовал он.

Она послушно пригнулась.

На противоположной стороне оврага все было спокойно. Вроде бы и немцев там не существовало. Клены, ели, дубы, березы упирались в то же самое белесое, с грязинкой небо, и где-то, невидимое, светило уже не совсем зимнее солнце, и чирикали непонятной масти пернатые, и изредка с шумом падал с еловых лап и с крутых берегов оврага подтаявший снег. Странно, что там – немцы! Немцы?

Неизвестно, как и почему она вспомнила небольшой рабочий поселок, который проехала по пути сюда. Говорили, что поселок освободили давно, совсем давно, четыре, нет, пять дней назад, но там еще висели на стенах домов немецкие надписи. Две из них врезались почему-то в память, две – одна короткая и другая длинная:

«Вода здесь отпускается только для немецких солдат. Русские, берущие отсюда воду, будут расстреляны. Вода для русских на другой стороне – в канаве. Комендант».

«Приказ. Передвижение по дорогам, как шоссейным, так и проселочным, людям мужеского и женского пола в возрасте от 10 до 50 лет воспрещается. Лица, застигнутые при передвижении по дорогам, будут задерживаться и отправляться в лагеря. Лица, у которых при этом будет обнаружено любое оружие, в том числе ножи, будут расстреляны как партизаны. Лица, способствующие в какой бы то ни было форме партизанам, снабжающие их припасами, укрывающие их или дающие им убежище, сами будут считаться партизанами и расстреливаться на месте. Все лица, получившие сведения о злоумышленных намерениях против германской армии и военных властей или против расположения таковых и их имущества, о замышлении саботажных актов или подготовке таковых, о появлении отдельных партизан или банд таковых, о парашютистах и не сообщившие об этом ближайшей немецкой воинской части, подлежат смертной казни, а их жилища – уничтожению».

Раньше, в школе, она никогда ничего толком не запоминала. Мучилась, зубрила часами, стараясь лучше подготовить урок, но написанное в учебнике никак не ложилось в память, а своими словами пересказать все было просто немыслимо.

А это запомнилось. Все, до мельчайших подробностей. Поразила аккуратность и точность. Отец, ушедший на войну, говорил ей когда-то об этом, называя: «немецкий педантизм». Он, видно, знал это, поскольку до войны работал с немецкими инженерами на строительстве Сталинградского тракторного…

Там же, в том маленьком поселке, она долго стояла у сохранившихся немецких объявлений. Она полдня бродила по улицам. Может, потому и запомнила их, эти объявления. А еще запомнила надпись на втором из них – о партизанах: «Нашли дураков!» Это уже сделал кто-то из наших. И перечеркнул немецкое объявление черным углем.

Зима стояла суровая, как сама война. Морозы лютовали с памятного для Москвы октября и по эти, уже мартовские дни. Морозы перемежались потеплением и страшными снегопадами. В Москве все лежало в глубоком снегу, но, пожалуй, только здесь она поняла по-настоящему, сколько снега высыпало за эту зиму. Они ехали из Москвы на полуторке, и всюду был снег, снег, снег. Такой, что и не ступишь с шоссейки – провалишься. Такой, что и на дорогах, где шли и шли подряд машины, танки, телеги, артиллерия, войска – в ту и в другую сторону шли, – не утрамбовывался, а, взъерошенный шинами, гусеницами, валенками и сапогами, тормозил движение. Все разбитое, брошенное и убитое в дни нашего декабрьского наступления под Москвой было запорошено снегом. Казалось, снег нарочно прикрыл следы всего, что было здесь: и трупы наших погибших солдат, и немецкую технику, бившую по Москве. Сожженные немцами деревни лежали в снегу. Торчали запорошенные снегом обгорелые трубы, и рядом стояли обгорелые наши «тридцатьчетверки». Во многих из них так и остались тела мертвых танкистов. Вокруг все выжжено, выморожено и вымертвлено, а войска ушли вперед, далеко вперед, и некому пройтись по этим местам, выполнить последний обряд для этих людей, которые сделали все, что могли, и которым, в общем-то, уже ничего не нужно.

Таким увидела она и поселок – то ли при каком-то лесопильном заводе или при кирпичном, – много похожих рабочих поселков у нас в Подмосковье! Там находился штаб полка, куда их направили. Поселок был разбит. Все завалено снегом. Здесь шли, видимо, тяжелые бои. Здесь лютовали враги, но даже снесенная кем-то из наших виселица была запорошена снегом. И таблички на трупах повешенных: «Они стреляли по немецким войскам», «Это – партизаны», «Так будет с каждым, кто не приветствует новый порядок», – вместе с трупами заснежены. Осталось несколько целых изб, но и они под снегом, будто погребенные. Снег, снег, снег! Сколько может быть снега!

Вспомнив о поселке, она как-то с опозданием подумала о нем, о своем соседе:

– Слава, а нога не болит?

Как же она забыла? Как могла забыть! Ведь еще позавчера он признался ей, что был ранен в ногу во время боев за этот поселок, но так и не пошел в госпиталь, отделался перевязкой в санбате.

– Что ты, Варюша! Какая там нога!

Ей хотелось сейчас смотреть не вперед, а в небо. Очень здорово, когда смотришь с земли в это белесое небо. Ели, и сосны, и березы, и даже кустарники кажутся огромными под этим небом. И маячат на его фоне темно-темно, черно-черно. Не отличишь, где белая береза, где зеленая ель. Не отличишь, где сами березы, а где снег. Слепит глаза солнце, невидимое сейчас. Слепит глаза рыхлеющий снег.

Вот ворона с карканьем перелетела с дерева на дерево. Толстобрюхий снегирь еле-еле поднялся на ветку вербы. Синицы, сразу три, взмахнули зеленовато-желтыми крылышками и умчались в сторону. Смотреть бы сейчас и смотреть! И почему до войны все это не так виделось?

– Умоляю, побереги лучше себя, – сказал Слава. – Кажется, фрицы зашевелились…

Его заботливость поражала и обескураживала ее. С ней никогда, кажется, никто не был таким внимательным. Из старших, конечно. И никто ее не любил или, вернее, не влюблялся в нее из старших. Неужели его внимательность – это и есть любовь? Страшно подумать об этом! Страшно, чтобы не обмануться…

А ей хотелось бы этого. Очень!

– Тебе говорят, фрицы! – зло пробасил Слава.

Варя невольно вздрогнула:

– Сейчас…

Она не обиделась на его резкость.

Поправила шапку-ушанку и положила на бруствер окопа автомат:

– Я вижу…

Минут двадцать шла перестрелка. Слава стрелял деловито, спокойно, будто занимался мирным важным делом. И она стреляла. И ей было приятно видеть его таким: умным, сосредоточенным, старшим. Ей всегда казалось, что мужчины умней и серьезнее женщин, что они никогда не способны на такие глупые мысли и разговоры, которых она наслушалась и до войны, и в войну, пока работала с девочками в райисполкоме. Ну чего они только не говорили, чего не придумывали, чего не обсуждали, хотя многие были старше ее, и значительно старше – на три, четыре, а то и на шесть лет, как Фаня Залманова, например.

Себя она никогда не считала умной, скорей – наоборот, и страдала от этого, не всегда, правда, а временами, но на такие дурацкие разговоры она никогда бы не пошла…

Немцы приутихли. Слава поправил шапку, улыбнулся ей и опять закурил:

– Ну как?

– Хорошо, – почему-то ответила она.

– Слушай, а какое сегодня число? – вдруг спросил он. – Темнеет уже…

– Третье марта сорок второго года, а что?

– Сорок второго! Ясно, не сорок первого! – сказал он. – Забавно! Третье марта… А у меня, Варюша, день рождения…

Она не знала, что делать. В окоп свесилась ветка сосенки, совсем молодой, чахлой. Она отломила ее:

– На, тебе!

– Умница ты, спасибо! – сказал он. – Я вот ее…

И он положил ветку на край окопа под ствол автомата.

Потом стреляли по немцам и слева и справа от них. Стреляли и Слава с Варей. Ей казалось, что стреляли наугад, хотя сама она целилась, очень старательно целилась, как на курсах. Там она даже считалась отличным стрелком.

И все же ей было чуть боязно. Наших в этом окопе было совсем немного. Справа от нее, она знала, четверо. Слева от Славы – трое. Так уж случилось, что они оказались здесь в меньшинстве, а сколько было перед ними немцев – неизвестно. Ведь никакой передовой здесь и не предполагалось, она должна была быть, по крайней мере, в пяти – семи километрах отсюда, а потому и частей наших тут не было.

Но размышлять об этом долго она не могла. И вообще думать – это никогда не было в ее характере. И раньше жила как-то так, и потом. А сейчас… Надо просто вести себя, как Слава. Есть окопчик, довольно примитивный окопчик у края оврага, и их девять. А на том краю страшно заметные на снегу немцы. Слава знает, что делать. И она должна знать. И она будет вести себя так же, как он. Во всем. И сейчас особенно.

«И чего они лезут, – подумала Варя, – когда у нас со Славой все так сложно и нехорошо получилось!» Но тут же отогнала от себя эту мысль. «Наверно, все это опять несерьезно и по-детски… Сейчас, на войне, нельзя так!..» Вспомнился отец, которого она не видела мертвым, а лишь знала, что он погиб от немцев. Вспомнилась Москва. Москва осени сорок первого. Все вспомнилось и все забылось: немцы впереди стреляли.

И она тоже стреляла в них, теперь, кажется, более точно, чем несколько минут назад.

А небо над ними было прежним – не голубым и не серым, чистым и не совсем чистым, а с какой-то грязинкой. Как на далеких школьных акварельных рисунках. И небо было так же далеко, как далекое детство. А немцы были близко, двести, а может, и сто пятьдесят метров от их окопа, от Славы, от нее.

«Что-то все-таки не так у нас со Славой получилось», – снова промелькнуло у нее в голове. Но только промелькнуло. Даже задержаться не могло – немцы шли в атаку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю