Текст книги "Праздник перепутий"
Автор книги: Сергей Высоцкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
Прежде чем окончательно поверить, что на рисунке Нева и Петропавловская крепость, я взглянул на лагуну, на остров Сан Джорджо. Над розовато-голубой гладью кое-где тоже клубились зайчики утреннего тумана, но силуэт прекрасной церкви знаменитого Андреа Палладио даже отдаленно не напоминал мне неповторимый силуэт творения другого итальянца – обрусевшего Доменико Трезини, Андрея Петровича Трезини, – силуэт, украсивший город на Неве.
Я посмотрел на художника. Это был пожилой мужчина, рисунки которого так понравились мне вчера. Его пастели и сегодня висели на подставке непроданными. К ним прибавилась еще одна – бесконечные аркады трехэтажного здания Старых Прокураций, примыкающего справа к Часовой башне, а слева словно растаявшего в голубом сумраке вечера.
Лицо художника было сосредоточенным и хмурым. Не обращая внимания на сутолоку, царящую на Моло, он весь углубился в работу. Иногда худая и загорелая его рука вдруг замирала на несколько мгновений в воздухе, словно не зная, куда опустить толстый карандаш. Мне бросилась в глаза предательская бахрома на рукаве выношенной серой рубашки, и я поспешно отвел глаза, испугавшись обидеть художника своим нескромным взглядом.
Сначала у меня мелькнула мысль, что передо мной советский художник, приехавший в командировку. Сколько наших знаменитых соотечественников черпали вдохновение, изучая шедевры итальянских мастеров, «расписываясь» на полных мягкой прелести пейзажах Апеннин. Но маленький листок с цифрой «20 000» на его пастелях красноречиво свидетельствовал совсем о другом.
– Вы русский? – спросил я, когда рядом с его мольбертом не осталось ни одного прохожего.
– Ну и что из этого? – Он не оторвался от работы, не повернулся ко мне.
Я сразу вспомнил, как сердито срезал он вчера старуху туристку, спросившую о цене рисунков.
– Ничего... Увидел необычный для Венеции пейзаж и спросил. Я сам из Ленинграда...
Художник не ответил. Но я чувствовал, что мое присутствие раздражает его. Словно бы невзначай он опустил руку, в которой держал пастель, спрятав в рукав пиджака затрепанный манжет рубашки. Он ждал, когда я уйду.
– Да, этот пейзаж ни с чем не сравнишь, – сказал я примирительно.
Он опять ничего не ответил. «Наверняка какой-нибудь эмигрант? – подумал я. – Нос от земляков воротит, а рисует-то Питер!» Наконец художник не вытерпел моего присутствия и, повернувшись ко мне, сказал не зло, нет, но с надрывом:
– Оставьте меня в покое! Идите в музеи, идите в магазины. Отоваривайтесь культурой и шмутками, пользуйтесь случаем!
Его лицо было загорелым от долгих сидений на набережной, но сквозь загар проступала краска. На лбу сошлись в какой-то страдальческой гримасе три глубоких морщины, как будто минутное общение с соплеменником доставило художнику глубокое огорчение.
Я повернулся и пошел по заполненной людьми набережной, туда, где зеленел парк Венецианской Биеналле...
На одном из широких горбатых мостов сидел нищий – прилично одетый мужчина – и играл на небольшой дудке. Если бы не кепка с горстью монет, лежавшая перед ним, трудно было бы представить, что человек просит подаяние. Играл он энергично, громко. Одна итальянская мелодия, другая... И вдруг неожиданно – «Полюшко-поле»... Шли по венецианской набережной туристы: японцы, американцы, англичане. Изредка бросали в шапку нищему монетки, чаще – фотографировали его. А нищий итальянец играл невесть как залетевшее в этот самый морской из всех морских городов русское «Полюшко-поле». Я тоже бросил несколько монеток в шапку, но фотографировать не стал. «Зачем? Зачем сыпать соль на открытую рану, зачем показывать лицо человека, попавшего в крайнюю нужду, когда знаешь, что сотни и тысячи других, только более сильных, переносят свое горе и нужду в одиночестве».
Вечером я опять пошел на набережную. С моря дул резкий, прохладный ветер, за столиками возле ресторанов было пусто, лишь редкие парочки сидели с бутылками пива или вина, сдвинув стулья и обнявшись. Я зашел в маленькую пиццерию. Народу здесь было немного: несколько пожилых итальянцев, три лохматых девицы, судя по одежде и прическам, хипующие туристки. А рядом с маленьким столиком, куда я сел, оказался тот самый художник с Моло и приятная черноволосая женщина. Перед ними стояла большая оплетенная бутыль кьянти, пицца, тарелка с горой мелких устриц. Я заметил, что лицо у художника уже не такое отчужденное, как днем. Оно подобрело, разгладились резкие складки на лбу. Он что-то с улыбкой рассказывал женщине.
Гладкий вежливый официант принял у меня заказ, тут же поставил передо мной бутылку минеральной воды, виртуозно быстро пронесся между столиками с подносом, на котором стояла рюмка виноградной водки.
Художник узнал меня и что-то шепнул своей соседке. Женщина взглянула в мою сторону и, улыбнувшись, сказала:
– Батюшка.
– Не батюшка, а товарищ, – поправил ее художник и спросил меня:
– Проголодался, земляк? Я кивнул.
– Ты живешь в Ленинграде? – поинтересовалась женщина.
– Жил. Теперь в Москве. Откуда вы знаете русский?
Она улыбнулась и показала два пальца.
– Два года училась в школе.
Художник разлил вино и, не дождавшись, пока женщина поднимет бокал, выпил. Выпив, он исподлобья посмотрел на меня, улыбнулся каким-то своим мыслям, налил снова и сказал:
– Осторожничаете. Не пьете в чужой стране...
Я кивнул на рюмку граппы. Художник поморщился и, подняв бокал, слегка прикоснулся им к бокалу своей соседки. И снова выпил до дна. Было видно, что он захмелел. Наверное, он пил еще и раньше. Может быть, днем на набережной.
– Ну как там, в Ленинграде? – спросил он. Пьяная интонация явственно чувствовалась в его голосе.
– Хорошо. Скоро пойдет ладожский лед...
– Я – Анна-Мария, – сказала женщина и улыбнулась, показав на себя пальцем, на котором красовалось маленькое изящное колечко. – А вы?
Я назвал свое имя.
– А кроме ладожского льда, там ничего нового? – Художник явно задирался. – Все те же сфинксы у нашей академии? – Он снова налил себе полный бокал, но Анна-Мария не дала ему выпить до дна. Художник поцеловал ее руку, задержавшую бокал, и улыбнулся. Улыбка у него сейчас была добрая.
– Я живу здесь легко и весело. Пишу, что захочу...
– Пьяцца, Пьяццале, лагуна и Моло, Моло, лагуна. Пьяццале и Пьяцца. – Анна-Мария засмеялась.
Он посмотрел на нее с укоризной. Потом перевел взгляд на меня.
– Поедешь в свой Ленинград?
Я не ответил. Он некоторое время пристально рассматривал меня. Потом вздохнул и спросил тихо:
– Вы знаете улицу Халтурина? Бывшую Миллионную... Я там жил... Дом номер пятнадцать, четвертый этаж. Она всегда стоит у меня перед глазами...
– Кто?
– Нева! – Он широко развел руками. – Утром, днем и вечером. – Он встал из-за своего столика, подсел ко мне. – Понимаете, мои окна выходили на Неву. В детстве сидел за столом, решал задачки по Фалееву и Перышкину, а Нева была передо мною. И Петропавловка, и слева – ростры Стрелки...
– Теперь по праздникам на них горит огонь.
Художник как-то дико посмотрел на меня и насупился.
Анна-Мария подсела к нам, захватив бутыль и бокалы. Погладила художника ласково по руке. Рубашка на художнике была все та же, серая, с бахромой на манжетах...
– Художник должен жить легко и беззаботно, – сказал он тихо и повторил с ударением: – Легко и беззаботно! Так работали все великие итальянцы. А как пишут у нас? – Он усмехнулся и показал на меня пальцем. – У вас! Все тяжелое, безотрадное, словно душу хотят выворотить. И с каждой такой картиной умирает художник. Не хочу!
– Микеланджело тоже писал легко и беззаботно?
Он посмотрел на меня с укором и небрежно махнул рукой. И вдруг без всякого перехода сказал:
– А жизнь здесь дурацкая. Сколько живу – не могу привыкнуть к этим тысячам! Работаешь, работаешь, все равно их не хватает. – Он взял путеводитель по городу, который я купил вчера днем. Перевернул его и показал цену.
– Тысяча пятьсот?
– Да...
Он снял пластмассовую обертку, подковырнул ногтем наклейку с ценой. Рука у него дрожала, и снять наклейку ему удалось не сразу. Наконец он содрал ее. Под ней стояла первоначальная цена – 1000 лир.
– Вот! В прошлом году стоил тысячу, а теперь полторы. И так во всем. Нужны комментарии? – Он небрежно бросил путеводитель на стол и поднялся.
– Я мигом. Глотну свежего ветра на набережной.
– Вы его жена? – спросил я Анну-Марию, глядя, как художник, слегка покачиваясь, идет к выходу.
– Нет. Соседка. – Она умоляюще посмотрела на меня. – Вы его не спрашивайте ни о чем. Как он попал сюда, не скучает ли... Ладно? Он все тоскует и просит, чтобы разрешили вернуться. А ему все отказывают и отказывают. Наверное, потому, что тоскою вину не искупить. А каждая встреча с русским для него болезнь. Неделя, две недели... – Она с опаской посмотрела на дверь, не возвращается ли художник. – Не будете спрашивать?
«А почему его надо жалеть? – подумал я. – Почему ни о чем не спрашивать?» Но сказал, пожав плечами:
– Конечно, не буду. Да мне и уходить пора. – Я повернул голову, отыскивая официанта, а он, заметив мое движение, уже стоял рядом. Я расплатился.
– Синьору у нас понравилось? – спросил он, приветливо улыбаясь.
– Очень.
– Мы будем всегда вам рады.
– Ариведерчи! – сказал я Анне-Марии.
– До свидания! – ответила она. – Привет Ленинграду. Думаю, мне повезет, и я побываю там. И в Москве. Сколько стоит туда дорога?
Я ответил и вышел на набережную, на знаменитый Моло. Огоньки обступили лагуну со всех сторон. Какой-то большой теплоход медленно двигался по проливу Джудекка. Покачивались на воде черные лакированные гондолы. От них веяло чем-то похоронным. Мне вспомнились строки Александра Блока:
Холодный ветер от лагуны.
Гондол безмолвные гроба.
Я в эту ночь – больной и юный —
Простерт у львиного столба.
На башне, с песнию чугунной
Гиганты бьют полночный час.
Марк утопил в лагуне лунной
Узорный свой иконостас.
У самой воды, глядя куда-то вдаль, в темноту, стоял художник. Что он там видел, в тревожном ночном небе? То же, что и Алексей Иванович из моего далекого детства? Или что-то другое?
* * *
Уже вернувшись домой, я как-то нашел у Врубеля такие строки, написанные в письме из Венеции: «Крылья это – родная почва и жизнь, жизнь – здесь можно только учиться, а творить – только или для услаждения международной праздности и пустоты, или для нескончаемых самоистязаний по поводу опущенной или поднятой руки...
Ах... сколько у нас красоты на Руси!»
1979 г.
Венеция – Москва
Реки Вавилона
Вера Ивановна проснулась рано. Небо за окном еще только-только начинало синеть, смерзшаяся за ночь темень словно подтаивала, подогретая пока невидимым солнцем. На пустынной улице гулко раздавались шаги первых прохожих. С натужным гудением прополз лифт. Хлопнула дверь парадной, и по асфальту лениво заскребла метла дворничихи. Вера Ивановна ясно представила себе, как загребает метла желтые листья, нападавшие за ночь с большого тополя, что растет рядом с домом.
Ночью она плохо спала. Еще с вечера разболелась голова, но Вера Ивановна принимать пирамидон не стала. Подумала, что уснет и так, а после сна боль пройдет. Но боль не прошла. И потому, наверное, снились всякие кошмарные сны. Снился муж Анатолий. Как будто она с другими женщинами копает под Колпином окопы, поднимает голову и видит Анатолия, заросшего густой темной щетиной, опухшего и грустного. Вера Ивановна бросает лопату, хочет выбраться из жидкой глины, но сил у нее не хватает, ноги будто чугунные, не оторвать от земли.
«Толя, Толя!» – кричит она и просыпается в испуге.
– Приснится же такое, – громко сказала Вера Ивановна, чтобы хоть как-то разогнать окружающую ее тишину.
В июне сорок первого Анатолий ушел в ополчение, а в ноябре погиб. Лишь однажды заскочил на час домой, опухший от голода, небритый – такой, каким и увидела Вера Ивановна его сегодня.
Не зажигая света, Вера Ивановна привычно протянула руку, нащупала на тумбочке валидол, достала одну облатку, разломила пополам и половинку положила под язык. Уснуть-то уснула, но дурные сны преследовали ее всю ночь. А теперь вот вдобавок от валидола горечь во рту.
По коридору прошелестели легкие крадущиеся шаги, звякнула кастрюля на кухне, тонкой струйкой потекла вода из крана. «Чепикова заходила», – с неприязнью подумала Вера Ивановна. Чепикову она не любит. С давних пор. Пожалуй, с сорок пятого, когда поселилась, вернувшись из эвакуации. Их дом был разрушен, поселили вот здесь, в крохотную комнатку рядом с кухней. В бывшую людскую. Обещали потом дать что-нибудь получше, да так и не дали ничего. Даже после того как отремонтировали их старый дом на Седьмой линии. Для Веры Ивановны с сыном места там не нашлось. Она ходила в исполком, требовала. Имела право требовать – жена погибшего фронтовика. Но зампред исполкома сказал, что дом перепланировали, построили ванные комнаты, которых раньше не было, квартир стало меньше. Потом-то Вера Ивановна наведалась в этот дом, даже позвонила в свою бывшую квартиру. Открыла ей пожилая приятная женщина. Провела по комнатам. Ванну там, правда, сделали, но за счет кухни. В квартире было чисто, стояла красивая мебель. Вера Ивановна на несколько минут задержалась в большой комнате с фонарем. Они любили здесь собирать гостей и подолгу чаевничать. Потом играли в лото, в «девятый вал»...
Женщина предложила Вере Ивановне выпить чаю. Но это было бы слишком тяжело. Она извинилась и ушла. Что было делать? Снова идти к зампреду? Писать куда-то выше, как делали многие. Вера Ивановна махнула рукой. Сын вырос, женился, уехал в другой город. Теперь в этой маленькой комнатке она одна. Хорошо бы, конечно, на старости лет пожить в однокомнатной квартире с ванной. Что, разве не заслужила она всей своей судьбой несколько лет такой жизни? Тогда, правда, пришлось бы больше платить квартплату, а пенсия у нее небольшая, сорок семь рублей.
Одно время стали говорить, что всем ленинградцам, пережившим блокаду, дадут отдельную жилплощадь. Веру Ивановну даже вызывали в исполком, вносили в какой-то список, но потом все заглохло. Приходится мириться с жильцами. И с Чепиковой приходится мириться. Вера Ивановна даже раскланивается с ней, как ни в чем не бывало. Но не любит ее. Даже тихие ее шаги по утрам раздражают Веру Ивановну больше, чем откровенный топот Кирилла, второго соседа. Все эти тихие шаги и приторные улыбки у Чепиковой – неискренние, показные, на публику. Вера Ивановна никогда не забудет, как Чепикова спросила однажды ее на кухне, в присутствии других жильцов: «А почему бы вам, Верочка Иванна, не попроситься в дом для престарелых? Там ведь прекрасные условия».
Это ей-то – в дом для престарелых? Слава богу, она пережила здесь в Ленинграде самые тяжелые годы. И работала, не отлеживалась дома. Да и теперь у нее сил хватает. И к сыну она могла бы поехать. Что он, не принял бы мать? Правда, не очень-то хорошие отношения сложились у нее с невесткой. Ну и что? Стерпится – слюбится.
Вера Ивановна догадывается, почему Чепикова спит и видит, когда она умрет или съедет с квартиры – комнатушку ее сразу приспособят под ванну.
Хлопнула входная дверь. Это ушел на работу Кирилл. Он всегда уходит первым. Ехать ему далеко, к Нарвским воротам. Кирилл хоть и грубоват, но к нему Вера Ивановна относится с уважением. Вот уж работяга. Уже к семидесяти, а все таскается на свой завод. И пенсию хорошую мог бы получать. Живет один. Три года, как похоронил жену.
Вслед за Кириллом ушла Чепикова. Тихонько притворила за собой дверь, подергала для верности. Эта работает директором диетической столовой. Денег у нее, как считает Вера Ивановна, куры не клюют, а жить по-человечески не умеет. Одевается кое-как, только все пальцы в золотых кольцах. Кольца массивные, с большими камнями. Моветон. Куда она это копит? Ни мужа, ни детей. С собой ведь не заберешь! И питается дома кое-как. Раньше, пока кофе еще не подорожал Вера Ивановна варила себе по воскресеньям. Понемногу, по чашечке. Так Чепикова сказала:
– Как это вы, Верочка Иванна, со своей скромной пенсией умудряетесь натуральный кофе пить? Наверное, еще бабушкины драгоценности продаете?
Никаких драгоценностей, кроме изящного колечка с крошечным бриллиантом – подарка мужа, – у Веры Ивановны и в жизни не было. Все только самое необходимое. И никогда никому не завидовала, не изводила себя оттого, что кто-то из знакомых купил новую шубу или красивую мебель. «Поэтому, наверное, и здоровье у меня до сих пор еще приличное, – думала Вера Ивановна, – а ведь семьдесят семь уже». Чепикова же всему завидует – увидала как-то у Веры Ивановны колечко на пальце, пристала – продайте. И потом два месяца проходу не давала. Потому-то она и похожа на воблу. Все ей хочется иметь, всем завидует. Висели у Веры Ивановны в комнате две маленькие старинные акварели – марины. Так тоже просила продать. Но Вера Ивановна, когда пришла нужда – собралась однажды к сыну на день рождения съездить, – в комиссионный отнесла акварели, а Чепиковой не продала. Красивые вещи нельзя в плохие руки отдавать. Правда, дали за акварели гроши, еле-еле на дорогу хватило. Сын потом ругался, сказал, что просто-напросто обманул оценщик мать, что акварелям этим цены нет. «Хотела приехать – написала бы, – сказал он. – Выслал бы деньги». Ну а чего же писать? Ей хотелось сюрприз сыну сделать. И опять же, просить у него деньги – стыдно.
После того как ушла Чепикова, в квартире минут на двадцать установилась тишина. Вера Ивановна лежала в теплой постели, думала о разном. Она любила эти утренние часы, когда никуда не надо было спешить, когда можно побаловать себя, поваляться всласть. Всю жизнь Вера Ивановна вставала рано. Когда сын был маленький, надо было успеть отнести его в ясли, потом в детский садик и успеть к восьми в магазин, где она работала кассиршей. Эту работу она не любила – все на нервах, все в спешке. Вечные очереди. Да и с деньгами не очень приятно иметь дело – то недостача, то останутся несколько лишних рублей. Как открыли в Ленинграде метро, она ушла работать дежурной. Сидела у эскалатора на сквозняках. Но здесь платили побольше, да и время свободное было. Последние пятнадцать лет перед пенсией Вера Ивановна проработала в театре. Билетершей.
Уже совсем рассвело. Кусочек неба, который виднелся Вере Ивановне с дивана, на котором она лежала, был холодно-голубым. Потом утерял свой льдистый оттенок и чуть позолотился. Вставало солнце. «Наверное, будет хорошая погода, – подумала Вера Ивановна. – Наконец-то. Надоели дожди. И голова у меня с вечера разболелась не зря. К перемене погоды». Она вспомнила, что сегодня у них посиделки в парке. «У них» – это значит у таких же пенсионеров, как и она. Лет пять назад они познакомились в парке. И с тех пор встречаются раза два в неделю. А если погода хорошая, то и каждый день. Познакомились они, конечно, не все сразу. Сначала Вера Ивановна с Лилей Трофимовной. Потом к ним на скамеечку как-то подсела Аня Удальцова. Аня Удальцова была у них самая молодая. Веселая, энергичная. С ней всегда было интересно. А как быстро сгорела. И года не прошло со дня их знакомства. Шестьдесят два года стукнуло Анне. За месяц до смерти они побывали у нее на дне рождения. Дома. Такой Аня наполеон испекла! И наливки малиновой выпили. Разговорились старухи, раскраснелись. И попели, и поплакали. Анина квартира произвела на всех впечатление. Две комнаты огромные, рояль, книг много, красивые безделушки повсюду. По стенам картины. И все так неназойливо, не напоказ. Все с большим вкусом и тактом. Теперь этого не умеют. Красивые вещи расставят так, чтобы они сразу в глаза бросались, кричали: вот мы какие красивые и дорогие! «Мало осталось интеллигентов, – говорит Лиля Трофимовна. – Далее в Ленинграде их раз-два, и обчелся». И Вера Ивановна с нею согласна.
Хорошо они отпраздновали Анин день рождения, душевно. Тем более что в гости-то они друг к другу почти не ходят. Соберутся в парке, поговорят, редко когда в театр вместе сходят – и все. Это у Анны такая хорошая квартира была – она вдова профессорская. Сама когда-то в университете преподавала – а другим гостей и пригласить некуда. Живут все тесновато. Когда собираются вместе да разговоры ведут про свое житье – можно подумать, что у каждой хоромы. Но Вера Ивановна знает, что хоромы не лучше ее комнаты. Понадобилась ей однажды Татьяна Константиновна Зевельт – в театре дали две контрамарки, хотела ее пригласить на балет, – разыскала ее, так сама не рада была. И Татьяну Константиновну в неудобное положение поставила. Правду та говорила, что с дочкой и зятем живет в большой трехкомнатной квартире, да только сама-то спит в чуланчике без окон. Наверное, когда-то кладовка была. Позвонила Вера Ивановна в квартиру. Долго не открывали. Потом скрипучий мужской голос спросил: «Кого надо?» Узнав, что Татьяну Константиновну, мужчина открыл, зажег свет в коридоре и, буркнув: «Она у себя» – скрылся за одной из дверей.
Так и осталась Вера Ивановна в растерянности посреди коридора одна. Дверей несколько. В которую стучать? Хорошо Татьяна Константиновна услышала, как зять хлопнул дверью, и вышла из своего чуланчика.
А сама она? Разве может пригласить гостей в свою маленькую комнатку? Ведь и посадить негде. Стол крошечный. В буфете четыре чашки с блюдцами. Правда, от хорошего сервиза. Кузнецовский фарфор. Вот этот сервиз ей, и верно, от матери достался. Были и еще красивые вещи, да в блокаду на хлеб сменяли. И не жаль! Слава богу, сами остались живы.
Из кузнецовских чашек она чай не пьет. Бережет. Уже давно сыну сказала:
– Это тебе хоть маленькая память о матери будет.
Вера Ивановна встала. Долго расчесывала седые длинные волосы. Потом аккуратно сложила спальное белье, подушку, сунула в шкаф. Поднимать диван и засовывать белье туда ей тяжело. Да и порвать можно, а простыни и наволочки и так штопаны-перештопаны. В это время за стенкой мощно взревела музыка. Низкие негритянские голоса запели там что-то про реки Вавилона. Проснулся их четвертый сосед – Олег Борзунов, Борзунчик, как звала его Вера Ивановна. Вслед за музыкальной увертюрой сам Олег, напевая себе что-то под нос, прошествовал по коридору. Минуты через две он постучал в дверь.
– Вера Ивановна! Пора вставать! Сейчас будем пить чай. По-то-ро-питесь!
Вера Ивановна улыбнулась. Олегу она симпатизировала. Во-первых, Олег был похож на ее мужа, а во-вторых, он был добрым, веселым, открытым. Когда три года назад он въехал к ним в комнату, жильцы которой дождались отдельной квартиры, Вера Ивановна забеспокоилась: молодой разведенный. А вдруг пьяница? Или хулиган? Олег не был ни хулиганом, ни пьяницей. Недавно закончил институт имени Репина, развелся. Жил тем, что иллюстрировал книги да время от времени получал заказы от художественного фонда. Любил современную музыку, а так как свободного времени у него было хоть отбавляй, то музыка стала звучать в их квартире постоянно. Прокручивал Олег свои пластинки и кассеты через какую-то мощную и очень дорогую систему, которую он шутя называл «системой си», и Чепикова, объединившись с Кириллом, ходила жаловаться на него в домоуправление. Когда пришла комиссия и Веру Ивановну спросили, мешает ли ей музыка, Вера Ивановна ответила, что нисколько. Ей, и правда, музыка не мешала. Она радовалась, что наконец-то в квартире нет этой гнетущей тишины, которой Вера Ивановна боялась больше всего на свете. Вере Ивановне не очень-то нравились шумные ритмы каких-то диско и рока, заунывные повизгивания в стиле кантри. Олег все пытался объяснить ей происхождение этих многочисленных стилей, меняющихся чуть ли не каждый божий день, но Вера Ивановна, улыбаясь, махала рукой и говорила:
– Да ну их, Олежек! Уж коль играют, значит, кому-то нравится. Ну и пусть играют.
Иногда она просила поставить пластинку с песнями Мирей Матье или ту, где так ладно и красиво поют две испанские девицы. Название их ансамбля она никак не могла запомнить.
А вообще-то она любила классику. Любила органные концерты Баха. И здесь их вкусы совпадали. И вот эта чудна́я и даже чуть-чуть таинственная песня про реки Вавилона ей очень нравилась. Она вспоминала годы своего замужества, Анатолия, который занимался в аспирантуре и писал диссертацию о памятниках материальной культуры Вавилонского государства.
Комиссия потом приходила еще раз. Чепикова, теперь уже в одиночестве, пожаловалась на то, что Олег водит к себе молодых женщин.
– Неужели ваша Чепикова думает, что я буду ухаживать за ней? – смеялся Олег. – Вот вы, Вера Ивановна, немолодая красивая женщина. Да еще вдобавок умная! Не считаете ли вы, что я должен приударить за Чепиковой?
Вера Ивановна не считала. Она, улыбаясь, слушала Олега и только просила его:
– Вы хоть раскланивайтесь с нею, Борзунчик. Она же приведет еще двадцать две комиссии. Вас выселят и мне не с кем будет пить чай по утрам. И потом, Олег, – вы, пожалуйста, не обижайтесь на меня, старуху, – но вам бы надо сделать наконец выбор... Прошлый раз вы знакомили меня с такой прелестной блондинкой.
– А! Вам понравилась Алла? – радовался Олег. – Она мне тоже нравится, а Чепиковой – нет. Она так посмотрела на Алочку, когда мы встретились на лестнице, что бедная моя невеста, придя ко мне, расплакалась.
– Вам необходим уход, правильное питание, – говорила Борзунову Вера Ивановна.
– Вот женюсь, Вера Ивановна, все будет – и правильное питание, и уход. Но Алла отпадает. Она совсем не умеет готовить.
«Есть в нынешней молодежи что-то хорошее, – думала Вера Ивановна. – Вот какие они все рослые, красивые. И знают куда больше, чем знали мы. И радоваться умеют, и не скопидомы. А то, что музыка гремит да девчонки ходят... Ну и что? Сама-то Чепикова была молодой или такой сушеной воблой и родилась?»
– Вера Ивановна! – Олег снова стучал. – Чай готов. Такого вы еще не пили – моя новая невеста работает в Елисеевском.
Под рев каких-то западных цыган они пили чай, болтая о всяких пустяках. И Вере Ивановне было легко и свободно разговаривать с Олегом, расспрашивать его о современных художниках. Она чувствовала, что и Олегу интересно слушать о ее молодости, о том, как увлекались они, молодые девчонки, имажинистами, бегали слушать Блока. Потом осаждали концертные залы, где пел Печковский.
«А вот Володя мой никогда меня об этом не расспрашивал, – думала Вера Ивановна. – Почему? Жизнь тогда была труднее, что ли?»
– Вот когда я женюсь, – говорил часто Олег, – я, Вера Ивановна, обязательно напишу ваш портрет. Пошлю на выставку. Пресса его заметит. И напишет, что «Портрет ленинградки Веры Ивановны» работы известного художника Борзунова – гвоздь сезона!
– Когда вы женитесь, Борзунчик, – грустно отвечала ему всегда Вера Ивановна, – меня уже не будет...
В сентябре, – точнее предугадать трудно, – в Ленинграде обязательно устоятся несколько чудных солнечных дней. Стихает свежий ветер с Финского залива, прекращаются дожди, и Нева застывает между опрокинутыми в воду и размытыми легкой дымкой берегами. Особенно хорошо в это время на Каменном острове. Обязательно в будний день, обязательно утром. Если сесть на скамейку где-нибудь недалеко от легкого, холодновато-белого, словно тронутого инеем Летнего театра, то можно услышать, как с жестким шорохом падают с кленов желтые листья. Город шумит за деревьями приглушенно, только время от времени резко застонут где-то тормоза автомобиля да, словно дятел, долбит автоматический молот, забивая сваи на набережной.
Туда, на Каменный остров, поехала сегодня Вера Ивановна, радуясь неяркому солнцу, ленивому туману над Невой. Народу в трамвае было немного. Вера Ивановна удобно села и глядела на мелькавшие за окном серые, давно не крашенные дома Среднего проспекта. Потом трамвай помчался по Тучкову мосту, мимо речного вокзала, мимо больших пассажирских пароходов. Вера Ивановна с удовольствием вспомнила, как ездили они на пароходике в Петродворец. Это было в прошлом году. Тогда еще к ним на Каменный ходила Тая Викторовна, худая, всегда подтянутая, с большим узлом черных крашеных волос на затылке. Красивые, икрастые ноги, а главное – походка – сразу выдавали в ней бывшую балерину. Одевалась Тая Викторовна со вкусом, и только внимательный взгляд мог заметить, что все ее красивые вещи давным-давно перелицованы, перешиты и кое-где подштопаны. Уж это-то Вера Ивановна видела сразу. Да и не только она – все они, старые ленинградки, отводившие душу в разговорах, не слишком были заласканы жизнью. Каждая по себе знала, с каким трудом удается дотянуть от пенсии до пенсии. Но говорить об этом никто не говорил. Даже наоборот! С каким неподдельным восторгом рассказывала какая-нибудь из подруг на очередных посиделках в парке, что на днях получила письмо от дочери или сына и перевод.
– Немного, конечно. Но к моей пенсии это такая прибавка...
И в доказательство вытаскивала из сумки или обыкновенной авоськи белую коробочку с пирожными.
– Конечно, от Норда! И, конечно, самые свежие.
Это могли быть и маленькие бутерброды с сервелатом. А сервелат непременно из Елисеевского.
Все восторгались, хвалили заботливую дочку или сына, с удовольствием ели пирожные, запивая их кофе из маленьких стаканчиков.
Кофе – это была традиция. Они приносили его по очереди в большом китайском термосе, который подарила им покойница Аня Удальцова.
И Тая Викторовна приносила пирожные от Норда, – они обязательно называли Норд, а не Север, – приносила и расхваливала своего сына, который жил с нею вместе и был очень заботлив и внимателен. Но однажды Тая Викторовна не пришла к ним на скамеечку, хотя и погода стояла прекрасная и ее очередь была принести кофе. Не пришла она и в следующий раз. А когда Татьяна Константиновна Зевельт заглянула к ней домой на Староневский, то сын сказал, что Таю Викторовну удалось поселить в Дом ветеранов сцены, она очень довольна. Дом такой фешенебельный, живется там славно. И отдал Татьяне Константиновне китайский термос.
В один из дней подруги сговорились встретиться не на Каменном острове, а в парке около стадиона Кирова. Дом ветеранов был там рядом. Но Таю Викторовну они повидать не смогли. Дежурная сходила за ней, но вернулась одна:
– Тая Викторовна неважно себя чувствует. Она не сможет с вами встретиться.
Всем было грустно. Они шли по пустынным аллеям парка и молчали, стараясь не глядеть друг другу в глаза. Они хорошо понимали Таю Викторовну.
– Она ведь там не одна, – сказала после долгого молчания Вера Ивановна. – Найдет себе подруг.
Одиночество. Больше всего они боялись одиночества, одинокой старости. Потому и собирались, однажды разговорившись случайно в парке, потому и держались друг за друга. И вели нескончаемые разговоры о детях, живших своей, особой, конечно же интересной жизнью. И счастье детей было для них главным, наполняло их сердца радостью и чувством исполненного долга. Ну и что из того, что к этой радости примешиваются капельки горечи? Это ведь их горечь, горечь, которой они не делятся ни с кем, и она даже помогает им жить, чувствовать, что они еще сильны. Иначе ведь эта горечь могла отравить все последние годы их жизни. А они еще радуются жизни, радуются хорошим погожим дням, красоте осеннего парка, веселому смеху играющих детей, чудным ритмам песенки «Реки Вавилона».








