355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Высоцкий » Праздник перепутий » Текст книги (страница 3)
Праздник перепутий
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:18

Текст книги "Праздник перепутий"


Автор книги: Сергей Высоцкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)

На столе появился самовар, вазочки с вареньем.

– Ну, чего пригорюнились? – сказала Дарья Филипповна. – Давайте чайку погоняем. Хороший чай – он половину забот снимает...

– А что тебе, Аня, Ольга Ростиславна ответила? – неожиданно спросил Борис.

– Ну вот, опять двадцать пять! – недовольно проворчал Саша. Анна по-детски виновато улыбнулась и пожала плечами.

– Ничего особенного. «Были бы у меня, Анюта, свои ребятишки, – сказала, – может, и вас я по-другому учила. А петушиного слова на счастье – не знаю. Знала бы – каждого вызубрить заставила...»

– Последние годы она уже не в себе была, – сказала Варвара. – Заговаривалась.

– Ты доживи до ее лет, – оборвал жену Ситников. – Двух слов не свяжешь...

– Ей восемьдесят четыре было, – напомнил Саша.

– Небось тоже немало... – Анна с сожалением покачала головой и упрямо бросила: – И все-таки...

Даже Дарья Филипповна сердито зыркнула на нее:

– Вот до чего упрямый человек! Так и будет зудить одно и то же... И вся ваша порода, семеновская, такая...

– Да что вы, тетя Дарья, сердитесь? И правда, ведь мы какие-то строгие к жизни выросли...

– Или жизнь к нам строгая, – засмеялся Борис.

Анна отмахнулась от него.

– Вот я о себе скажу... – она оглядела всех сидящих за столом, словно приглашая в свидетели. – Да вы и сами знаете. Какая уж любовь у нас с Николаем была! Красивая! Пять лет жили душа в душу. А как узнала, что он у Натки Гоноховой в городе переночевал – все из сердца вон.... Не смогла я его простить.

– А Ольга Ростиславна-то при чем? – спросил Антонов.

– А-а... При чем, при чем... – как-то неопределенно, многозначительно протянула Анна. – Будь та же Натка Гонохова на моем месте – она бы простила. Сколько таких семей... Или вот с работой. Тоже ведь... Сидела бы тихо, как другие. Так нет. Образование не позволяет. На дороге работала. Счетчиком. Самосвалы с песком да щебнем считала. Прораб в конце месяца говорит: «Ты, Анна, со своим счетом мужиков без заработка оставишь. А у них – семьи». Я смотрю на него как дурочка: «А что, Михаил Сидорович?» Он и объяснил мне, что к чему. «Нет, – говорю, – эта работа не для меня. Нас еще в первом классе научили, что дважды два четыре, а не восемь». Оборжал он меня в тот раз и отпустил с миром... И в магазин я не пошла. А как звали... Да ты, Варвара, знаешь, – обернулась Аня к Ситниковой. Та кивнула:

– Помню, как директор сельпо уговаривал...

– Вот-вот! А я не пошла. Там у них – и не хочешь, а к рукам прилипнет, – Анна строго поджала губы. – Из нашего класса одна Катька Соленова хорошо пристроилась. С молодости – в санатории сестрой-хозяйкой. А там и Зухера себе приглядела...

Павел Семенович Зухер когда-то работал мельником на маленькой мельнице, потом завхозом в санатории. Добродушный и веселый, он стал полулегендарной личностью из-за своего большого живота. «Пузо-то наел, – говорили в деревне, – как у Зухера».

– Три года получила твоя Катька за недостачу, – буркнул Саша.

– Подумаешь, три года, – криво усмехнулась Анна. Она, похоже, опьянела и спорила теперь из окаянства. – Отсидела-то год! За примерное поведение два года скостили. Да и то на фабрике работала. В тепле. Одета, обута. Еще и деньжат привезла.

– Соленова в нашем классе всего год проучилась, – сказал Борис. – Нашей ее и считать-то нельзя. – И все посмотрели на Антонова.

Алексей Николаевич улыбнулся:

– И меня за своего не считаете?

– Сиди уж! – обнял его за плечи Саша. – Ты у нас благополучный. До самой столицы добрался.

– В Москве тоже не сладко. От одной толчеи в глазах темно, – вздохнула Дарья Филипповна. Пять лет назад она наконец вняла настойчивым письмам Антонова и вместе с Сашей гостила у него две недели.

– А все равно тянутся туда люди, будто медом намазано, – сказал Борис.

– Борьке вот Ольга Ростиславна вскружила голову. Простите, Борису Ивановичу. – Анна дурашливо поклонилась в сторону Ситникова. – «У тебя талант! Будешь великим художником». Он и ушел из техникума. А мог бы стать хорошим ветеринаром. Вот Виктор Андреич, мой сосед, живет как барин, всего в избытке! Любо-дорого посмотреть. А Борис из техникума ушел, а пришел куда?

– У Бориса выставка была в Гатчине. Во Дворце культуры, – возразил Саша.

Анна покачала головой.

– На шестом-то десятке! Да и что здесь особенного? Красиво не скажу плохого. А сколько он в жизни помаялся? И лесником поработал, и на почте – по столбам лазал. И в пожарке...

– Что ты чужую жизнь-то считаешь! – раздраженно перебила Анну Варвара. – Живем не хуже других!

– Вот то-то, что не хуже! А где оно, счастье?

– И счастьем бог не обидел. Боря, скажи ты ей! – обернулась Варвара к мужу, но тот только подмигнул ей и улыбнулся.

– А Вася Богунков? – напомнил Саша, и все оживились.

– Ну, конечно. А Вася-то! Васю мы и забыли...

Вася, Василий Сергеевич Богунков, их соученик по начальной, а потом и по средней школе, стал человеком знаменитым, настоящим художником. И в Ленинграде, и даже в Москве устраивались его персональные выставки, о нем нет-нет да и писали газеты. И лучшие его картины, – так, во всяком случае, считали все его земляки, – были написаны в родной деревне, в окрестных борах, на высоких красных берегах Оредежа, в Батове. Раньше Василий каждое лето до глубокой осени проводил на родине, но три года назад умерла его мать, и он, заколотив дом, больше не появлялся. А на прощанье сказал друзьям: «Вот поезжу по свету – вернусь насовсем. Помирать дома буду...» Может, и для красного словца сказал, но в деревне эту фразу крепко запомнили и нет-нет да и приводили к слову.

– Жаль, что Вася не написал портрет Ольги Ростиславны, – сказал Антонов.

– И правда, – спохватилась Анна. – Вот ведь как здорово было бы! Висел бы портрет на выставках. Смотрели бы на него люди, читали подпись: «Учительница Ольга Ростиславна...»

– И мы не надоумили, – сказал Саша.

– Сам не маленький. Мог бы сообразить, – проворчал Борис.

– Давайте пошлем Васе ее фото, – Анна обвела всех взглядом, ища поддержки. – Ведь может же он и с карточки нарисовать? Правда? Найдем покрасивее, там, где Ольга Ростиславна молодая...

– Конечно, может с карточки, – поддержал Антонов. – И не надо искать красивую. Пошлем такую, какой она всегда была, – и подумал о том, что, сколько помнит Ольгу Ростиславну, она была всегда для него одинаковая. Даже тогда, когда он впервые увидел ее. Она всегда казалась ему старой в своей смешной шляпке-панамке и в золоченом пенсне. Сколько же лет ей было тогда, перед войной? Он прикинул: в восемьдесят четыре ее не стало. Значит, сорок пять. Да, немало... Немудрено, что она казалась ему старухой.

– А ты, Боря, тоже мог бы портрет сделать, – сказала Варвара мужу. – Маму нарисовал – уж так похоже.

– Попробую, – отозвался Борис.

– Нарисуй, Боренька, – попросила Анна. – Мы портрет в Рождественском музее повесим...

Сидели за чаем долго. Дарье Филипповне пришлось еще раз ставить самовар. Первой поднялась Варвара:

– Нам пора, – она поглядела на маленькие часики. – Хоть немного поспать. Давай, Боря, поднимайся.

Варвара работала дояркой, и вставать приходилось спозаранку. Вслед за Ситниковыми потянулись остальные.

– Я вам чего на прощанье-то посоветую, – сказала вдруг Дарья Филипповна. Она все еще сидела за столом, и в большой, расписанной яркими розами, чашке дымился крепкий чай. – Нечего вам казниться да сердце себе рвать. Жить она устала, Ростиславна. Вот чего. И только. Доживете до старости, сами поймете...

– Скажешь ты, мама! – недовольно буркнул Саша. – Жить еще никто не уставал.

– Доживешь – и про это узнаешь, – повторила Дарья Филипповна. – Я уж тоже переходила, живу по накату. Давно умирать пора, да остановиться некогда. А уж как устала, как устала... – она тяжело, как-то очень горько вздохнула и будто съежилась. И Антонов увидел, что она все-таки очень постарела за последние годы.

– Не было бы вас да внуков-оболтусов – легла бы да умерла, не сходя с места. – Дарья Филипповна осторожно налила себе чай в блюдце и задумчиво посмотрела в окно, в белые сумерки июльской ночи.

– А я читал, что древние греки в глубокой старости ложились, задерживали дыхание и умирали, – сказал Борис.

Дарья Филипповна обернулась от окна и посмотрела на него долгим грустным взглядом.

– Ладно, грек! – легонько толкнула Бориса жена. – Завтра опять не добудиться будет.

– Она всю жизнь одинокой была, – задумчиво сказал Саша, когда они вышли на улицу.

– Вот-вот. Одинокой! – подтвердила Анна. – А мы? Мы-то где были? Здрасте, Ольга Ростиславна. До свиданья, Ольга Ростиславна! Обросли детишками, мужьями да женами, огородами да мотоциклами.

– Но, но! – шутливо прикрикнул Саша. – Ты насчет мотоциклов-то полегче!

– Не в этом дело, – с горячностью сказал Алексей Николаевич. – Не в этом дело! Ты могла бы хоть об стенку разбиться, а семьи, своей семьи, Ольге Ростиславне не заменила. Даже если бы переселилась к ней жить! Не в этом дело! – снова повторил он, не зная, как бы лучше объяснить свою мысль.

– А в чем же? – спросила Анна с вызовом. Но Антонов промолчал. Он думал о том, что, наверное, Ольга Ростиславна была очень гордой и переживала за своих учеников. Переживала за то, что они не смогли добиться того, чего она им страстно желала и на что они – она-то знала об этом лучше других – были способны. А с жизнью не так-то легко справиться, думал Алексей Николаевич. И не все мы были к этому готовы, не все сумели следовать тому прекрасному, что она сумела приоткрыть нам. А еще вспомнились ему слова какого-то философа: «Я научил вас думать хорошо. Теперь попробуйте так же хорошо поступать...»

...Антонов пошел проводить Анну. На западе, в Зарецкой стороне, светлела широкая полоса неба. В деревне почти нигде не было видно света, и только в новом угловом доме у прогона в одном из окошек горел свет.

– Ленка, Володи Маричева племянница, к экзаменам готовится, – сказала Анна. И вздохнула. Володя Маричев учился вместе с ними у Ольги Ростиславны. Мальчишкой ушел в партизаны и погиб.

«И Николай Гонохов в партизанах погиб, – подумал Антонов. – И тоже у Ольги Ростиславны учился...»

...Они молча прошли по деревне, до самого Оредежа. Ночью река не показалась Алексею Николаевичу такой узкой и мелкой, как днем. У Большого камня, как и в далеком детстве, журчала, обтекая его, быстрая серебристая вода. Слева, где до войны стояла мельница, слоился плотный туман.

– Ну я пришла, – Анна остановилась и показала рукой на неясный силуэт дома на высоком берегу. – Я теперь здесь живу. Недавно построились. Ты не забудь про Васю-то. Разыщи. Пускай портрет нарисует...

– Разыщу. Не беспокойся, – ответил Антонов и подал Анне руку. Ладонь у нее была крепкая, мужская, Не оборачиваясь, Анна пошла вверх по дорожке.

«Когда-то мы с ней целовались здесь на берегу», – подумал Антонов.

Идти домой не хотелось. И он пошел по тропке вдоль реки, вдоль молодого сосняка, и вышел в поле. Здесь, как и в детстве, пахло поспевающими хлебами, лебедой, клевером...

1979 г.

Венеция, вид с Моло

Поезд Рим – Триест отходил от вокзала Термини в десять тридцать вечера. За полчаса до отправления мы попали в пробку, и надо мной вполне реально нависла угроза опоздания.

– Володя, погуди им, – попросила мужа Лидия Никитична, с беспокойством вглядываясь в армаду застрявших перед нами автомашин. Она жила в Риме третий месяц и, попав в автомобильную ловушку, остро переживала состояние бессилия и обреченности.

Владимир Афанасьевич, представитель нашего «Интуриста», лишь улыбнулся и покрутил головой.

С истошным завыванием, чудом прокладывая себе дорогу, медленно двигалась полицейская машина. Синие отсветы мигалки причудливо изменяли тона, отражаясь на желтых, красных, зеленых, черных машинах. К сиренам полицейских автомобилей, то и дело проносившихся по Риму, привыкнуть было невозможно. Не знаю, как уж там подбирают тембр этих сирен, но их высокий – на одной ноте – долгий вой вселял чувство тревоги и надвигающейся беды.

Внезапно, словно кто-то открыл в нужном месте заслонку, поток автомобилей двинулся, набирая скорость. Пять минут бешеной езды, пятнадцать минут поиска места для стоянки – и мы под сводами огромного вокзала.

– Перейдете через Большой Канал, спросите, как найти площадь Рима, – говорит Владимир Афанасьевич. – Там недалеко и ваш отель.

Лидия Никитична протягивает полиэтиленовую сумку:

– Здесь яблоки и апельсины. В дорогу...

Мелодичный перезвон по вокзальному радио. «Поезд Рим – Триест отправляется...» Медленно проплывают мимо станционные постройки, темные составы. Потом какие-то пакгаузы, мрачные, без единого огонька, кирпичные дома. Даже не верится, что еще несколько часов назад я бродил у Колизея, поднимался на Авентинский холм, ехал по блещущей огнями Виа Национале.

В купе сидячего вагона только двое попутчиков. Пожилая грузная женщина в черном платье. Доброе лицо омрачено страдальческой гримасой – у нее опухают ноги. Женщина искоса посматривает на меня и на другого соседа – молодого стройного мужчину с напомаженными волосами и идеальным пробором, – пытается определить, удобно ли в нашем присутствии снять туфли. Наконец, решив, что удобно, она, тяжело вздохнув, сбрасывает их и, поймав мой взгляд, чуть виновато улыбается. Молодой мужчина раскрывает свой «дипломат», достает пачку бумаг и с серьезным видом углубляется в их изучение. Но не проходит и получаса, как мужчина складывает назад в чемоданчик бумаги, аккуратно расправляет шлицы пиджака и, усевшись поудобнее, засыпает. Я гашу свет. Ехать всю ночь – поезд прибывает в Венецию в шесть утра, – но спать не хочется. Меня все больше и больше одолевает нетерпение, желание поскорее увидеть гондолы на каналах, знаменитый Палаццо Дукала – Дворец Дожей, о котором я столько читал а столько раз видел его на фотографиях и на картинах.

Мы не властны в своих воспоминаниях. Они приходят самым неожиданным образом, чаще всего тогда, когда мы их не зовем. И могут воскресить события, о которых мы не вспомнили ни разу в жизни.

Так случилось и со мной – я вспомнил Венецию моего раннего детства...

В детстве я слышал о Венеции, наверное, больше, чем о каком-либо другом иностранном городе. Еще не подозревая о том, что она существует, я уже знал, что такое «венецианские окна» – такие окна были в нашем доме на Третьей линии Васильевского острова. На том же этаже, что и мы, в квартире напротив, жили две сестры и брат. Ольга Ивановна, Мария Ивановна и Алексей Иванович. Мои родители, уходя изредка вечером в гости или в театр, оставляли меня со стариками. Впрочем, стариками я их называю условно: мне было шесть-семь лет, и все люди старше тридцати казались мне пожилыми.

Почему они жили одни, я не знаю: родители никогда при мне о соседях не говорили. В моей памяти даже не сохранилось их фамилии. А скорее всего я и не знал ее.

Пребывание в квартире напротив было для меня всегда праздником. Больше всего я любил Марию Ивановну, самую старшую из них. Радушная и ласковая, она усаживала меня за большой обеденный стол и вытаскивала из шкафа альбомы с открытками, на которых были изображены города мира. Мы перелистывали страницу за страницей, шумно обсуждая проблему, в каком городе интереснее жить, и Мария Ивановна неизменно останавливалась на Венеции.

– После нашего Васильевского острова, – говорила она, положив мне на плечо свою легонькую ласковую руку, – я могла бы жить только в Венеции.

А мне хотелось в Лондон, мама читала мне Конан Дойля, и я знал, что Шерлок Холмс живет на Бейкер-стрит. Жить в одном городе со знаменитым сыщиком мне казалось большим счастьем.

Мы с таким увлечением обсуждали с Марией Ивановной проблемы нашего будущего места жительства, что из другой комнаты выходила молчаливая Ольга Ивановна. Некоторое время она слушала наши препирательства молча, потом вдруг вынимала из альбома какую-нибудь открытку и говорила:

– А эту Алеша прислал нам из Парижа... Помнишь, Маша? Мы так долго ждали. Волновались... «Не волнуйтесь за меня, красули, целыми днями пропадаю в Лувре. Деньги еще есть. Да здравствует луковый суп!»

Сердце мое замирало. Но не от чтения поблекших строчек, написанных фиолетовыми чернилами, – на открытке была марка. Женский профиль в непонятном головном уборе. Недавно я начал собирать марки и не мог смотреть на них равнодушно. Но как ни горели мои глаза во время этих «путешествий» по городам и странам, язык мой не поворачивался попросить Марию Ивановну содрать марку с открытки. Вряд ли я понимал, как дорожат сестры открытками, – просто боялся Алексея Ивановича.

...Венеции был посвящен целый альбом. Как сейчас помню, на его пухлой обложке красовалась крошечная картинка с видом на Дворец Дожей.

– Вот это площадь Святого Марка, – показывала мне Мария Ивановна. – Это Гранд Канал. Гранд – значит большой, – тут же поясняла она. А Ольга Ивановна опять вынимала одну из открыток и начинала читать:

«Милые мои красули – что за чудо этот город! Писал бы да писал, не отрываясь на сон и еду. Особо красива площадь Сан Марко. В скуоле Сан-Рокко открыл для себя настоящего Тинторетто...»

– Тинторетто – итальянский художник, – шептала мне Мария Ивановна. – Жил четыреста лет назад.

«...Очень скучаю, – продолжала читать Ольга Ивановна. – Как-то поживают мои красули и мой Питер?»

Один раз я попал к соседям днем. Мария Ивановна провела меня в большую комнату, увешанную картинами. Алексей Иванович, с которым я встречался очень редко и никогда еще не разговаривал, стоял у мольберта. Не помню, писал ли он или готовил холст. Я был взволнован тем, что меня ввели в святая святых, и мало что замечал вокруг.

– А мы пришли к тебе в гости, Алешенька, – сказала Мария Ивановна.

Алексей Иванович повернул свою большую голову, улыбнулся.

– А-а... Сосед. Добро пожаловать... – И снова занялся своим делом. А мы переходили от одной картины к другой, и Мария Ивановна вполголоса рассказывала мне о них. На нескольких картинах были изображены венецианские пейзажи. Я помню только яркие, красочные тона и голубое-голубое небо.

– Ну, видишь, как красиво? Что твой мрачный Лондон! – сказала Мария Ивановна. – То ли дело Венеция. Вот где жить интересно.

– Не слушай, сосед, тетю Машу! – вмешался вдруг Алексей Иванович. – Уже если где и жить, так в нашем Питере! На Третьей линии. Лучше места не придумаешь!

Когда началась война, Алексей Иванович ушел на фронт. Мария Ивановна и Ольга Ивановна эвакуироваться отказались, остались в городе. Я думаю, они бы выжили – неприхотливые, аскетического склада, – но пришла похоронка на брата. Это подкосило сестер. В январе сорок второго умерла Мария Ивановна. А Ольга Ивановна не выдержала, кончила жизнь самоубийством. Об этом я узнал только в апреле сорок второго, когда сандружинницы вскрыли квартиру соседей.

...Я все-таки уснул и проснулся от резкого толчка – поезд отходил от какой-то станции. Названия я не успел прочесть – в предрассветной фиолетовой мгле уже мелькали пригороды спящего города. Попутчики мои вышли где-то по дороге. В купе было пусто и холодно, Я пытался включить отопление, но кран не работал. Внезапно перед глазами открылась широкая водная гладь. Вдали на рейде маячило несколько судов – еще с непогашенными огнями на мачтах. Совсем рядом со мной катил по шоссе пустой автобус. Я прочитал на маршрутной доске: «Венеция – Местре – площадь Рима». Мы ехали по знаменитому четырехкилометровому мосту Ферровия, соединившему Венецию с материком, а справа и слева темнели воды спящей лагуны.

На вокзале Санта Лючия с поезда сошло лишь несколько пассажиров. Три пожилых японца, увешанные фотоаппаратами, остановились рядом со своими чемоданами на грязноватом перроне и растерянно озирались по сторонам.

– Это Венеция? – спросил один из них по-английски, когда я проходил мимо. Я кивнул. Японец что-то сказал своим спутникам. Они взялись за чемоданы и несмело, словно чем-то разочарованные, пошли вдоль перрона.

Я вышел на привокзальную площадь. В нескольких шагах, рябой от мелкого дождя, рассеченный надвое отчаянно дымившим пассажирским пароходиком, плескался Большой канал. Мокрые, потемневшие дома вдоль набережной выглядели неуютно. Редкие пассажиры, поеживаясь, разбредались с вокзала. Я вспомнил напутствие Владимира Афанасьевича, перешел через горбатый мост, свернул направо и через несколько минут стучал в двери отеля «Канал». Стучать мне пришлось долго. Наконец усатый здоровяк портье впустил меня в холл, убрал с дивана подушку и клетчатый плед, раскурил трубку, и только тогда на его лице появились первые признаки осмысленности.

Оказалось, что номер забронирован лишь с одиннадцати утра и ни одного свободного места в отеле нет. Портье показал мне комнату, где можно было привести себя в порядок, и через полчаса, оставив чемодан в гостинице, я шагал по городу.

Я ехал в Венецию с вполне сложившимися представлениями о том, что меня здесь ожидает. Город-сказка, город-легенда, где приезжему не остается ничего другого, как ходить и восторгаться легкими гондолами, скользящими по водам лагуны, великими художниками и знаменитыми архитекторами, слава которых прочно утвердилась в умах человечества. «Царьградских солнц замкнув в себе лучи, ты на порфирах темных и агатах стоишь, согбен, как патриарх в богатых и тяжких ризах кованой парчи...» Так писал русский поэт о соборе святого Марка, и мне не терпелось поскорее увидеть эту «розу Византии».

Я шел по улочке, такой узкой, что косой дождь достигал зданий лишь на уровне второго этажа, а плиты мостовой были почти сухими. Впереди меня из подъезда вышел мужчина с огромным боксером. Мужчина поднял голову и неприязненно посмотрел на белесую полосу неба, просвечивающую между домами. Наверное, эта белесая полоска не доставила ему радости, и, подняв воротник, мужчина, ссутулясь, пошагал по улочке. Пес все время оглядывался на меня, и мужчина нетерпеливо дергал поводок. Я легонько свистнул. Боксер словно только и ждал от меня хоть маленького внимания к своей особе. Он весело тявкнул и, уже не оглядываясь, спокойно потрусил рядом с хозяином.

Время от времени я упирался в каналы, такие же узкие, как и улицы, и с беспечностью человека, которому некуда спешить, шел по набережной до первого мостика. Несколько раз меня угораздило попасть в настоящие каменные мешки с одним-двумя окошками на третьем-четвертом этаже. Облупленные стены, грязь, мутно-зеленые воды каналов и противный, непрекращающийся дождь точно сговорились помытарить меня по трущобам, прежде чем выпустить на туристские тропы.

Вскоре я вышел на улочку пошире. По обилию магазинов, еще безжизненных, с опущенными жалюзи и решетками на заполненных богатой сувенирной мишурой витринах, можно было догадаться, что улочка из главных. На табличке было написано: «Merceria». Я вспомнил, что не прочитал ни одной книжки, ни старой, ни современной, где не поминалась бы эта Мерчерия, центральная улица Венеции с самыми дорогими магазинами. Отсюда до Сан Марко и Моло – мола перед Дворцом Дожей – было уже рукой подать.

...Я сел за столик небольшого кафе, расположенного на набережной. Прямо передо мной рябили волны лагуны. Дождь наконец-то прошел, и над водой стелился густой туман. Солнце высветило строгий силуэт зданий на острове Сан Джорджо – белоснежную церковь Сан Джорджо Маджоре и стройную красноватую колокольню.

На набережной пробуждалась жизнь. Не так далеко двое художников, хмурых, с помятыми лицами, приладили свои мольберты. На штативе от фотоаппарата уже красовались написанные акварелью и углем виды города: «Собор Сан Марко», «Палаццо Дукала», «Лагуна и остров Сан Джорджо»...

Один из художников, с огромной гривой черных волос, развевающихся на ветру, одетый в видавшую виды теплую куртку из искусственной замши, долго дул на пальцы, грел их, засовывая ладони под мышки. Потом прикрепил к мольберту лист ватмана и, даже не скосив глаза на то, что собирался писать, быстрым и точным движением нанес первые штрихи. Лицо его было все так же хмуро и меланхолично, художник словно понуждал себя делать необходимое, но совсем безразличное ему дело.

«Что же у него получится? – подумал я. – Вариация на тему «Дворец Дожей и лагуна»?»

Он рисовал, наверное, около часа. И за все это время ни разу не посмотрел на дворец, который с каждым штрихом все ярче и ярче утверждался на ватмане. Наконец сделал последний штрих, положил в коробку кусок угля и чуть отстранился от рисунка. По его лицу нельзя было понять, нравится ему работа или нет – ни улыбки, ни легкого движения губ, ни вздоха облегчения... Достав из голубой холщовой сумки банку пива, он деловито открыл ее и с наслаждением выпил. А я смотрел на его произведение со смешанным чувством восхищения и грусти. Можно было сантиметр за сантиметром сравнивать рисунок с оригиналом и нигде – даже в тончайших линиях капителей легких колонн – невозможно было найти разночтения. Архитекторы будущего смогли бы с полным основанием судить по рисунку уличного художника об этом уникальном образце пышной венецианской готики, об этом фантастическом чуде архитектуры. Не было только одного – легких солнечных лучиков, разрезавших голубую тьму лоджии, да маленькой девочки в красном платье, бежавшей по Пьяцце, поднимая в прозрачный воздух тучи сизых голубей...

Набережная постепенно заполнялась туристами. Еще два-три художника заняли позиции на Моло. Чувствовалось, что они давно знакомы друг с другом, как знакомы рабочие фабрики, изо дня в день работающие на одном конвейере. Легкий кивок головы, рука, поднятая в приветствии, несколько фраз о дожде, распугавшем туристов, и работа, работа.

Я не торопился уходить с набережной. После узких щелей венецианских улиц, грязных, пахнущих сыростью и нечистотами каналов и канальцев, здесь, на берегу лагуны, был настоящий праздник красоты и света, свежего морского ветерка, треплющего флаги на гигантских флагштоках возле собора святого Марка. Казалось, стоит уйти с набережной, и снова небо затянут тучи и пойдет холодный дождь. Мне даже не хотелось идти в музеи. «Гид все равно начнет рассказывать о том, что давно известно, или, по крайней мере, то, о чем можно прочесть в книге, – думал я. – А вот о том, как пахнет свежий ветер с моря, как спорят гондольеры за бутылкой вина, разложив тут же на набережной свою снедь, о том, как живет город, чуть согретый апрельским солнцем, не прочтешь нигде. Это нужно увидеть».

Еще один художник заинтересовал меня. Он пришел позже всех и долго выбирал место, таская за собой огромную кожаную сумку на колесиках. Пожилой, подтянутый, с короткими – ежиком – седыми волосами, он выделялся из довольно живописной когорты собратьев своей обыкновенностью. Обычный горожанин в грубошерстном костюме, в серой рубашке с темным галстуком... Только глаза у него были тревожными. И это тоже отличало его от других художников, спокойных, меланхоличных, чуточку равнодушных. На подставке у него висело только две готовых работы. Две пастели. В них чувствовалось настроение, праздничность. И бросалась в глаза одна особенность, которую мне трудно было объяснить: остров Сан Джорджо с собором и колокольней, огромный собор Санта Мария делла Салуте словно бы надвинулись на зрителя, художник стянул их своей волей в тугой узел, отчего картина получилась насыщенной и собранной.

Художник долго не мог начать работать. Два или три раза он перевешивал картон, двигал мольберт. Потом вдруг вскакивал и начинал вышагивать взад и вперед по набережной. Что-то беспокоило художника, какая-то тревога мешала ему обрести равновесие. Наконец он сел, взял в руки сангину. Но в эту минуту рядом с его мольбертом остановилась, сухая, выбеленная временем и красками старуха в кокетливой соломенной шляпке. Она что-то спросила у художника и показала на готовые картины. Наверное, спросила, сколько стоят. Художник резко обернулся – лицо у него было злое – и показал на бумажку с ценой, прикрепленную к картине. Там стояла цифра «20 000». Старуха смерила художника презрительным взглядом и медленно двинулась дальше. Скорее всего ей пришлась не по вкусу его резкость. Цена-то была мизерная...

А художник опять сидел словно в прострации, так и не сделав ни одного штриха.

Мелодичные, чуть хрипловатые звуки колокола вдруг заполнили площадь, набережную, все вокруг. Непреклонные «мавры» с Часовой башни возвестили полдень...

Я вернулся в гостиницу часов в пять. Усатый портье, попыхивая короткой трубкой, вручил мне огромный, точно от городских ворот, ключ. А в номере, узком, как купе вагона, даже одному было трудно повернуться. Окно с закрытыми жалюзи выходило в какой-то сумрачный дворик, лампочка над умывальником не горела, ковер был прожжен в нескольких местах. Зато огромная, с бронзовыми шарами кровать звала прилечь. Где-то совсем недалеко негромко и неназойливо опять звонили колокола. Скопившаяся за последние дни усталость, быстрая смена впечатлений, постоянное недосыпание – все навалилось на меня разом. Я лег на кровать, решив отдохнуть хоть пять минут перед обедом, и заснул. Несколько раз я просыпался и каждый раз слышал колокольный звон. То ли так долго звонят к вечерне – мелькнула ленивая мысль, – то ли я не проспал и двух минут...

Снился мне жаркий июльский день. Я выхожу из леса с корзинкой ранних подосиновиков, а передо мной огромное поле пшеницы на крутом взгорке. Жаркий ветер гонит по полю плавные волны, воздух напоен запахом колосящихся хлебов и полевых цветов. На горизонте, раскрашенные, как арбузы, высятся купола церкви и несется над полями тихий колокольный звон. Там, впереди, село, где родилась моя мать, где с самого раннего детства купался я вместе с другими мальчишками в холодной, прозрачной воде реки Оредеж, ходил за ягодами и грибами, водил коней в ночное...

Проснулся я рано утром... Сквозь амбразуру окна виднелся яркий лоскуток неба. То и дело набегали облака, и небо темнело. И в номере сразу становилось мрачно и неуютно...

Мне захотелось скорее на набережную, туда, где свежий ветер с моря, где много солнца.

На Моло все было как вчера. Гулко хлопали наполненные ветром флаги, со свистом резали воздух тучи голубей. Все те же художники писали все те же ведуты – городские пейзажи. Только все вокруг – набережная, площадь Св. Марка, Пьяцетта, – все было заполнено туристами. Словно упругой волной вынесло их из сотен мрачноватых отелей и узких улиц города на берег лагуны.

Вокруг мольбертов толпились любопытные. Правда, никто не покупал. Люди словно хотели, прежде чем выложить деньги, убедиться, что рисунки рождались здесь же, на набережной, и на них затрачены время и труд. Я уже прошел мимо, но рисунок на одном из мольбертов заставил меня вернуться. Мне вдруг почудилось в нем что-то очень знакомое и близкое. И совсем не здешнее. Не помню точно, но, кажется, я подумал о галлюцинациях человека, начинающего скучать по дому. Нет, никаких галлюцинаций не было. С неоконченного рисунка смотрел на меня мой родной город... Светилось ласковое утро, плыл над Невой легкий туман, и вместе с ним плыла подтаявшая в дымке и потерявшая свою строгость Петропавловка...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю